«Шаранчик»
– Разрешите представиться!
Это я говорю не людям. Я говорю это своему дневнику. Пусть он будет у меня живым человеком, моим вторым «я». Или, как говорит мой папа, «альтер эго».
Нет, нет, я верю в людей. Знаю, что они почти все добрые и внимательные, но всё же мне неловко выворачивать всю себя перед каким-то конкретным человеком. А еще Анна Павловна мне сказала, что у меня дар описывать события. Анна Павловна – учительница литературы. Как же ей не знать, у кого дар, у кого не дар. «Ты, – сказала Анна Павловна, – как Жорж Санд, излагаешь прелестно».
Конечно, я узнала, кто такая Жорж Санд. Французская писательница. Взяла в библиотеке ее книгу, «Консуэло» называется. Скука смертная! Одни описания чего-либо занимают несколько листов. Такое впечатление, словно в маленькую каморку внесли гигантский шкаф. И человек в этой комнате уже не помещается. Но зато я узнала, что Жорж Санд первая из женщин, которая надела мужские брюки. И стала краситься. Мой папа говорит, что в девятнадцатом веке красились только женщины легкого поведения, а вот в двадцатом уже все без подкрашивания губ на улицу не выйдут. У нас в классе многие красятся, тихонько, незаметно, чтобы «педы» не замечали. А то ведь они хай поднимут такой, что дым коромыслом.
Н-да, я оторвалась от темы.
Разрешите представиться. Меня зовут Фекла. Не удивляйся, дневничок, экзотике. Такие чудаки мои родители, особенно папа. Они мне потом объяснили. «Надоели, – говорят, – всякие Кристины да Даши, хотелось чего-нибудь необычного, вот и назвали Феклой». А потом только допетрили, что это уж очень зачуханное имя. «Фекла-свекла». Оно, конечно, древнегреческое. Все слова, которые начинаются с буквы «Ф», греческие. И «Фекла» тоже. А я потом сама нашла себе имя, переименовалась во «Флексию». «Флексия» – это окончание слова. А я всё люблю доводить до конца. И оно ко мне подходит. Правда, несколько длинновато. Но теперь-то уже привыкли всё сокращать. И папа, и мама, все в классе зовут меня «Флек». По-американски.
Только родители иногда, раз в год по обещанию, зовут «Флексия». А если сердятся, то почему-то «Феоклисса».
Ну вот. Я учусь в девятом «А» классе. Говорят, что способная, но учусь так себе, «на четверки».
Не важно. Об этом, о классе своем, я потом расскажу, а сейчас скучно.
Дневник-то вести я решила вот с чего, с потрясающего события. Для кого-то оно может быть и не потрясающим, а меня оно пробрало. Подробнее объясню.
Я учусь еще в музыкально-хореографической школе. И на отчетном концерте мне надо было танцевать «Греческий танец» с ёжиками на ладонях. Ёжики – это шарики такие, тихонько их ударишь об пол, и они светятся.
Так вот, я не знала, где эти ёжики продают, а папа сказал, что он знает: «Пошли на рынок!» Папу я люблю, но только дома. Ходить с ним на рынок – что я, малышка какая? Но пошла. Купили мы, значит, «ежиков».
– А теперь, – сказал папа, – раз мы тут, то надо живой рыбы купить. Ушицы хочется.
Пошли. Нашли машину с цистерной. И усатый дядька, похожий на запорожца, сачком нам вынул из цистерны здоровенную рыбину.
– Шаранчик, – сказал он. И папуля подтвердил:
– Сазан.
И сунул сильную эту рыбью лопасть, живую, в полиэтиленовый пакет. Пакет стал подпрыгивать в папиных руках. И папа почему-то стеснительно добавил к сказанному «запорожцем»:
– Шаранчиками у нас на Кубани сазанов зовут.
Мой папа журналист, поэтому он всё любит пояснять. И мама учительница – «пед», но не в нашей школе, в десятой – она тоже это любит.
Что-то у меня на сердце замерло. И я сказала папе: «Дай я загляну в пакет».
Заглянула. О, ужас!
Нет, все-таки люди – звери. Какие же они добрые, если вытащили из среды обитания этого «шаранчика». На воздух! Он же задыхается. Это ведь пытка для него.
– Пап, мы людоеды? – спросила я у торопливо шагавшего отца.
Он понял вопрос и что-то хмыкнул.
– Ну, людоедам надо поймать человека, побороться с ним, захватить в плен и только потом его съесть. А тут безгласное существо. У рыбы такие грустные глаза, и мы ее съедим. Как хочешь, я этого «шаранчика» есть не буду. Кусок в горло не полезет.
– Но ведь едим же мы курятину, свинину. Это ведь тоже безвинные животные, – возразил папа, – так природа устроена. На одной петрушке не проживешь, заболеешь, да и сил не будет.
– Да, но куры специально для еды выращиваются, – это я ему так говорю.
А он:
– Какая им разница, для еды или не для еды, живые существа.
– Вон тигры в пустыне за косулями охотятся, там понятно, там соревнование. Имей длинные ноги, и убежишь!
Папа вздохнул, пакет в руках у него дернулся и упал на асфальт. Из него выскочил «шаран» и заплясал у наших ног, оставляя мокрые пятна на асфальте. Половина чешуи, таких золотых денежек, у него уже слетела. Где слетела? В той цистерне. Сачком рыбу там постоянно тискают. Короче, «мы не рыбы, рыбы не мы».
– Пап, а ведь ты стихи писал о рыбах. Не помнишь?
– Я свои стихи два дня только помню, а потом забываю.
Он печально улыбнулся. И, мне кажется, мы сбавили ход.
Всё же на душе было тяжело. А папанчик сказал: «Вот придем домой и надо будет скорее рыбину... того, а то она мучается».
Я это понимаю, но говорю:
– А может, мы ее в речку кинем? И что, что ты заплатил за нее триста рублей, зато доброе дело сделаем, а, пап?
– Я тебя понимаю, – ответил родитель, – это бесполезно. У нее уже жабры отсохли. И она не может оклематься. Мы обрекаем «шаранчика» на дальнейшие мучения.
Что тут говорить?
– Я, – сказал папа, – о другом прошу. Ты на кухню не заходи, когда я буду т о г о... Моя бабушка в моем детстве отрубала курам головы, меня вообще выгоняла на улицу, чтобы и крови не видел.
Я кивнула головой. Папа-чудак, будто я испытываю желание глядеть, как он умерщвляет рыбину. На край света сбегу, лишь бы не видеть этой казни.
Странно еще и вот что. Я по телевизору ведь смотрю на разные убийства, и они меня если и трогают, то только слегка. Задевают. А тут – такой мощный хвост. Он вот-вот разорвет целлофан. И глаза!
Врут все, говоря о том, что рыбы – неодушевленные существа. Животные имеют душу. И даже деревья ее имеют. А мы эту душу да ножичком. Почему же мы, люди, так жестоки? И равнодушны. Зато пишем книги, сочиняем музыку, от которой мурашки по коже. Но, дорогой мой дневник, это – и книги, и музыка – всё это покаяние. Молитва. И нашла я папины стихи о рыбах. В его же книжке «Список примет». Вот они. Мой папа поэт. Но, как я уже сказала, если замечательный поэт или там музыкант – значит, большой грешник. Ему приходится больше оправдываться. Ну, вот стихи:
ПОСЛЕДНЯЯ РЫБА
Широкие души, гиганты ума,
Рыбешку не ешьте, она вас не тронет.
Ведь рыба она изначально нема,
И нету у ней никаких электроник.
Суньте ей вафельку или крючок,
Или сыграйте на флейте мазурку.
Но опоздали. Молчок и молчок.
Только наваристей пахнет мазутом.
Мы уж и так перебили всех рыб,
Скоро останутся лишь в Интернете.
Ч!.. Ведь немая, а шепчет: «Спаси...
Бо!» – Последняя рыба на свете.
Папа вышел из кухни, посвистывая. Нет, не живодер он. Отец посвистывает, когда ему весело или когда грустно. Нужно понимать интонацию свиста. Он свистел грустно. И пытался улыбнуться.
– Дочь, – сказал он, – не поможешь ли ты мне?.. Картошечки почистить.
Он потерял рассудок. И хочет, чтобы я пошла за ним на место преступления.
И я пошла, вернее, поплелась на кухню. Нож выпадал из моих рук, когда я косилась на распластанную, разделанную уже рыбу.
А папа, наверное, избавился от тоски. Дело в том, что он переключился на другое. Он поэт-кулинар. Отбивные готовит отменные. А плов? Пальчики оближешь. Но ведь опять из мяса убитых животных. Папа увлекается. И готовя уху, он забыл уже, что недавно отрезал у живой рыбы голову. И кровь растекалась по серому металлу мойки.
Он и свистеть стал по-другому. Весело.
– Приготовим обед силен. Раньше так говаривали. В девятнадцатом веке. У Бунина «Приготовим обед силен». И мама придет с работы и нас обоих расцелует. Тебя – в щеки, меня – в губы. Балакардаш Балакардашев говаривал: «Путь к сердцу мужчины лежит через желудок, – и тут же добавлял: – И женщины тоже».
Балакардаш Балакардашевич Балакардашев – папин мифический герой. Он сует его, где надо и где не надо.
И уха из шаранчика всё же была сварена. В комнатах, во всех, пахло укропом, специями, рыбным духом. Честное слово, природой пахло. И мама пришла, сковырнула свои туфельки. Поцеловала и меня, и папу в щеки. Папина мечта не сбылась. И все сели за стол.
– Я же говорила, – фыркнула я, – не буду есть рыбу. Недавно она была живой. А мы все скоты.
– Флек, – улыбнулся папа, – забудь о предрассудках, так продиктовано природой.
– Флексия! – воскликнула мама и достала мою тарелку.
Я не знаю почему, то ли аромат, то ли родительское недоумение, то ли дух противоречия, который всегда сидит во мне, усадили меня за стол. И я нехотя черпнула ложкой. А потом увлеклась и съела всю огромную тарелку ухи. Было вкусно! А когда я отложила ложку, то вдруг что-то черное заползло внутрь меня. И мне захотелось плакать.
– Я пошла, почитаю! – это мои сухие губы сказали. Сама-то я поняла, что я абсолютно пустой человек – не могу сдержать обещание, данное самой же себе. Я – дрянь, дрянь, дрянь!
Я лежала, уткнувшись лицом в подушку. И, наверное, плакала. Плакала до тех пор, пока не вспомнила, что совсем недавно, когда с папой и мамой мы путешествовали в Санкт-Петербург, я купила красивую книжечку с чистыми листами. «Дневник». «Интимный, то есть личный дневник». Теперь вот записываю. И, видимо, буду записывать все свои потрясения. Я давно поняла, что если что-то запишешь на бумагу, то это что-то хоть наполовину да и отлипнет от тебя. Плохо, что люди перестали друг другу писать письма. А шлют друг другу «эсэмэски», в которых главное слово «приколись».
Нет, лучше бы я жила в девятнадцатом веке, в котором женщины только примеривались к мужским брюкам, а губы красили только дамы определенного поведения.
МАМА
Моей маме тридцать пять лет. Мне пятнадцать. Мама красавица. И совсем не похожа на «педа». Скорее всего она смахивает на актрису, хотя актерского в ней ни капельки. Я не знаю, хотела бы я походить на маму. Дело в том, что порой мне кажется, что ей – пятнадцать, а мне – тридцать пять. Она не может приспособиться к жизни. В принципе, и папа такой. Они похожи, поэтому часто ругаются. Пал Палыч, учитель физики, говорил, что плюс на плюс несоединимо. Может быть короткое замыкание. Это в электричестве, но не только там. Люди ведь тоже наполнены живым электричеством, как лейденовские банки. И если соединишь плюс с минусом, то всё заработает. Моторчик начнет крутиться, и лампочка ярко вспыхнет. Наверное, у мамы и папы раньше были разные полюса, а потом они привыкли друг к другу. И кто-то из них незаметно взял свой плюс. Скорее всего папа. Он умеет приспосабливаться.
Вот взять нас с Тимофеем, а это, я тебе скажу, милый мой дневничок, мой друг. Учится он в десятом классе. И уже почти взрослый. И он почти «мой» друг. Если не больше. Мы познакомились с ним... Об этом я напишу позже. А сейчас о маме.
Мама – красавица. И что-то с ней случилось в последнее время. Она подолгу раскрашивает свое лицо. «Боевая окраска», как она говорит. Как у индейцев. Перьев на голове нет, остальное всё присутствует.
Раньше мама одевалась так, как и все. Говорила: «Флек, будь естественной. Главное у человека – душа и ум. А остальное всё – бренное тело».
Ага, это у мамы-то бренное тело. У нее идеальная фигура, но она всё равно занимается специальной зарядкой. Фитнесом, или еще как это называется. И теперь мама стала экстравагантно одеваться. Когда мы ездили в Санкт-Петербург, то папа накупил ей много всего. К примеру, раздувающиеся белые брюки. Он сказал маме, для чего эти брюки. И я его вполне поняла: «Белеет парус одинокий».
– Вот именно «одинокий», – ответила мама.
И в ее улыбке я увидела тогда слезы. Они были спрятаны под этой улыбкой, другим были не видны. А я узрела.
Я так думаю, что ни папа, ни мама, они не одиноки. Они любят друг друга. Просто им хочется друг друга побомбить. Почему так получается, что самые родные люди и пуляют друг в друга раскаленными стрелами? И гнев, взятый от других людей, выплескивают друг в друга. По-моему так несправедливо устроен мир.
Конечно, каждый человек бывает одинок. Ему и полезно иногда быть таковым – для того, чтобы остановиться, оглянуться, подумать, решить. И всё же... Всё же я думаю, что у моих родителей будет всё нормалёк. И полюс у кого-то поменяется на противоположный.
Но у меня есть тайна. Великая тайна.
Однажды мой телефон был разряжен. И я воспользовалась маминым телефоном. Взяла его в руки. А там «непрочитанное сообщение». Я – честный человек, никогда не лезу в чужие души. А тут черт меня дернул открыть это сообщение. И что я вижу? Там некий Юрий назначает маме свиданье. В центральном парке. Естественно, возле фонтана. Там еще напротив милицейская будка стоит. Знаю я это место.
Звонить я никому не стала. Осторожно положила сотовый телефон, будто он был живым и очень опасным.
В тот день и час я, дрянная девчонка, отправилась вслед за мамой. На это самое свиданье.
Да, оно состоялась. И «одинокий парус» белел своими модными, санкт-петербургскими брючками. В сумерках желтел фонтан, который местные жители прозвали «гусиным корытом». А мама с этим самым Юрой сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу. Наш парк зарос кустарником, и мне было удобно наблюдать. Я смотрела за тем, как этот самый Юра машет руками. Наверное, что-то азартно доказывает. А мама спокойна. Так сидели они достаточно долго. У меня затекли ноги. И сердце мое бешено колотилось. Мне было жалко папу. Ведь дело тут пахло изменой. И мне самой это всё было очень неприятно. Ведь люди должны быть честным. Хотя я-то сама какая: наблюдаю за собственной мамулечкой.
Наконец они стали прощаться. Этот самый Юра поцеловал маме руку. И, кажется, прижался к ее щеке своей щекой. Уже было достаточно темно. И всё это действие освещалось далеким и тусклым фонарем. Я не уверена, что они поцеловались.
«А ведь если поцеловались, то это – трагедия», – подумала я тогда и поплелась домой.
Вскоре домой пришла и мама. На ней не было никаких следов этого преступного свидания. Хотя вру. Она была весела, много смеялась. И сказала папе:
– А не выпить ли нам по фужеру шампанского?
Папа обрадовался маминому веселью и тут же побежал в зал за хрустальными фужерами.
Я пила сок на кухне, а они это самое шампанское.
Папочка первый поднес край своего фужера к маминому вину. И сказал:
– Традиционно – выпьем за любовь!
И мама подмигнула ему:
– Конечно, за чего же больше!
Я могла не выдержать и крикнуть: «Врешь ты всё, врешь, мама!»
Но я выдержала и приглушила всю коробку яблочного сока, чтобы смыть внутри неловкое чувство. Оно сидело во мне как будто бы в желудке. Порой мне мнится, что не сердце – вместилище эмоций, а желудок. Поешь немного, и всё заглаживается. Так ведь?
Маме я в этот вечер ничего не сказала. А на другой день не утерпела:
– Мама, а кто такой Юрий?
Мать как-то странно на меня поглядела. Будто я не я, а чужой человек. Вроде внезапно появившегося фантома.
Она сидела на диване в своей комнате. Понятное дело – вскочила с дивана и стала на меня кричать.
Она кричала как-то отрывочно. И я не понимала ее слов. Знала только одно, что я больно ее задела.
И всё же мама затихла и опять опустилась на прежнее свое место:
– Доча, – сказала она, – ты еще маленькая и не пони-
маешь жизни. Кстати, почему ты задала этот вопрос?
Я не могла удержать свой «подвиг» в секрете и всё ей рассказала, вплоть до целования руки у «гусиного корыта».
В это время мама как-то странно закусила губу, вроде того, что ей было больно. И она этим своим укусом отвлекает боль.
– Это знакомый по работе, – почти твердо отчеканила она, – знакомый по работе, запомни это, дщерь.
– Ты всё врешь, – у меня таки хватило мужества. И я знала точно, что она врет, потому что в той твердой интонации, с которой всё говорилось, можно было найти короткие паузы и грязные штришки. Я уже учусь в последнем классе на «хореографии». И точно чувствую фальшь.
И тут мама заплакала. И стала повторять одно и то же: «Да, вру, вру, вру!»
Я подсела к ней на диван, и мне стало ее жалко.
Мама погладила меня по голове. И вот что она сказала:
– Глупенькая, Флек, я, конечно же, люблю твоего папу. Но это уже другая любовь, нежели та, которая была раньше. Раньше я не спала, всё думала о папе твоем, какой у него прямой и прекрасный нос, как у римлянина. И какой он остроумный человек. Мне тогда казалось, что он, остроумный человек, издевается надо мной. И чем больше он шутил и подтрунивал, тем больше я ненавидела его, а значит, и любила. Тогда мне казалось, возьми он меня за руки, и я с ним в огонь и в воду. И он, действительно, взял. И тогда-то появились огонь-вода. И было долгое время всё прекрасно. У него пылали глаза. И он был мужчина, которого во всей галактике не сыщешь. «Мой мужчина». Но жизнь, дочура, опресняет чувства. Всю таблицу Менделеева смывает. Остается лишь аш два о плюс пшено. Что поделаешь. А я молодая еще, Флек, мне хочется романтики, чтобы сердце безостановочно с перебоями колотилось. Когда летишь, как в самолете, и то и дело сваливаешься в воздушную яму, а потом опять паренье. И внизу зелень. Внизу, а не вверху поют соловьи и чирикают воробьи. Мне чистого воздуха захотелось. Вот и попался Юрий Иванович.
– Мам, у вас с ним ничего не будет, пустая затея.
– Откуда ты знаешь? – мать почему-то опять обозлилась и поглядела на меня глазами чужого человека. – Ты можешь отцу рассказать про сегодняшнее подглядывание. Расскажешь, Шерлок Холмс в юбке, а? – она пытливо взглянула на меня, как-то искоса.
Я мотнула головой.
Рассказывать отцу – значит прибить его. Мне сейчас тридцать пять лет. А маме – пятнадцать. Она со временем опомнится. Зачем же папе наносить смертельную рану? Она опомнится, и всё потечет по-прежнему. Ведь и папа, и я, мы оба любим свою маму – красавицу.
У нас с Тимом всё будет по-другому. Мы будем любить друг друга всегда и не надоедим друг другу. Можно ведь не только о любви думать, а переключиться на другое, помогать тому же мужу. Тим будет первоклассным математиком. Я точно знаю. Он откроет такую формулу, что всё в мире изменится к лучшему, и жизнь будет свежа и наивна. И не надо будет «белеть одиноким парусом».
Мама занялась своим фитнесом. Включила на компьютере музыку. У нее она весьма своеобразна. И папа называет ее музыку, цветастую и чрезмерно жеманную, «хрустом французской булки».
Мой папа тоже не сладкий сникерс. Однажды он возьми и выложи: «Удивляюсь, Светлана Олеговна, твоему вкусу. Ты что, мечтаешь о дворянстве? У тебя в песнях одни какие-то гусары, леди и прочие опереточные атрибуты прошлого века. Оглянись вокруг, какие леди?» И он сказал это слово... Сейчас я его приведу. На бумаге не страшно. «Кругом одни бледи».
Мама покраснела, потом побелела. А потом собрала себя и отрубила отцу. Господи, лучше бы я не слышала всего этого: «Заткнись, это моя музыка, я какую хочу, такую и слушаю. А не нравится музыка, не нравлюсь я. Не еш-шшь-те!» Последнее слово она прошипела, и мне стало страшно.
Когда мы с папой остались вдвоем на кухне и пили чай с сухариками, я спросила у папы: «Зачем вы ссоритесь?» А он шумно отхлебнул из чашки, так же шумно выдохнул: «Милые бранятся – только тешатся».
Потом папа почесал свою переносицу и изрек то, с чем я категорически не согласна: «Ссоры, драки, войны лишь только укрепляют дружбу... Вот возьми наши отношения с немцами. Ведь как страшно дрались в Великой Отечественной. А сейчас в Европе германцы наши первые друзья. Мы им газ шлем, а они нам – квас».
Такой у меня папа. Но о нем я расскажу в следующей главе своего дневника.
ПАПАНЧИК
Люблю грозу в начале мая. Но только не в июле. Июльское солнце жарило так, что асфальт плавился и в него проваливались каблуки туфель.
Но тем и страшна июльская жара, что в перерывах работы этой всекубанской доменной печи может внезапно свалиться с неба страшный ливень. Он и свалился. Видели ли вы, как самосвал разгружает песок? Так и там, на небе, миллионы самосвалов внезапно разгрузили воду. И небо трещало, громыхало, рвалось. Вспыхивали далекие и близкие молнии. Было даже немножечко страшно. Чуть-чуть, ведь со мной был папа. Если бы его дома не было, то вообще полный категорический ужас.
А после дождя так всё изменилось! Стало легко дышать. И жара отступила. Я люблю жить после дождя. Мне кажется, что счастье и приходит на влажных, омытых ливнем ножках.
Вскоре в нашей квартире распахнулась дверь. И в нее, протискивая раскрытый, перевернутый куполом вниз, зонтик, пыталась втиснуться мама. Почему она его не свернула, я не знала. Мама совала зонтик вкось в одну сторону, вкось в другую. Наконец что-то в куполе зонта треснуло, и мама прорвалась – к нам, в прихожую.
Мама закричала редким своим голосом, в котором, да, да, вибрировало это счастье на мокрых ножках:
– Вот она, вот она, во-о-о-от!
Оказывается, на зонте она принесла мокрую стрекозу.
– Зачем я принесла мокрую стрекозу? – спросила у себя и у нас мама. – А для того, чтобы вы поглядели, порадовались. Пусть у нас обсушится и выпустим. Это же чудо чудесное!
У мамы и стрекозы были одинаковыми глаза. И, более того, у мамы были видны прорезавшиеся стрекозиные крылья. Это дождь ее так окатил. Костюм и блузка были черно-серебристыми.
Как я люблю свою маму!
Между тем папа никак не прореагировал на явление стрекозы народу. Он стоял в стороне, прижавшись к шкафу для зимней одежды и крутил в руках зонтик.
Надо сказать, что зонтик был из дорогих, с деревянной лакированной ручкой, сделанный под старину.
У папы был обиженный вид.
– Ну вот, из-за чудесного чуда, которое обсохнет и мы его выпустим, сломался дорогой зонт.
– Черт с ним, ты погляди, какая красавица. И Флексии будет полезно пообщаться с живой природой.
– Пять минут общения, а зонтик – на помойку!
Мамины и без того огромные глаза стали еще больше. И молния сверкнула уже в нашей квартире.
Я жутко не люблю гневных криков, разных истерик. Я не знаю тогда, куда от них деться. А теперь вот они стали частыми.
Когда я училась в пятом классе, мама не топала ногами, не кричала и не швыряла в угол попавшуюся под руки вещь. И папа тогда ходил со спокойным и даже праздничным лицом. Сейчас же у него лицо потерявшего какую-то дорогую вещь человека. Папа еще больше, чем я, боится внезапных вспышек гнева.
Он уже повесил испорченный зонтик. И грустно поник рядом с говорящей мамой. Мама громко и отчетливо обвиняла:
– Я знаю, какой ты. Скупой, жадный. С тебя Бальзак Гобсека писал. Гобсек стопроцентный! Всё, что ты мне покупал в Москве и Питере, имело одну цель. Ты мне покупал, чтобы меня купить. Меня, между прочим, за тряпки не купишь, ни за что меня не купишь. Веди в ресторан, сыпь розы к ногам – не купишь. Я свободный человек, кошка, которая гуляет сама по себе, запомни это. Да ведь я тебе давно об этом говорила.
У моего отца женский характер. Папанчик перетаптывался, не поднимал глаз, лицо его ходило волнами, но он молчал.
Мамину речь я поняла только наполовину. Что означало «ты мне покупал, чтобы меня купить» – ума не приложу.
Я положила стрекозу себе на ладошку и ушла на лоджию. Крылья насекомого были еще влажные, но уже чувствовался их трепет. Интересно, это стрекоза-мама или стрекоза-папа? Глаза у стрекозы были огромными, в серебристой оправе. Эти насекомые прилетели к нам из другого мира, не из земного.
Я, кстати говоря, тоже хотела бы быть стрекозой, летать над землей, любоваться зелеными и голубыми просторами и чувствовать этот полет.
Одновременно мне стало жалко стрекозу, ведь она совершенно беззащитна. И любая автомобильная шина может раздавить эту неземную красоту.
Я положила стрекозу на подоконник, который выходил на лоджию, и что-то в насекомом прожужжало. Это стрекоза сказала «спасибо».
Я зашла в зал. На диване сидели, обнявшись, мама и папанчик. И они целовались. Мне пришлось «гмыкнуть» и лётом проскочить мимо родителей.
Где-то я слышала или читала афоризм: «От ненависти до любви – один шаг». Или наоборот. Это меткое выражение как раз подходило к моменту.
Дневник мой и нужен-то для разбора полетов. И я попыталась это сделать. Папуля мой родился 29 апреля. Он – телец. И несмотря на то, что он пишет стихи и работает в городской газете, он человек от земли, от сохи. Такие любят примериваться, считать деньги и затраты. Мама тоже в апреле родилась, шестнадцатого числа. Она овен. Овечка. А овечки и козлики, как известно, любят пастись на воле, щипать травку и поглядывать на небо, по которому ползут такие же, как они, кудрявые облака.
Мама долго копила в себе электричество. И вот в гневе своем разрядилась. А сейчас целуется. Уверена, инициатором поцелуев была мама. Мне такие поцелуи кажутся дикими. Ведь они уже такие взрослые. Не скажу, чтобы старые, но близкие к этому. И целуются, как Ромео и Джульетта. Это им совсем не идет.
И всё же это лучше другого течения домашних ссор. Второй вариант такой. Мама «надувается» и перемывает посуду. Просто берет с полки чистую тарелку и моет ее еще один раз. Такой бзик, он ее успокаивает. А папа начинает елозить руками по книжным полкам в поисках аварийных сигарет. Он курит только в экстремальных случаях. Найдя пачку с сигаретами, он ринется на балкон и будет там долго курить. Одну сигарету, другую, третью.
Курить ему нельзя. У него гипертоническая болезнь второй степени, и это может привести к инфаркту миокарда.
В этом варианте папиного и маминого поведения для меня всё плохо. Я их обоих жалею и злюсь на них. Взрослые люди, а ведут себя как в детском садике «Солнышко».
ТЕРРОР
И всё же папу мне жаль. Я знаю, что если несчастье случится с мамой, то она, сильная духом, всё преодолеет. А вот папа нет, он, как какой-то философ в бочке, сидит и рассуждает.
Ну, разве что-то напишет. А написав, горячится: «Я им покажу кузькину мать». Папа трет руки и ходит по комнате, как часовой. Потерев руки, он внезапно захохочет, а просмеявшись, краснеет. Короче говоря, папа – полностью противоположен своему знаку. Во многих чертах. Он – непрактичен.
А значит...
Я за него должна действовать. Я должна признаться, что в душе я мстительница и террористка. Вот как я отомстила за отца его начальнице, редактору скромной газеты «Призыв».
Я видела, как эту заметку писал мой отец. Когда надо что-то написать серьезное, он не садится за компьютер. Берет листок бумаги и шариковую ручку. Долго глядит на кончик ручки.
Такое впечатление, что оттуда должен выскочить Аладдин с волшебной лампой.
И если серьезно, то Аладдин выскакивает. В папином мозгу. Словно очнувшись, он накидывается на чистый листок бумаги и начинает строчить. Почеркав как следует, снова
переписывает текст. А потом уже трет руки и кричит: «Ай да Пушкин, ай да молодец!»
В этот раз он писал заметку с первоклассным заголовком «Краевые дубы и районные липы». Утром он пошел на работу в отличном настроении, с мамулей поворковал, они поцеловались. А вернулся домой мертвее мертвого.
Диана его подстрелила. Диана – редактриса. «Зарубила заголовок. И из всего текста оставила два абзаца», – так пролепетал отец, прежде чем схватить какую-нибудь ненужную книгу и лечь на диван, отвернувшись к спинке.
Я решила отомстить этой Диане. Сколько можно издеваться?
Знаю, что дурных политиков и плохих актеров закиды-
вают тухлыми яйцами. Как сделать это яйцо? В принципе я знала. Надо его положить на солнышко. На несколько дней. Тут уж или цыпленок выведется, или яйцо протухнет. Цыпленок не вывелся.
У меня нюх на дурных актеров и плохих политиков. Я их за версту чую.
В субботу утром Диана вышла на рынок. И я увидела ее. Мои три тухлых яйца уже были заготовлены и вложены в целлофановый пакет. Только бы не разбились раньше времени. Прячась в толпе, собственно говоря, папина начальница меня-то не знает, я проследила, как Диана покупает клубнику. Почти вся корзинка ее была заполнена до краев.
Красные каблуки и ее ноги ухватом оказались уже у выхода с рынка. Я ринулась за ней, пошла рядом, ноздря в ноздрю.
Корзина с земляникой в метре от меня. Только бы раньше не раскокать яйца. Тоже мне хасидка!
Мне удалось швырнуть в ее мерзкую корзину только два тухлых яйца. Убегая дальше в толпу, я почувствовала отвратительный запах сероводорода.
Ты отомщен, папа!
Правильно это или неправильно? Но такова я, милая и совсем не похожая на террористку девочка.
Второй акт отмщения за отца состоялся сегодня.
Я увидела его возле почтамта. Это был он. Мамин хахаль. Его лицо хоть и имело привлекательные черты вроде мужественных скул и твердого взгляда, но в нем было что-то отталкивающее. Что ж, я в конце концов узнала, где он живет. На улице Демьяна Бедного, дом номер 33 (кстати, кто такой этот Демьян Бедный? Спросила у отца, тот отшутился:
«Демьян Бедный – мужик вредный»).
«Флек, – сказала я сама себе, – беги».
И я побежала в газетный киоск, купила блокнот и ручку. Села на скамейку, опять возле почты, и печатными буквами крепко вывела на вырванном из блокнота листе:
«Уважаемый Юрий (извините, не знаю вашего отчества), если вы не прекратите интимную связь с моей женой, то будете застрелены из немецкого парабеллума.
Муж-рогоносец».
В этой записке я сомневалась в двух вещах. В реальности «интимной связи» и в том, как пишется слово «парабеллум». В целом же саркастический тон моей писанины мне понравился, особенно «муж-рогоносец».
Свернув листок вчетверо, я скорым шагом пошла на улицу вредного мужика Демьяна Бедного. Сложенный вчетверо листок стукнулся о дно почтового ящика, повешенного на входную дверь квартиры №33.
Ты отомщен, отец.
Вечером на кухне разгорелся спор. Тему подкинула я. Можно ли мстить, если месть справедливая, праведная.
Отец снял очки, почесал переносицу и сказал:
– Ни в коем случае. Надо действовать убеждением. Разве Иисус Христос призывал к мести? Напротив, он прощал убийц, воров и насильников.
Мама побелела и стукнула кулаком по столу:
– Обязательно надо мстить. А то так мы расплодим любимых твоим отцом убийц, воров и насильников.
– Не передергивай, – твердо возразил папа. – Для того чтобы мстить, есть суды и тюрьмы. Пусть государство этим занимается!
– А! – радостно воскликнула мама. – Значит, ты не против мести, но чужими руками. Кроме грабежа и убийства, есть еще другого рода преступления, морального порядка, вот за них-то и надо наказывать. Но уж тогда это будут те, кто пострадал. Они, а не судья в черной мантии. Именно они!
– Черт-те че и сбоку бантик! – воскликнул возбужденный спором отец. – Так мы докатимся и до разрешения на ношение оружия.
– Я не против, – подхватила отцовские слова мама, – может, тогда меньше будет на земле разной дряни.
«Вот-вот, – подумала я, – если бы мамуля знала, под какими словами она подписывается. А что, если я и вправду найду заряженный парабеллум?»
Вопрос о мести оказался открытым. В споре не была найдена истина.
Мне надо было уходить в свою комнату и учить наизусть отрывок из «Евгения Онегина».
«Онегина» я прочла всего. Роман в стихах мне не понравился. И вовсе не из-за того, что неинтересен. Он неправильный. Почему Татьяна женилась на генерале, а не отдала свое сердце влюбленному, молодому, умному красавцу Евгению Онегину? Загадка и всё тут. Наша учительница Анна Павловна Снегирева сказала, что тогда такое время было, православное. Уж если кого обвенчают, то навечно. Лживое, я тебе скажу, мой родной дневничок, время было. Да и сама эта Танюха Ларина поступила подло. Она ведь обманула не только Онегина, а и старика-генерала. Точно знаю, что жили они не по любви. А надо ли жить по любви? Где-то я читала, что любовь коротка, как пламя спички. До двадцати не успеешь досчитать, как огонь обожжет палец и потухнет. Вместо яркого пламени – какой-то обожженный гнутый прутик. А ведь была любовь.
Но это не про нас с Тимофеем. Он ведь еще и не знает. Не знает ничего. А я его уже давно люблю. Прежде всего за логику и прямоту. И простодушие. Надо будет ему позвонить и узнать, как он относится к мести...
Позвонила, и что? Тимка долго молчал. Это было на него не похоже. Потом удивил меня ответом:
– Надо всё это просчитать. Всему должен быть счет – выгодно или невыгодно мстить. Какова польза от мести.
Умный мой Тимофей, но я ошиблась в его простодушии.
Я вышла на балкон проветриться. Папа там курил. Видно, опять волновался. Он спросил меня:
– Флек, а зачем ты этот разговор затеяла?
– Какой?
– О мести.
– Да и о месте человека в ней. Так, чисто теоретический вопрос.
– Ой, врешь. Ты, дочь, совсем уже взрослая стала. Философ.
– А как того, который в бочке сидел, как его звали?
– Его звали Диоген. Кроме сидения в бочке, он еще и вылезал из нее, брал фонарь и ходил с ним по городу. Подносил его к лицу любого встречному.
– И что? Морду ему не набили?
– Не-а, он тут же говорил этому встречному: «Ищу человека!»
– Вот времена были, и в дурдом твоего Диогена не отправили. Понимали, человек задумался над жизнью бренной. И вот ты теперь задумываешься.
– Флек, скажи, а есть ли причина точу, что ты задала такой вопрос? А то ведь я волнуюсь.
Я сморщила лоб и как можно увереннее воскликнула:
– Отстань, пап. Ты как дитя. Я ведь сказала, что это чисто теоретический вопрос.
Отец кисло поморщился и сунул недокуренную сигарету в крышку от старой маминой консервации. Она всегда служит ему «временной» пепельницей.
Временной, потому что мой папочка почти не курит.
А вот отомстил бы он, если бы узнал о маминой страсти к Юре, как его там, Кабыздоховичу?
Нет, он откинул бы в сторону свой фонарь и угнездился бы в бочку.
КЛАССНЫЕ МАЛЬЧИКИ, КЛАССНЫЕ ДЕВОЧКИ
Ленка Привалова пригласила меня на файфоклок в «Какашку».
Вначале это кафе называлось «Белая акация». Потом народ преобразовал название в «Акашку». Потом тот же фольклор изменил всё окончательно. Стало заведение носить такое неприличное и соответствующее содержанию название.
«Какашка» рядом, поэтому в нее все и идут. Обеды и ужины всегда подают здесь в засаленной посуде. А ложки с вилками приходится протирать собственным носовым платком, потому как салфетки на столах всегда «кончились».
Ленка села на плетеное из ивы кресло, прижала сумочку к своей лимонного цвета блузке и сощурила свои зеленоватые с пузыриками глаза:
– Что будем пить?
Это она так шутила.
Я поняла:
– По стакану текилы.
Мы заказали зеленый чай.
Принесли пахнущую нестиранными носками жидкость. Чай для престижа заведения был налит в стеклянные чашки с модными мутными разводами.
Я прикоснулась к краю чашки. Главное – решиться и пить. Мало ли нас дурят! И где мы можем найти чистоту?
– Флек, – опять сощурилась Ленка,– ты у нас грамотный человек и у тебя отец... гм... журналист... Скажи, кто такой мачо? В энциклопедии этого слова я не нашла. А мне Сережка мой уже все уши прожужжал: «Мачо! Мачо! Хочу быть мачо!»
– Как тебе сказать? Мачо – это крепкий мексиканец. В сомбреро, в джинсах.
– Что-то вроде ковбоя?
– Нет, не то...
Я решилась на неприличие, пусть Ленка знает, какая я оторва.
– Ну это, Лен, такой стальной мужчина. Понимаешь – стальной. Всегда. И сомбреро при этом деле никогда не слетает.
В вопросах секса я полный тормоз. Деви-ццц-ца. Но вот удивить люблю.
– Откуда ты всё это знаешь?
– От верблюда. Я это еще в первом классе знала.
– И у тебя было?
– В седьмом классе. Со студентом. Он в физкультурном учился.
Дальше я не захотела врать, а то куда-нибудь вляпаюсь, и перевела разговор:
– Как чаёк?
– Прекрасное пойло для скота.
– Нектар и амброзия, напиток богов.
Ленка продолжала щекотливую тему, правда, изменила ее направление:
– А ты знаешь, что вчера в десятом произошло, в десятом «Б», где Тимка твой учится?
– Что может произойти в нашем забытом Богом Занюханске?
– А вот и произошло. Дашка Коновалова, ты ее знаешь, ну, расфуфыренная такая, красится вовсю, ноги бреет, отбила у Кристины Самойловой мальчика. Классный мальчик. Я не знаю. Он, по-моему, из другой школы. Байкер. Мотоцикл у него дороже машины. Вот этот мальчик – сын замглавы нашего города, Костенко его фамилия. Стас. Ну вот, отбила и отбила, с кем не бывает. Короче...
– Что короче? Не тяни резину.
Короче, всё шло своим ходом. Но Кристина Самойлова затаила обиду. Тихая девочка. Не красится и ноги не бреет, а вот нá тебе, решила отомстить.
– Дашка дежурная по классу была. После уроков убирала. Она одна за партой сидела. И убирала одна. Тут влетает орава девчонок. Одна из девок из десятого же класса, Ланой звать. Другие – не знаю, может, с улицы. Вырывают из Дашкиных рук швабру, втыкают ее в дверную ручку. Усё, класс изнутри заперт. Конечно, и Кристинка здесь. Она такая важная, голос тихий. Предлагает вернуть за десять рублей вознаграждения классного мальчика Стаса Костенко. Еще надо было встать на колени и повиниться.
Само собой, ни на какие колени Дашка не встала. Она гордая. Тушь, правда, с ее глаз потекла.
– Ты че, Лен, там была, раз знаешь такие подробности?
– Воображаю.
– А-а-а! Писательница?
– Угу. Короче, не захотела вставать. Тогда эти классные девицы стали ее лупить – по щекам и в пах тоже тыкали, ладонями, кулаками. «Встану», – хлюпнула Дашка.
– Воображаешь?
– Естественно. Но они уже не хотели повиновения. Другое задумали. Лана, ну, из этого же класса, вынула свой прикольный телефон и спокойно так предлагает Дашке: «Раздевайся, будем делать фотосессию». И знаешь, Флек, тут уж не было никакого сопротивления. Наверное, Дашка обозлилась. И стала сдирать с себя всю одежду. Дошла до стрингов, узеньких трусиков. «И это, и это», – кричат хором. Лана крутилась со своим крутым сотиком и то и дело сладко улыбалась. «Родителям съемочку пошлем, подружкам. Да и ему покажем, Стасику...» Вот такое происходит в нашем тихом болоте или омуте. Значит, мачо – это обязательно сомбреро?
– Ты всё это, Лена, выдумала, точно выдумала?
Но это я спросила для проформы. Знала, что правда. Человек хоть и доброе существо, но вмиг может стать зверем. И съесть, допустим, ни в чем не повинную рыбину, «шаранчика». Как я это сделала.
Ленка медленно покачала головой. Чай у нее был допит.
Мы поговорили еще о мальчишках из нашего класса. До мачо они явно не дотягивали. У всех были свои странности. Если честно, то эти странности, мальчишеские, мне нравятся. Вот Вася Кагочкин. Имя какое допотопное. При царе Косыре такие имена давали. Два метра с аршином. По всему лицу красные прыщи. Он в волейбол играет, как бог. И плечи у него широкие, и мышцы блестящие. Но ум так себе, усредненный, как у всех спортсменов.
Или Олег Скоропышный. Он – голова. В компьютерах шарит. И только для этого учит английский язык. Так Ариадна Андреевна, англичанка, его в пример ставит: «Вот Скоропышный, вот Скоро...»
Ну, еще есть чудаки. Вадик Луценко, тот хочет быть великим физиком. Учится на «отл». Девчонки пытались его соблазнить. Писали записки с объяснениями в любви. Для прикола. Но реакция – ноль целых ноль десятых.
Такие джентльмены все. Явно не мачо!
А вот дамы нашего класса иные.
Большинство из них, конечно же, серые мыши. И разговоры у них блеклые, скучные. Они даже о книгах не могут поговорить. Сериалы – их продукт. Ну, там еще разные телевизионные «окна». Уверена, слюной захлебываются эти мышки, когда в «Окнах» видят что-нибудь остренькое. Так всю жизнь они и проживут возле сладкого пирога, не решаясь откусить от него хоть «трохи».
Другая половина нашего прекрасного пола – лгуньи, завируньи, и не лгуньи-завируньи, а просто уже повзрослевшие и порочные.
Порочные – это Полина Завьялова и Сонька Гладко. Они похожи. Они смотрят на нас, своих одноклассников, как на недоделанных дур. А на учителей – как на чудовищ юрского периода. Полина и Сонька, конечно же, мне не нравятся. Но что-то в них есть. Они обе сидят слева от меня и ближе к доске. И порой я сама себе удивляюсь. Гляжу то на одну, то на другую. Глаз не могу оторвать. Что меня в них завораживает?
Тайный порок. Я не верю тому, что летом обе эти девочки стояли на дороге в Новороссийск, ловили кайф с проезжающими водителями большегрузных автомобилей.
Это о них такой слух пустили. «Для понта», как говорит мой папанчик.
Другие же гёрлы нашего класса специально распускают о себе сплетни. Что они вот такие свободные и сексапильные. Да я сама такая. Вот соврала же Ленке.
Но всё же я ошибаюсь. Вот возьмем, к примеру, Марианку Озерову. Она по школе слух пустила, что встречается с диск-жокеем из того же Новороссийска или из Анапы. Не помню. И фотокарточку этого диск-жокея показывала. Брошу, мол, школу, уж замуж невтерпеж. А Димуля, так этого музыкального товарища звать, такая конфеточка, такая у него попа. Надо у мужчин прежде всего внимание на попу обращать, чтобы она была по форме на орех похожа. В «Космополитен», журнал такой, читала.
Я, а это Марианка мне лапшу на уши вешала, возмутилась:
– Врешь ты всё, Мариан, и не лечишься.
Марианка, в свою очередь, тоже застыла, как змея, которая вот-вот укусит. Постояла так, головой раскачивая, потом сунула руку под парту. Там у нее сума для таскания учебников. И достала оттуда блестящую пластинку:
– Что это?..
Я пожала плечами.
Она сунула пластинку с мелкими горошинами таблеток мне в лицо:
– Читай!
– «Марвелон». Что это?
– Эх ты, клуня, это про-ти-во-зача-то-чные таблетки. Вишь, уже половины нет. Скушала. После каждого акта. Села?!
Я так и села.
Но в это время прозвенел звонок. И в класс вошла учительница русского языка и литературы, кисейная дама Анна Павловна Синицына. Она мне нравится. Анна Павловна – подлинный романтик. Она не живет настоящей жизнью. Мне кажется, что для нее герои книг в крови и плоти. И она с ними в одном доме.
Дубровский с ней через дупло «сношается», как с Машей Троекуровой. А Иван Царевич ее на волке умыкает в соседнюю тенистую дубраву. С придыхом читает: «Я вас любил, любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем».
И на щеке у Анны Павловны блестит одинокая слеза.
Эти дурынды из нашего класса ехидно лыбятся.
Под впечатлением недавнего разговора с Марианкой я решила задать несколько колких вопросов Анне Павловне.
– Анна Павловна, а что, если бы Онегин жил в наше время, кем бы он был?
Анна Павловна погладила журнал на сгибе и решительно взглянула в класс:
– Думаю, что был бы он приличным человеком.
– Не уходите от вопроса, Анна Павловна, по профессии он кем бы был?
– Не хочешь ли ты, Флексия, сказать, что он был бы телеведущим?
– Не-а! Он был бы диск-жокеем.
– Я тебя, Флексия, считала умной девочкой, а ты такой вопрос...
– Он был бы диск-жокеем, – выпалила я. И обернулась. Сзади меня сидела Мариана Озерова.
Мариана кидала свой взор то на учительницу, то на меня.
– Хотя бы объясни, – поджала губы Анна Павловна.
– Онегин – смелый человек?
– Естественно.
– Значит, он после каждого танцевального вечера таскал бы девчонок себе в постель.
Лицо у учительницы вмиг исказилось, как будто она только что разжевала лимон вместе с кожурой.
Но Анна Павловна сумела взять себя в руки и обратилась за помощью к классу.
Наши ребятишки, кто с усмешкой, а кто и всерьез, предлагали разные варианты трудоустройства пушкинского героя.
– Евгений Онегин в наше время был бы предпринимателем, – сказал отличник Владик Луценко.
Проговорив это, он вытащил из портфеля толстую книгу и уткнулся в нее. Его наш спор не интересовал.
– Он был бы теннисистом, – это Вася Кагочкин.
Класс усмехнулся.
Кагочкин не понял иронии, сел довольный, как слон.
Полька Завьялова, поднявшись и поведя плечами, сказала куда-то в другой мир:
– Он был бы японцем.
Это вконец раздосадовало Анну Павловну. Она чуть не плакала. Медленно опустилась на свой учительский стул и сказала, глядя в то же неземное пространство:
– А я, ребятки, от вас ухожу, точнее, уезжаю. У меня муж военный, и его переводят служить на дикий Север, в Мурманскую область, в поселок Ревду.
– И муж у вас будет Илья Мурманец! – не в такт воскликнул классный шут Димон Васин по кличке Балакирев.
На Балакирева цыкнули. И на щеке у Анны Павловны появилась одинокая слеза.
Наш девятый класс растревожился:
– Мы будем вам писать длинные письма. А вы нам.
– Короткие телеграммы, – учительница попыталась улыбнуться. Достала из маленького кармашка своей блузы платок и высморкалась:
– А к вам придет другой учитель.
– Не знаете кто? – голос я не узнала.
– Нет, ведаю одно – мужчина.
Она улыбнулась почти естественно:
– Антон Павлович Чехов говорил: «Настоящий мужчина состоит из мужа и чина».
– Когда же это произойдет? – наш будущий лауреат нобелевской премии по физике оторвался от толстенного фолианта.
– На следующей неделе.
Конечно, мне было жалко расставаться с учительницей-марсианкой.
Домой я шла медленно, в голове звучала старая песня: «Скоро осень, за окнами август. От дождя потемнели кусты». Связывающее слово забыла, что-то там вроде «что я тебе нравлюсь, как когда-то мне нравился ты».
В этих разборах я совершенно забыла о своем мачо, о Тимофее. Как-то мы и не встречаемся в последнее время. Не гуляем по роще. А только в школе перекинемся парой фраз: «Как дела?» – «Нормалёк».
Тимофей заглядывает мне в глаза, ждет чего-то. А я: «Нормалёк». «Как сажа бела». Пусть немного помучается. Я, скорее всего, стерва. Под ложечкой у меня тает сладкое что-то: «Пусть повздыхает, крепче любить будет. А люблю ли я его? Это тайна Ха-Ха-первого века».
Мой папа сидел за кухонным столом. Справа от него
остывала нетронутая чашка с кофием, слева сотовый телефон, с выведенным на табло профилем мамы, прямо перед ним – листок исписанной и исчерченной бумаги.
– Флек, у тебя ведь по литературе «пятерка».
– А то.
– Значит, ты в стихах разбираешься. Я вот тут...
Он выговорил длинное, неуклюжее слово:
– Наверсифицировал!
Он подвинул листок к моему локтю.
Стихотворение называлось «Стрекоза»:
Я тебе всё прощаю,
Даже сломанный зонтик,
Хочешь: налью чаю,
Или куплю «сотик».
Стрекоза от нас улетела,
А может, ей так и надо,
Надо заняться делом,
Чтобы добиться лада.
За что поместили в басню
Бедную стрекозу,
Она не привыкла к башне
И не любит грозу.
И путь ее неизвестно
Из чего состоит,
Может быть, он – из песен,
А может быть, из обид.
Прошел после зноя ливень,
И вот она здесь, в траве,
Изящество лётных линий
С короной на голове.
Ты тоже в волшебном свете,
Только без тонких крыл.
Зачем я тебя приметил?
Зачем я тебя открыл?
Летала бы, пела б песни
И покупала чулки.
А тут хоть живи, хоть тресни
Сжимай, как дурак, виски.
Когда я всё это читала, папа глядел на меня с робостью, с легким испугом:
– Как?
– Простенько и со вкусом. Только зачем про дурака-то? Надо бы заменить это слово. Дурак к лирике не лезет. Пап, а ты правда не любишь грозу?
– А ты?
– Я люблю только в начале мая.
– Флек, я присоединяюсь к тебе. Вообще, не люблю.
Я не стала задавать ему вопрос, кто это в его стихах в волшебном свете. Ясно, как день, кто.
– Эх папа! Ты тоже телец-марсианин.
Интересно, как этот, с позволенья сказать, Юра прореагировал на мою записку, кинутую в почтовый ящик?
УЛЫБКА ИЗ ПРОШЛОГО. ТИМ
В квартиру ворвался папа с плоским длинным пакетом. Выхватил из пакета фотографическую рамку: «Воттт!»
Он чуть не танцевал:
– Гляди, Флек, такое Леонардо да Винчи не снилось.
И он крепко зажмурил глаза, словно показывал, как спит несчастный художник эпохи Возрождения. Ему не снилась наша мама с розой возле губ, с сияющей, абсолютно естественной улыбкой. Мама, как есть, а не мама, какой она себя представляет.
– Глаз не оторвешь, – прицокнул отец. Он водрузил обрамленное фото на стул, прислонив его к спинке, и стал ходить кругами.
– Пап, тебе бубна не хватает, бубен выпиши по интернету, и будешь стопроцентный шаман!
– А, – улыбался папанчик рассеянной улыбкой, – придет мама и увидит этот шедевр, и тоже обрадуется. Ведь вот эта ее улыбка, она из прошлого... Как говаривал Балакардаш Балакардашевич Балакардашев: «Это ведь живопись, души изменчивой приметы».
Папа любит радоваться тому, чему не учился. Починит розетку и веселится. Или вот вдруг найдет в компьютере внезапно пропавший звук. Тоже рад до безумия.
Мама пришла поздно и сразу заметила фото на стене.
– Это что за женщина? Чужая женщина!
У нее потемнело лицо и все жилки, какие есть на нем, прыгнули к переносице.
– Это же ты! – нетвердо улыбнулся папа. – Ты! Я тебя два года назад фотографировал. Вон костюмчик твой с размытым орнаментом, помнишь?
Мама не помнила:
– Сказала, что не я, это другая чужая женщина, с самодовольной улыбкой.
И она плюнула в лицо собственному изображению. Потом спокойно сняла со стены портрет и приставила его к стенке в прихожей:
– Заведи свой кабинет, там и вешай разную чушь.
Она зыркнула в сторону папы, который мямлил вроде того: «Глаз не оторвать, шедевр».
На этот раз мама остыла быстро, и мы все трое пошли есть на кухню блинчики с клубничным вареньем.
Там совершился разговор на любовную тему. И чего они у меня про учебу не спрашивают? Только эта тема интересует.
– Я, когда училась в десятом классе, – сказала маман, – была страшно привередливой. И жила по чувству.
– Как это? – это я, Флексия, перебила.
– Не мешай. По чувству – значит, сердцем жила. Как и сейчас! Так вот. У меня парень был, Андрюша Кирпичников. Уж такой положительный, что жуть. Учился – редко когда четверку получит. Всё на отлично. И в спорте тоже не отставал. Прыжки – это его! И, вы удивитесь, был этот Кирпичников прирожденный кондитер. Не знаю, где он сейчас, но талант имелся. Не зарыл же он его в землю. И вот Андрей этот Кирпичников (он очень нравился папе с мамой) испек... Флек, не лезь, не каравай, а торт. Даже слово «испек» нельзя употребить. «Создал» торт – рыцарский замок. Даже навесной мост сотворил. Как уж делал Андрей цепи для этого моста? Ювелирная работа. А шедевр свой он создал к моему дню рождения. Принес его, как носят хрусталь. Мама с папой рты разинули: «Красота!» Я тоже думаю: «Красиво». Но другим разумом поняла: «Такой сложный торт творится только со специальным интересом. Ничего у этого Андрюшеньки Кирпичникова не получится. Не люблю я его, и всё тут». А он и потом лез, то погулять, то еще за каким надом звонил. Всё лип! А я липких мужиков не люблю. Это не мужики, а так – нюни-муни.
Она взглянула на отца. Тот сидел, выпятив грудь. Но лицом был грустен.
Нет, не всё ладно в датском королевстве.
Я вот своего Тимофея-Тиму точно люблю. Он этого не знает. А я уверена на все сто. И его есть за что любить, не за торт – рыцарскую крепость, а за умную голову. Если я напрягаюсь, когда переворачиваю алгебраические выражения, то он с ними обращается, как заезжий фокусник. Не миндальничает.
Вообще, у Тимофея много чего, за что его надо уважать. Он самостоятелен. И никогда не стал бы просить у меня милости. Он знает, что я этого не люблю. И вообще, я вполне понимаю слова Пушкина о том, что чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей.
Женщина – она ведь еще бóльшая охотница, чем мужчина. Подстрелила одного «воробушка», так зачем же ей второй раз каленые стрелы своей красоты тратить? Дальше она пойдет охотиться на птицу крупнее, на орлов-коршунов. Скучно в добытую уже тушку еще и еще стрелять. Не умно!
Но вот можно ли любить вечно? И сколько надо?
Папа сказал мне как-то: «Был такой писатель Леонид Андреев. О разных ужасах писал. Так вот, Леонид Андреев заметил, что люди женатые, прожившие вместе три года, похожи на стоптанные башмаки».
Чудак этот Андреев.
Позвонил Тимофей. Мне, после инцидента с маминым
портретом, стало как-то неуютно дома, и я с радостью согласилась погулять.
Гулять у нас, в общем-то, негде. Нет ни леса, ни сада. Есть лишь одна протухшая речка. Кажется, она искусственная. И нет у нее никакого названия. Речка.
Ее берег достаточно живописен. Он утопает в ивовых расчесах. И если глядеть на эти расчесы сбоку, то получается так, будто в воду сейчас хлынет другая волна, зеленая. Жаль только, что такие живописные ивы постарели, и они время от времени рушатся при сильном ветре.
Мой литл-бой, то есть маленький мальчик, Тимофей. Это – метр восемьдесят пять роста. Он широк в плечах. Я уже говорила о его математических способностях. Кроме всего прочего, Тимофей несмел. И мне это нравится. Мне нравится его постоян-
ная борьба самого с собой. Вот в далеком прошлом, три месяца назад, Тимофей, вероятно, поставил задачу поцеловать меня. Уж как он только не изощрялся, чего только не придумывал и что только не лепетал, лишь бы прижаться к моей щеке. Но я-то, несмотря на то, что у нас разница год, несмотря на то, что я моложе, я решительнее. Я зажала его голову своими ладонями, повернула к себе и крепко поцеловала. Он так был ошарашен, что долго сидел, как мумия, потом тряхнул головой, и лицо его запрыгало в каких-то мелких улыбках.
Потом уже дорога была проложена, он уже сам меня целовал, пока всё это мне не прискучило. Наверное, я кентавр. Полулошадь-получеловек. И вторая половинка моего «я», безусловно, мамина. Кто мама – лошадь или человек? И кто папа?..
Тимофей собирается поступать на мехмат. Тоже слово-кентавр. Механику женили на математике. И, окончив школу, сдав ЕГЭ, умчит в краевой центр получать образование. А я год буду куковать без него. Наверное, это скучно. Но и с ним не всегда весело.
Честно сказать, у Тимофея пьющие родители. И он хоть и стесняется их, но любит. Отец у него столяр. А мать на складе в мехколонне работает.
Живут они, по причине низкой зарплаты и легкомысленного пьянства, бедно. На обед всегда одно первое, борщ там или суп из рисовой крупы. Но Тимофей говорит, что они (его папа с мамой) любят друг друга.
– Почему? – спросила я, озадаченная этим его сообщением.
– Не знаю.
– Может быть, у них больше и ничего нет, кроме них самих.
– А что еще надо?
– Ну, разные там салоны, тренажерные залы, друзья...
– Ничего нет, вот и любят.
– Сериалы смотрят?
– Нет, что ты! У нас, говорят, у самих вся жизнь – сериал. А когда они хорошо напьются, то поют песни. Не о любви, а о дружбе. Высоцкого «Если друг оказался вдруг». Вот так вот прижмутся щекой к щеке и поют.
– А ты знаешь, твои предки – отличные люди. Я бы за них замуж пошла!
– А за меня, Флек?
– За тебя бы еще подумала, а за них точно бы пошла. Милые, хоть и пьяницы.
Тимофей оживился:
– Ты знаешь, Флек, я в шестом классе тогда учился, прочитал книжку «Дети капитана Гранта», и она мне жутко понравилась. Я папе рассказал. А он мне тайком в своей мастерской корабль сделал. Настоящий парусник. И вместе ходили, недалеко отсюда, вон смотри туда – запускать корабль... А мама тоже у меня хорошая. Она ласковая. И уж больше этого не скажешь. Мама и должна быть такой, ласковой. Вот бы только не пили!
Он вздохнул:
– Я никогда не буду таким, да мне и не нравится пить. Вот когда мы с тобой поженимся...
Я его перебила:
– Тим, а ты знаешь, кто это такой – мачо?
– Что-то слышал, но не знаю. – Мачо – это...
Тут мои глаза уперлись в компанию молодых людей, развязно шагающих в нашу сторону. Я умею читать и лица, и походки. Еще я знаю, что меня судьба охраняет. Если что написано на роду, то и будет.
Я дернула Тимофея за рукав. Но было уже поздно.
Тим уже понял, что конфликта не миновать. И я увидела, как дернулся его кадык. Он облизал губы.
– Эй ты, крендель! – это прохрипел, стараясь подражать уркам, долговязый детина, с запястья которого свисала декоративная цепь. Легкая цепь, из алюминия. – Эй, крендель, займи девчонку!
Тимофей встал и заслонил меня. Он ведь и сам – метр восемьдесят.
Два других «соратника» долговязого ухмылялись. Конечно, грязными улыбками. Один всё цокал, глядя на носок своего ботинка!
– Ц-ц-ценная ц-ц-цапля!
Меня возмутила эта «цапля», и я дернула голым плечом.
– Ц-ц-асика на два, – не унимался крепыш, бросая свой взгляд то на меня, то на ботинок. Другой крепыш, явно близнец, шевелил локтями, рубашка с короткими рукавами, видно было, как бугрятся, играют мускулы.
Я не знала, что делать. В такие моменты я всегда немею. Нет, это не страх, а какое-то спасительное оцепенения, вроде укола перед тем, как вырвать зуб.
Глаза-то мои и уши были в полной норме. Они видели и слушали. А нос осязал. Конечно, бухие! Значит, разум совсем отнялся. Долговязый, его крепыши называли Бор-Бор, крепко взял Тимофея за плечо. Тот попытался плечо высвободить.
– Не за так прошу. За бутылку «Клинского». Хошь «Клинского», Сурок сейчас сбегает.
Сурком звали первого крепыша, любителя своих собственных ботинок.
Тимофей, сразу видно, человек рациональный, всё прикинул, всё высчитал.
– Ребята, – сказал он своим чистым, без капли волнения, голосом. – Ребята, не обижайте ни меня, ни ее. Может быть, вы меня сейчас и отлупите. Но и вам достанется. Я – чемпион района по боксу. Только что с соревнований. Где-то у меня наградной листок. Сейчас достану из кармана. Куда запропастился?..
Он говорил это абсолютно правдивым тоном. Не на мехмат нужно было идти моему защитнику и другу, а в ГИТИС, в театральное училище.
Ха! Они и вправду поверили. Знать, не все мозги пропили!
– Шутка! – обвел нас насмешливым и вовсе не пьяным взглядом Сурок. – Проверяли, струсите или нет.
Тимофей окончательно пришел в себя.
– А мы никогда и ничего не боимся. Правда, Флек?
– Мальчики, идите погуляйте сами. И не цепляйтесь к прохожим, – я тоже окончательно осмелела. Даже более того.
Мальчики, помявшись возле нас, и вправду исчезли.
И тогда уже я поняла, что мой Тим человек надежный. И мне в этот раз было интересно целоваться с ним.
ЗАМОРОЧКИ
Почему я всё время размышляю о высоких и низких чувствах? О любви, к примеру. А об учебе думаю вскользь.
На данный вопрос просто отвечает только мама:«Гормоны заиграли!»
Но это мама. А я сама себе говорю так: «Мир взрослых и мир детей (я думаю, что я пока еще дитё, хоть и «великовозрастное») отличаются друг от друга, как отличается северное полушарие от южного. А если точнее, то это – разные вещи, как пушкинские «лед и пламень».
Взрослые, я это раскусила, все напрочь лживы, фальшивы и скучны. Их романтика – добыть деньги и обустроить свой уют.
Но только не учителя. Наши «педы» – изгои общества. Они со сдвинутым рассудком. Учителя – третья категория. Они – не дети и не взрослые. Когда-то они мечтали «сеять свободное, доброе, вечное», но это у них не получилось. Зубы сломали. И теперь они жевать не могут, а двигают невооруженными челюстями. Их работа рутинна и до тошноты скучна. По-моему, работа дворника более творческая, нежели работа «педа». У дворника что ни день, то новая погода, новый мусор, разноцветные листья. Что ни месяц, то новая метла. И поэтому дворник метет по-новому. А учитель, как затвердил свои правила буравчика или образ Татьяны Лариной, так он и отпечатался в мозги. А потом свои знания ксерокопирует на мозги учеников.
И с этой мертвой своей точки никто не может сдвинуться.
Приведу пример. Моя подруга Ленка Привалова утром пришла в класс с загадочным выражением лица. Я подумала, что она опять хочет, чтобы я растолковала ей какое-нибудь мудреное слово. Но она кинула свой куль под парту, расстегнула в нем молнию и достала прозрачный файл с вложенным в него ватманом.
Оглядываясь по сторонам, она сунула мне под нос листок. На нем черным фломастером была изображена парочка. Кудрявый в бакенбардах молодой человек, чрезвычайно похожий на солнце русской поэзии Александра Сергеевича Пушкина, и девушка, длинноволосая и бедрастая, выкручивают промокшую ночную рубашку. Лист подписан «После дождя».
Под этим листом ватмана был еще листок более пикантного содержания. Тут уж явно угадывался великий поэт, скачущий на коне. Подпись, вот в чем пикантность: «Будет мне головомойка, что живу я с поломойкой». И пояснение: «Оля Калашникова была служанкой в усадьбе Пушкина. После года тайного сожительства у них родилась девочка Оля. Но прожила она всего неделю».
И еще подпись: «Поэтов грешный лик собою я умножил. А.С.Пушкин».
– Вот так так! – воскликнула я. – Где это ты надыбала?
Ленка покачала головой: «Ни за что не признаюсь!»
Всегда у нее какие-то заморочки, какие-то новости.
– Ни за что.
Сверху на нас глядели глаза учительницы изящной словесности Анны Павловны. Эти глаза, как в теннисе, прыгали то на меня, то на Ленку Привалову. Два ватманских листа перекочевали в руки учительницы. Она долго в них всматривалась. И наконец изрекла:
– Мерзость!
Ленка от этих слов не пришла в замешательство. Иногда она такая упертая, лупит правду-матку.
Она иронично, с прищуром, посмотрела на «педа» и тихим голосом спросила:
– А что, у великого поэта не было любовницы?
Учительница на минутку задумалась.
– Была! Наверное, была. Но разве в этом дело? У великих людей свои слабости. Наверное, они грешили. И даже больше нас. – Не для Ленки, не для меня это говорила Анна Павловна, скорее – для себя. – Но великие люди создали то, что останется в этом мире навсегда. Вот я знаю, что однажды Великий Леонардо, готовясь к карнавалу, окра-
сил одного из своих учеников-мальчиков цинковой краской. На карнавале кожа мальчика перестала дышать и вскоре парнишка умер. Да, великий художник – грешник. Но не в этом соль. Зачем вы роетесь в чужом белье, хотя сейчас телевидение этим только и занимается. Где ты, Лена, взяла эту пакость?
– Сама нарисовала.
– Что ж, художница ты отличная. Я этого не знала. Хорошо бы с твоими художественным фантазиями познакомить родителей.
Я всегда думала, что Анна Павловна приличный человек, а тут... Все мы из разных стай. И стаи этих по меньшей мере три. Взрослые, дети, «педы».
Сегодня я рассказала эту историю Тимофею.
Тим как-то странно на нее отреагировал. Никак. Без чувств:
– И что, Ленкины предки узнали и она от них получила по заслугам?
– Узнали. Но по заслугам получила Анна Павловна. Мать у Ленки работает в банке, на инвалюте сидит. Может, поэтому и странная. Она влепила учительнице: «А вы не лезьте в чужой духовный мир». Это мне сама Ленка рассказывала. И еще добавила. Когда они шли домой вместе с матерью, Зоей Александровной, то та ее наставляла: «Ты другим-то зачем рассказывала и показывала свои картины?» – «Так, для прикола, пусть знают, какой был Пушкин, правду пусть знают. Почему они об этом на уроках не говорят?»
Тимофей после вчерашнего поединка с троицей хулиганов вырос в моих глазах еще больше. И, честное слово, если бы я была года на два старше и вышла бы из школы, то пошла бы за него замуж. Он – защитник, а это для девушки-женщины главное. Тим – рыцарь. И вовсе не печального образа. А современный умный и сильный рыцарь. Только вот поцелуи его какие-то однообразные. Иногда во время поцелуев мне хочется этого. И я жду его. Но рука Тима-Тимофея только гладит мои волосы, шею, лопатки. И никуда больше не ныряет. Я, наверное, в мозгах своих чрезвычайно развратна. Мне хочется, чтобы мой «френд» сжал меня покрепче и разорвал на мне бюстгальтер. Вот до чего я дошла. В другое время я думаю: «Почему природа так создала человека, что свои любовные чувства они выражают не только словами, а и действиями совсем непотребных органов? Через эти органы проходят отходы нашей жизнедеятельности. А тут любовь! Природа или Бог посмеялись над человеком». Я посмотрела у той же Ленки Приваловой два «взрослых» фильма. Что за смешные телодвижения. Марсиане, если бы увидели эти сексуальные выкрутасы, обхохотались бы.
Тимофей очень правильный человек. У него всё распланировано. Вот он закончит школу, поступит в свой технологический, получит красный диплом, женится на мне, получит разрешение на эти самые сексуальные движения. Тогда уж можно!
Но это же скучно, приторно скучно! Как ему это объяснить?
Домой со свидания я пришла довольно рано. На кухне папа и мама пили шампанское. Стол был уставлен фруктами: бананы, киви, манго.
И отец, и мать сидели рядышком. Отец играл на гитаре и нашептывал песню. Мама пела громче. Это была песенка полузабытого уже Владимира Высоцкого «Песня о книгах». По ней выходило так, что какие книги ты в детстве читал, такой ты будешь по жизни. Утверждение весьма спорное. Можно слезой обливаться, читая о том, как Дубровский спас кошку или собачку, не помню, от огня. Но тут же, спустя, может быть, месяц, заколоть штыком человека. Книги воспитывают лишь на миг!
– Эй вы, птахи, – сказала я прекратившим свое пение родителям. – Вы что, белены объелись? Кругом соседи, а вы так громко орете. И форточка у вас открыта.
И мама, и папа поглядели на меня как-то ошарашено и виновато. При этом мама, всегда довольно грозная мама, прошептала:
– Мы будем петь потише.
И они опять, как голубки, прижимаясь друг к другу, начали другую песню Высоцкого:
– «Я дышу, а значит, я люблю. Я люблю, а значит, я живу».
Вот так.
Я схватила банан и на цыпочках ушла, не мешая этой внезапно родившейся идиллии.
Говорят, что бананы и шоколад повышают настроение. Не заметно.
Конечно, мне всё по душе. И то, что мама и папа наконец-то помирились, и то, что Тим мой такой правильный. И даже мои размышления по поводу приличных и неприличных органов. И всё же чего-то недоставало. Иногда я замечаю, что внутрь меня заходит какая-та темная пустота. И под ложечкой сосет. И хочется бежать куда-нибудь. От себя, от всего нашего класса, из дому от родителей. Чего-то в этом мире не хватает. Счастья? Но тогда скажите, люди добрые и ты, мой дневничок, что это за фрукт такой «счастье». Моя бабуля на грейпфрут говорила «грей фрукт». И где этот счастливый, нагревающий сердце фрукт достать, с какого дерева?! Если говорить честно, то мне еще не встречался идеальный человек, на которого бы я могла смотреть, как на Бога в земном обличии. Мелкие людишки попадаются. Но об этом я уже писала выше.
И еще мне непонятно, почему наши люди, я имею в виду наш класс, живут без заморочек. Пьют, едят, играют на компьютере, влюбляются даже, учат рутинно алгебру с геометрией, а я какая-то не такая. До всего мне надо дойти своим умом или своим сердцем. Та же бабушка Зоя, покойная уже, часто мне говорила, она не признавала имя Флексия: «Эх, Феклуша, трудно тебе будет в жизни. Не простая ты, с премудростями. А такие трудно живут. Может, исправишься? – и сама же отвечала на этот вопрос: – Эх, Феклуша, чего уж на роду написано, чему быть, того не миновать. Вон я распустила папин свитер, хотела другой ему связать. А не получается никак. Всё так же вяжу, по старинке. И свитер само собой вяжется прежний, правда, без дырок на локтях, но сам покрой прежний. Господи Боже, Матушка Владычица. Уж если слепили нас из глины, то и надо быть такими. Никто нас не исправит, а только лишь разбить может».
Философия бывшей швеи-мотористки была хоть и замутненной, но в принципе понятной.
ПОЛНЫЙ ОТПАД
В страшном сне не могла представить себе такую картину. Третьим уроком у нас должна была быть литература. Сразу же после звонка, спустя минуту, в класс вошел, представить себе не можете, мамин воздыхатель. Тот самый Юра, которого я обещала убить из «парабеллума», потом сжечь труп на костре городской инквизиции.
Он нес в одной руке портфель, в другой толстенную красную книгу, которая, по всей видимости, не смогла уместиться в портфеле.
Не могу понять своей мамы. У нее хороший эстетический вкус. А тут? Этот Юрий Александрович Мельников, как он представился, ничего из себя не представлял. Его нельзя было по приметам найти даже милиции, потому как особых примет у него не было. Рост средний, нос прямой, губы обычной формы. Даже глаза не имели цвета. По-моему, у него были редкие глаза-хамелеоны, меняющие окраску зрачка в зависимости от окружающей обстановки. Разве только несколько резковато очерченные скулы. Такие скулы иногда называют мужественными. Однако голос у нового учителя литературы оказался глуховатым. Познакомившись с нами, он поглядел на свой толстый фолиант, на котором золотом было выбито: «Лермонтовская энциклопедия». Новый «пед» открыл книгу и развернул сложенную гармошкой вклейку. Показал классу.
– Что это? – спросил мамин воздыхатель.
С первого ряда робко ответили:
– Дерево.
– Ёжик, – выкрикнул сзади Балакирев.
Учитель полуулыбнулся.
– Это родовое дерево русского поэта Михаила Юрьевича Лермонтова. У него шотландские корни. Его предки Лермонты, кельты. Интересно, прошу заметить, Пушкин – частично эфиоп. Ему даже в Аддис-Абебе памятник поставили. Аксаков – татарин, лирик поэт Фет – немец. Алексей Толстой – тоже немец, настоящая его фамилия Бостром. Составитель словаря русского языка Даль – датчанин. И так до бесконечности.
Мне этот рассказ сразу же не понравился, поэтому я сразу же вздернула руку. Что-то класс замолк, что за тишина? И Юрий Александрович уставился на меня своими бельмами:
– Как ваша фамилия? Что это вы на меня так смотрите, словно я украл у вас курицу?
– Вы украли у меня петуха, – я возразила «педу», – а звать меня Флексия Лебедева.
Юрий Александрович улыбнулся. И я должна заметить, что улыбка у него оказалась естественной и вполне симпатичной. Мое суждение сурово, но справедливо. И всё же страшная месть ожидает этого маминого хахаля-махаля.
– Странно, – сказал Юрий Александрович и задумчиво поглядел в окно. Там, в окне, кроме пустоты пустыря, ничего не было. – Фамилия распространенная, а имя редкое. Так что вы хотите, сударыня Флексия?
– Я хочу сказать, Юрий Александрович, что вы передергиваете. Конечно, у всех русских есть чья-нибудь кровь. Капли три. Мы ведь в далеком прошлом под татарами были. Но говорить о том, что Пушкин – эфиоп, а Лермонтов – кельт, невозможно.
Неожиданно Юрий Александрович переориентировался:
– Разве же я это говорил, это вы передергиваете, сударыня Флексия.
Он называл меня на «вы». И это почему-то понравилось. А вот слово «сударыня» – не очень-то. Это слово никогда не привьется в современном языке, смешное оно, из старосветской жизни.
Надо отдать должное: мамин воздыхатель, или как его там, много нового рассказал о Михаиле Юрьевиче Лермонтове. В напряженные моменты рассказа голос Юрия Александровича начинал резонировать, от этого делался выразительным, каким-то, я бы сказала, цветным.
Он рассказывал о проделках молодого Лермонтова, о его непечатных поэмах «Уланша» и «Гошпиталь», о дружбе со Столыпиным и будущем убийце Мартынове. Интересно было и то, что невдалеке от нашего городка, в станице Ивановской, размещался штаб Тенгинского полка, к которому был приписан Лермонтов. И здесь, в этой казачьей станице, он встречал роковой для него 1841 год. Написал для штабных офицеров стихотворение о станичной грязи и о плетнях, о том, как военные сигают по грязи через эти плетни к местным казачкам. Стихотворение было утеряно, но оно осталось в памяти у декабриста Бестужева. А вот оригинал...
– Оригинал, – предложил Юрий Александрович, – может быть, мы сами найдем.
Что тут скажешь? Было интересно, потому что его препротивное лицо тоже, как и голос, вмиг вспыхивало каким-то неестественным светом. И глаза меняли свой цвет. Наверное, мне так казалось. И мне казалось, что весь этот рассказ о поручике и поэте Лермонтове фальшив, что он почерпнут из скандального, сального журнальчика, каким сейчас несть числа.
Однако класс он заинтересовал. И даже две красотки – Полька Завьялова и Сонька Гладко – перестали морщиться и глядели на учителя, как на какого-нибудь мачо. Я уж не говорю о моей подружке Ленке Приваловой. У нее очи стали как старинные полтинники. Круглые и ужасно удивленные.
Из школы мы с Ленкой шли вместе. Заглянули в «Какашку». Там за зеленым чаем я наконец пришла в себя и изрекла:
– Лен, а ты что на этот счет думаешь?
– Ты о чем это?
– Да о новом «педе», как он тебе?
– А что? Мне интересно. Пушкина назвал солнцем русской поэзии, это уже все так говорят, а Лермонтова – луной!
Ленка была девочкой начитанной, хотя и не знала слово «мачо».
– Мне, – говорит Эл Привалова, – всё время казалось, что Лермонтов есть благородный вампир. Все его стихи какие-то космические и мистические.
– Да ну, брось ты. Мне вот очень нравится «Как ночи Украйны в мерцании звезд беззакатных, исполнены тайны слова ее уст ароматных». Таких стихов уже никто не пишет.
– Ну, вот ты сама подтвердила, мистика.
– Да я не об этом. Учитель-то как?
– Учитель... гм... первый класс. И мужчина он, чувствуется, волевой, кураж во всём поведении его есть. А это самое главное в мужчине.
– Откуда ты это взяла?
– Откуда, откуда? От верблюда! Вычитала из бульварной газеты «Двое».
– Ты и это читаешь?
– Не всё же «Му-му» осваивать.
– А мне он кажется противным. Насквозь липовым и насквозь бумажным.
– Поясни.
– Красуется перед нами. «Сударыня Флексия», на «вы» называет, форс, короче, держит. Скажу тебе, Лен, что если бы
у меня под рукой был немецкий парабеллум, то я бы его застрелила. Тут же, в классе!
– Ты что, девка, спятила?
– Мне такие люди очень даже не нравятся. Мне вообще всякая ложь не нравится. Обманывает – значит, чего-то от нас хочет. Анна Павловна хоть и глуповатенькой была, но естественной.
– Да-а-а! – протянула моя подруга. – Ты забыла, как подло она вытащила моих родителей из дома. Ну, не родителей, мать. Хорошо у меня матушка умница. Всё ей объяснила. А с тобой, Флек, это я точно говорю, что-то происходит. Расскажешь?
– Не-а, нечего мне рассказывать. Ничего не происходит. Я меняюсь в гармонии с миром. Мир бесится. И я шалею.
– Неужели бы застрелила душку Юрия Александровича?
– Не задумываясь нажала бы на курок, потому что... потому что...
– Почему?
– Потому что заканчивается на «у».
Ленка еще что-то лопотала. Но и ее признания, и ее рассказы о вчерашнем свидании мне показались фальшивыми, нет, не фальшивыми. Они были мелкими. Мне сама судьба предоставила случай по-настоящему отомстить за своего папу, поэта в душе и тельца – в теле. Вот он – враг. Отомстить надо изощренно. И не выстрелом из пистолета, а чем-нибудь в современной манере.
Пока еще я не знала, какова будет моя месть. Но я твердо была уверена, она состоится и будет весьма весомой.
Потом нас догнал Тим-Тимофей (где он в засаде маялся, в кустах у «Какашки»?), и Ленка Привалова отвалила.
Мой бойфренд молчал. Он вообще часто замыкается. А я, возбужденная уроком литературы, стала доказывать Тиму прелести рыцарского времени, приветствуя поединки. Думаю, что поединки очищали человечество от дурных людей. Десница Божья направляла меч в нужном порядке. Злые, завистливые, подлые гибли чаще.
Тут я перескочила на то, как лет эдак пять назад мы ездили в Латвию к папиному двоюродному брату, дяде Саше. И проэкскурсировали по тихой и прекрасной в своей природной наивности Сигулде. Там вольно течет широкая река Гауя. Озера, роскошные пейзажи, пещера Гутмана, в которой прятались влюбленные. И, главное, в этом путешествии был Турайдский замок, узкий и высокий подъем на его «Верхний этаж». И легенда о Турайдской Розе, девушке Майе, верной своему любимому молодому и красивому садовнику. Она пошла на смерть, но не изменила ему. Меч насильника лишил ее жизни.
Сентиментальная история вдохновила латышей на оперу, балет и фильм «В тени меча». Такие вот были времена.
– Мне кажется, – сказал на это Тимофей, – ты тоже такая, как эта девушка Майя, ты тоже из тех самых времен. Верная и честная.
Меня это, конечно, поразило и обрадовало. Так думает обо мне Тимофей. Я же о себе думаю по-иному. Если бы к моему горлу подставили острие меча, то я бы, скорее всего, сдалась. А потом отомстила бы этому подлецу. Всё же где-то прав Юрий Александрович: «Другие времена, другие нравы».
– А ты хотел бы быть рыцарем, странствовать, защищать интересы церкви и честь своей возлюбленной?
– Не знаю, как интересы церкви, а вот с твоим бы именем «Флексия» я прошел бы полмира.
Для математического характера Тима это было слишком красочно. И чуток пóшло.
Я ему не поверила. И себе не поверила тоже. Честно сказать верной я, скорее всего, никогда не буду. Вот в те же времена девицы в отсутствие рыцаря носили пояса верности. Этакие железяки у себя на бедрах. Чего боялись рыцари? Измены! Значит, не верили своим возлюбленным и на всякий случай заключали их в специальные оковы. Вот вам и «о темпере, о море». О времена, о нравы!
Я слаба. Это уж точно. А кто настоящий рыцарь, так это мой отец. Правда, он какой-то малахольный и не борется за свои права. Он слишком честен. Он – человек без воли.
Дома был один папа. Он сидел в зале на диване и крутил в руках черный зонтик.
– Вот, дочур, новый. Мама купила. Это взамен того, который сломала из-за стрекозы. Я вот теперь, Флек, думаю, зачем она его купила, старый можно было починить.
Моя голова еще была занята Юрием Александровичем. И я неопределенно кивнула:
– Так обрадовать, наверное, хотела.
– Нет, досадить! – папино лицо вспыхнуло и приняло красный цвет. Он гипертоник. У него часто внезапно поднимается давление. И сейчас поднялось.
– Да не думай ты плохого, пап, ведь мама у нас замечательный человек.
– Конечно, замечательный. Ведь мы ее любим.
– Это уж точно. А ты какой, пап, какой ты человек: лунный или солнечный?
– Скорее лунный.
– А мама?
– Само собой, солнечная.
– Расскажи, как вы познакомились, полюбили друг друга, интересно ведь.
– Пока ее нет здесь, я вкратце расскажу. Она была страховым агентом какой-то военно-страховой компании. И должен я тебе, Флек, заметить, что мама наша если во что-то поверила, то всерьез, я бы даже сказал «фанатично поверила». Она верила во все блага, которые выделяет ВСК (военно-страховая компания), и меня она тоже хотела застраховать, чтобы все прелести денежной жизни посыпались на мою глупую голову и пустое тогда сердце. Она пришла к нам, в редакцию, и попросила осветить футбольный матч на приз ВСК. Мы сочинили с ней заметку. Заметка потом вышла, да еще и с фотографией. Наша будущая мама дала мне номер своего сотового. Тогда мобильные телефоны были здоровенные, как милицейские дубинки. На Восьмое марта я отправил ей стихотворное поздравление. Эсэмэску написал. Ответа не последовало. А потом она сама забежала в редакцию с тремя бутылками «Невского» пива. Летом я отдыхал в Сочи. И она, узнав это, автостопом, без денег и без документов приехала ко мне. В Геленджике ее задержали. Она смогла дозвониться до меня. Я подключил своих влиятельных знакомых. И вскоре «наша мама» оказалась в моих объятиях.
Папа говорил это тоном лихого гусара, с некоторой иронией. Мне это всегда нравится. Почему он не разговаривает так теперь с мамой? С мамой его речь становится какой-то жалкой. Будто наша мама владычица морская, а не жена, которая должна «убояться мужа своего».
– И ты, конечно же, стал посвящать ей стихи.
– Да, стал...– он ответил как-то уныло.
– Что ты невесел, чего ты голову повесил?
– А вот то, Флек, я ведь разумный человек, гомо сапиенс?
– Конечно, гомо и еще сапиенс.
– Так вот, разумный человек шлет своей возлюбленной одну розу в месяц. А не миллион роз каждый день. Демьянова уха получается. Я с недавних пор во всём хочу угодить ей, а ей это только претит.
– Да ну, пап, ты фантазируешь. Кому не нравятся цветы и стихи каждый день!
– Скучно! Она говорит, что ей уже тридцать пять лет и пройдет еще лет пятнадцать, как она станет никому не нужной каргой. Поэтому...
– Поэтому накупила себе разных баночек с мазями и старается консервировать себя. И фитнесом занимается час, час целый от своей жизни отрывает.
– Пусть занимается, не это главное.
– А что главное?
– Не знаю...
– Стихи, пап, почитай стихи свои. Я их люблю. Мне кажется, что, если бы мне было не столько лет, а больше и если бы я не была твоей дочерью, то непременно влюбилась бы в тебя.
– За стихи?
– За всё.
– Что ж, изволь. Вот, это вроде бы о маме.
Я дверь открываю по стуку,
Ведь может вломиться любой.
Да здравствует слово «Поступок»,
В котором таится любовь!
Тебе каждый день открываю
По стуку,
Одетой, нагой,
Лежащей на краешке рая,
А может, и в центре его.
И я открываю, что осень
Вот-вот да внезапно придет,
Ты – елка, которая очень
Сияет и летом цветет.
Не верю облавному лаю,
А верю щеке у щеки.
И так по-щенячьи виляю
Хвостом у любимой руки.
Голос у папы модулировал. Он стал влажным. Я бы даже сказала, что в его голосе образовалась соленая влага, слезы. Он потер руками лицо.
И тут только я заметила, что папанчик крепко выпивши.
Я крайне плохо отношусь к тем людям, которые пьют водку или вино без ограничения. А папанчик такой. Уж если он уцепится за стакан, то долго его не отпускает.
Папанчик, вытерев кулаками слезы, стал ходить кругами по залу. Он как бы отключился от мира, ушел в себя. Папа бормотал что-то себе под нос. Вроде того, что репетировал по ролям пьесу. «А я ей говорю, а она мне в ответ» и так далее. Сюжет папанчиковой пьесы был ясен. Он опять переживал свою размолвку со своей любимой, то есть с мамой.
Я сказала ему:
– Пап, остановись, давай поговорим.
Он пригладил мой мнимый вихор на затылке и спросил:
– О чем?
– О рыцарских временах!
– Хе, – сощурился родитель, – интересная у тебя, дочур, тема. Но я не лыцарь бедный!
– Как раз-то ты и рыцарь.
– Вот я тебе чего скажу. Всё возрождается, только в карикатурном виде. Богатеи выправляют себе дворянские титулы. Какой-нибудь Жидкосердов уже и граф по документам! Купил себе графство, строит замок по своему разумению. А вот живет у нас недалеко в станице Переясловской некто Кирилл Леонтьевич Воробьев. Он раньше кузнецом работал в колхозе, когда колхозы еще существовали. А сейчас делать нечего, он выковывает рыцарское облачение. И у него доспехи вполне прилично получаются. Кольчугу вяжет из какой-то пуленепробиваемой проволоки. И, скажу тебе, Флек, отбоя от заказов нет. Все хотят рыцарские доспехи выставить у себя в прихожей или во дворе своих замков. Вот он, современный бизнес. А что касается рыцарства, казачества и прочих химер, то это всё от дури и глупости.
Мой папенька и подшофе говорит вполне логично. Хотя я ему и возразила:
– Как говорил твой Балакардаш Балакардашев: «Рыцарства дух надо воспитывать с младых ногтей». Вот тогда-то и взаимоотношения между мужем и женой будут нормальными. А ты посмотри, пап, на себя, даже внешне. В щетине весь, бреешься через день. В застиранных трусах ходишь. Еще заштопанные носки одень. Какая же Прекрасная Дама может в тебя влюбиться? А еще небось бутылки полторы вермута выпил.
Папанчик потер свои щеки:
– Н-да... верно, дочка, щетина имеется в наличии... И усы вот. Так это же я для экономии в застиранных-то.
– Да хоть и не в застиранных! А он, – резанула я, – в английском костюмчике с иголочки. Галстук – в тон. Какой же ты ему соперник?!
– Кто это он?– хлюпнул носом папанчик.
– Он!
– Да, понимаю. Мифический «он», виртуальный «он», понятно-ясно.
– Пап, а ты давно читал свои стихи маме, а цветы ей дарил давно?
Папанчик стал опять водить по своему лицу руками, щупать нос, брови. Это у него от замешательства.
– Так она не хочет.
– Чего не хочет, стихи чтобы ты читал?
– Ну да, стихи!
– Не верю. У тебя такие дерзкие стихи: «Разбросай свои волосы слева направо, раскидай свои руки справа налево...» Они очень эротичные.
– Что, что ты, Флек, сказала?
– Эротичные, ты, пап, меня за малюточку не считай. Я вполне взрослая. Я уж чего-нибудь да соображаю. Пап, у меня к тебе есть предложение. Ты найди объект...
– Какой объект?
– Ну, какую-нибудь красавицу. И влюби ее в себя. У тебя это прекрасно получится с твоими дерзкими стишатами. Да и сам ты ничего. На мачо не тянешь, но вот на романтического любовника вполне.
– Дочь, что ты говоришь? Это ведь не честно по отношению к маме.
– Она только спасибо тебе скажет. И у нее тут же появится новый интерес к тебе.
– Да? – изумился родитель. И по лицу его прокатились какие-то темные волны. – Не может быть!
– Объясняю тебе, глупенькому папанчику, все женщины – собственницы. Чего тебя-то держать, ты в трусах, в штопаных носках, дома, твердишь небось, как попугай, одну и ту же фразу о любви. Это всё приелось. Сегодня суп из курицы, завтра суп, послезавтра. Тошнит! А ты поменяйся, сделайся равнодушным, влюбись в хорошенькую библиотекаршу. И мама наша взвоет: «Как? Куда? Мое!» Хочешь, поспорим?!
– Не-е, я не смогу! Я не артист. И зачем это надо, глупость какая-то. Я маму люблю. Зачем мне библиотекарша?
– Для эксперимента.
– Не хо-чу!
– Ну и жуй сопли!
Иногда я с родителями своими разговариваю во фривольных тонах. И они не возражают портив этого. Может, боятся моей детской наглости. Ведь они до сих пор считают меня дитем!
И тут хлопнула входная дверь. Это вернулась мама. Она воскликнула каким-то клоунским голосом:
– Ну что, соколики, голодные сидите? Пойдемте чай пить! Я вот пирожных раздобыла, ваши любимые «Наполеоны».
Мы хрустели на кухне слоистыми пирожными. И было слышно, как тикают часы-кукушка, а за окном у личных автомобилей то и дело «бесится» сигнализация. Машины истошно выли. Ходики тикали. Мы молча хрустели пирожными, названными в честь французского императора.
Папа ушел на балкон курить. Остались мы с мамой.
Мама спросила:
– Флек, еще чайку?
Я кивнула:
– Полчашки.
– Флек, у вас появился новый учитель литературы.
Я нарочито кисло поморщилась:
– А то ты не знаешь, ты ведь в курсе дела. Это – он.
– Слушай, Флек, ты уже взрослая девочка. Девушка уже.
– Именно так, – отрезала я.
– Дочур, у нас с тобой есть секрет. И ты, умница, держишь его за зубами. Правильно делаешь. Я уверена, что переборю себя. И всё пройдет, «как с белых яблонь дым».
– Пройдет?
– Обещаю! Только ты ничего не предпринимай. И даже Юрию Александровичу не говори, чья ты дочь. Лебедева и Лебедева, мало ли...
– Он сам узнает.
– Что тогда? Тогда ничего не попишешь...
– Мам, откровенность за откровенность, а ты любишь нашего папу?
Мама взяла со стены кухонное полотенце и стала вытирать им заварочный чайник. Медлила с ответом. Когда были протерты все мелкие цветочки на нем, она грустно посмотрела на меня.
У нее были глаза раненого оленя. Дешевое определение, но это так.
– Конечно, Флек, люблю. И если бы, допустим, кто-то меня поставил перед выбором, папа наш или... или... вот он... – мама не стала называть его имени, – я, скажу тебе честно, выбрала бы папу. У меня бы в это время сработала голова.
– Ты что, гомо сапиенс?
– Иногда бываю и разумной. Но чаще всего я абсолютно безумный человек.
– Чему ты меня учишь?
– Да, пришли те времена, когда дети стали умнее родителей. И к ним всегда надо прислушиваться. Дети выросли. Ты, дочь, акселератка не только из-за роста своего, но еще и из-за ума.
– Да, я где-то читала, что появились дети-индиго.
– Индиго, индиго.
Мама встала, нагнулась ко мне и поцеловала меня в висок.
Я не знала, о чем говорить дальше, и пошла к себе в комнату.
Неизвестно, кого мне жальче – маму или папу. Оба они мучаются.
Сегодняшний день прошел, как какой-то загадочный фильм. И загадок в этой киноленте много.
1. Страшная месть. Как всё же отомстить Юрию Александровичу Мельникову? Скорее всего, для учителя словесности убийственной пулей явится сатира. И я уже думаю, как всё это сделать. И какой эффект принесет моя сатира.
2. Тим мне осточертел. Не знаю почему, но только сейчас я подумала, что Тим – свежая копия моего отца. Он – соглашатель. Он не может вступать ни в какие конфликты. И, естественно, не рыцарь. Не обязательно ехать к Кириллу Леонтьевичу Воробьеву за латами. Можно и в футболке быть рыцарем. Тим не из таких.
3. Отец не безнадежен. Что-то в его лице промелькнуло такое интересное, когда я учила его жизни. Папанчик со мной не соглашался, но всё же понял: надо перестраивать отношения с мамой.
4. Мама – самый близкий мне человек. Откуда-то вернулась мама? «С подругой чайком баловалась». Знаем мы этих подруг мужеского пола. «Баловались». Чем там они баловались? Тем не менее мама была энергична, от нее резко пахло какими-то экзотическими духами. Час она делала свою фитнесскую зарядку, чтобы, как она выражается, «подкорректировать фигуру». На отца ноль внимания фунт презрения. И поделом ему, не будь пластилиновой вороной.
Мама мне очень нравится. Я вся в нее. У меня такие же волосы, как у мамы. И серые с зеленцой глаза. И выгибаю спину я так же, как мама, по-кошачьи. Ухххх! Как мне хочется быстрее повзрослеть и вырваться из школьных лат, чтобы идти по тротуару, чтобы искры кругом от меня сыпались. И молодые люди восхищенно хлопались бы оземь, как я сегодня утром.
5. В общем, наплела я несусветную чушь. Всё, мой дневничок, прощай. И здравствуй, душечка моя подушечка!
МЕСТЬ ОТМЕНЯЕТСЯ. ПОКА
Папа всегда говорит, что самое грозное оружие – это печать. И знаменитому педагогу-соблазнителю Юрию Александровичу Мельникову надо отомстить посредством печати. К примеру, выпустить анонимную стенную газету и вывесить ее в широком, просторном школьном коридоре, рядом с учительской. Или лучше с кабинетом директора. Вот это будет настоящая гласность, натуральный позор. Конечно, в этом выпуске не надо марать мамы. Пусть она будет Мадам Х.
Я готовила эту стенгазету с увлечением. Назвала ее нахально «Плюйбой», карикатурное название журнала для мужчин «Плейбой».
Из-под полы, то бишь из-под парты, телефоном сфоткала ЮАМа, в дальнейшем так и буду его называть. Бог не обидел меня талантами. И кроме того, что я неплохо пишу сочинения, недурно рисую. Коня и человека с фотографической точностью воспроизвести не могу, но вот всё остальное – весьма похоже.
Символ «Плейбоя» – длинные заячьи уши. По мнению авторов этого журнала, заяц – неутомимый любовник. И ЮАМа я изобразила с заячьей фигурой, только лицо на компьютере приделала к этому длинноухому мачо настоящее.
Неизвестно, как прореагирует на мой «Плюйбой» педагогическая и ученическая нравственность, ведь сейчас всё перепуталось. И человек с комплексом Дон-Жуана приобретает героические черты. А вдруг и ЮАМа примут за такого? Тут надо подумать. Я решила из ЮАМа сделать усушенного Дон-Жуана, который только добивается любви замужних женщин, но у него ничего не получается. Жалкий такой совратитель, пародийный. В подписях к рисункам звучала ирония. Место встречи ЮАМа с женщинами я обозначила. У того самого фонтана, больше похожего на гусиное корыто. Пусть подлый «пед» догадывается.
Свернув в трубку свое творение, я отправилась в школу чуть свет, в надежде приклеить свой ватманский листок лейкопластырем к стенке у директорского кабинета. «Подлая, подлая девица», – это выстукивали мои каблучки, когда я лихо скакала к школьному зданию. И только возле столетнего дуба, вероятно, деревья-мудрецы имеют власть над людьми, стук каблуков остановился и я ясно поняла всю негодность этого акта гласности.
Глупо! Начнут выискивать, кто это сделал. Да и мама может высветиться. Мне это надо? Нет же! Не такая уж я подлейшая натура.
И возымеет ли это какое-нибудь действие?
Где-то внутри меня что-то созревало. Созревала мутная идея другой мести. Но идея эта пока не оформилась.
ЮАМ обладает мощным темпераментом, может быть, мама из-за этого в него влюбилась. Он – неординарен. И урок свой он начал весьма лихо: попросил меня быть княжной Мери, а круглого и абсолютно равнодушного к жизни Вадика Луценко стать на короткое время Печориным. Вадику эта роль весьма подходила. Мне же кисейные, угасающие дамы, вроде княжны Мери, не очень по душе. Тем не менее мы с Вадиком были погружены в современный мир. Вадик – практический человек, полуолигарх. Я же – томная красотка, любящая выезжать в разные ночные клубы. Хм-м, могла ли княжна быть такой?!
Вопрос. Большой вопрос. Как ни странно, Вадик Луценко разморозился и недурственно вступил в диалог со мной. Он даже как-то по-мужски кокетничал, стреляя глазами то в один угол класса, то в другой. В углах тех порхали девичьи улыбки и раздавались сдержанные насмешки. «Пед», т.е. ЮАМ, играл роль автора. Он иронично морщился и читал свой текст по «Герою нашего времени». Получалась смешная мешанина. Комментарий лермонтовский, а жизнь современная. Мне это очень даже понравилась. И впервые за всё время, а уже прошло несколько уроков с ЮАМом, я не почувствовала к нему отвращения, то есть не питала злобы. Более того, я поймала себя на мысли, что мне вся эта комедия жутко нравится. И на другой мысли: «Конечно же, мама, человек такой же художественный, как и я, не могла не клюнуть на веселый кураж довольно симпатичного мужчины».
Домой из школы я шла опять же с Ленкой. Ко мне попытался было прилипнуть Тим-Тимофей, но я его шугнула: «Поступай в школу рыцарей», – и никакой укор совести меня не кольнул.
Ленка, в противоположность предыдущим своим разговорам, стала хаять учителя литературы Юрия Александровича Мельникова. Он, мол, доведет нас до того, что мы совсем не будем знать классику, разучимся читать. «Эти клеветоны» никому не нужны.
– А что это у тебя за подзорная труба? – спросила подруга, кивнув на свернутый в рулон «Плюйбой».
Я дернула бровью:
– Не твоего ума! – и сухо пояснила: – Это не подзорная труба, а позорная!
– А-а-а! – протянула Ленка Привалова, словно понимала, о чем идет речь. Не понимаю таких людей, стараются выглядеть умнее, чем есть на самом деле.
И тут, к своему собственному удивлению, я стала горячо расхваливать ЮАМа. Он такой замечательный, не похож на наших серых, заплесневелых «педов». У Юрия Александровича живой ум. Он много читает, прекрасно эрудирован.
– И заметь, Лен, он и с классом держится на равных. Что мы ему? Хотя разница в возрасте составляет каких-то десять лет.
Я совсем разошлась, будто кипящий самовар (папочкино выражение), и спросила у своей одноклассницы:
– Лен, только честно, согласилась бы ты за него выйти замуж?.. Нет, не то говорю, согласилась бы ты с ним встречаться?
– Как это?
– Как обычно, как парень с девушкой.
– Ты что? У тебя крыша поехала?
– А вот я тебе точно скажу. Я бы согласилась, с удовольствием.
Я покосилась на подругу. Ее лицо, само собой, было удивленным. И даже прыгали уголки рта, так она всегда делает, когда волнуется.
– Ну ты даешь!..
Взрослые не понимают нас, девушек юного возраста. Они по наивности или еще по какому-такому свойству характера думают, что мы увлечены театром, спортом, учебой, еще Бог знает чем, только не амурными отношениями. Между тем, именно амурный вопрос занимает в нашей жизни центральное место.
«Ага, – сказала я сама себе, – что-то во мне начинает проявляться, это будет другая месть. И эта месть мне чрезвычайно нравится. Легкая она и сладкая. И еще я на собственном опыте пойму, на что я способна. Способна ли разить пожилых мужчин, типа ЮАМа, своим горящим взглядом».
У меня пропал интерес к тому, о чем лопотала Ленка Привалова. И я поспешила от нее отделаться так же, как от Тима.
И свернутая «позорная труба» мне показалась кокой-то глупой шуткой другого человека. Как я могла скатиться до такой пошлости? Я – такая красивая и умная. Не пойму. У речки, возле ив, я в мелкие кусочки изорвала свой «Плюйбой». И эти клочки бумаги покидала в вяло текущие воды нашей городской Леты, реки забвения.
В каком-то странном, возбужденном состоянии я почти побежала домой. Но дома я застала только маму. Ее лицо мне показалось незнакомым. Мама была в растерянности. И более того, мама была чем-то страшно раздосадована, что ли.
– Забрали! – тихо проговорила родительница.
Я тряхнула головой, ничего не понимая:
– Кого забрали?
– Папу!
– Кто забрал, милиция? – я вспомнила, что недавно папа напился пьяным. А может, и сейчас был таковым. Милиция ведь забирает теперь только нормальных людей, чуток подвыпивших, чтобы выколотить из них денежки. Зачем им валандаться с бомжами? С них, как с паршивой овцы, даже шерсти клок не сострижешь.
– Папу отвезли на «скорой», – тихо, очень тихо сообщила мама. – У него предынфарктное состояние.
И тут лицо ее оживилось, стало розоветь:
– Я ведь ему говорила: не обращай внимания, плюнь ты на свою редактрису. Она стерва – она высосет из своих сотрудников все психологические соки.
Оказалось, что Белая Глина (так папа называл свою редактрису) в его отсутствие так исправила его материал о фермере, что материал этот оказался смешным и для каждого мало-мало разбирающегося в сельском хозяйстве человека абсолютно неквалифицированным.
Мама рассказывала:
– Отец твой пришел, сразу ворвался на балкон, схватил оставленную там пачку сигарет и стал курить одну за другой. Потом он так же мгновенно, как и на балкон, заскочил на кухню и стал трясти передо мной раскрытой ладонью. В другой руке у него трепыхалась сжатая в кулаке газета. Я его остудила, налила чаю. А он хлебнул немного, отставил стеклянную свою кружку и сказал: «Я немножко прилягу». Ушел, а потом я услышала его голос. Он просил принести корвалолу. Но успокаивающее средство папику нашему не помогло. Пришлось вызвать «скорую». Они примчались довольно быстро, сделали укол. И сказали, что «по показаниям» вашего мужа надо госпитализировать. И вот – фьють – пока мы без папы. Я звонила туда, в стационар. Сказали, что он спит. Не знаю, что дальше делать. Как-то я не привыкла к этому.
В этот вечер мама звонила в терапевтический стационар еще несколько раз. Там ей сказали, что лечение назначено. И пока можно не волноваться. Что значит «пока»? Если мой любимый папа умрет от инфаркта, то вся наша семья разрушится. Она держится на безвольных и всё же любящих руках моего отца, как бы это громко ни было сказано. По всей видимости, и моя ветреная мамуля это поняла, весь вечер она подходила к широкому окну, раздвигала темные шторы и смотрела на огоньки нашего города. Что ей мнилось? Может, то, что вот-вот из больницы вернется отец. Или... Или, вот подлая мысль, что у нее на сегодня назначено свидание с ЮАМом, а она никак не может преодолеть себя. Ведь как-то нехорошо получается: папа в больницу, а она целоваться с чужим мужчиной. Нет, на такую подлюшность моя милая мамуля не способна. Хотя...
Хотя человек, по моему мнению, разный. Сегодня он один, а завтра – другой. Ложась спать, я вспомнила не отца своего, а фрагмент урока литературы. Княжну Мери я сыграла, скорее всего, отвратительно, ведь ЮАМ иронически морщился. А вот Вадик Луценко исполнил свою роль блестяще. Вот вам и человек без души, состоящий из формул и цифр. Нет, он в душе артист, этот Вадик Луценко, хотя мне такие парни не нравятся.
И уже перед самым засыпанием ко мне пришла превосходная идея: а что, если... подбить ЮАМа на создание театрального кружка? У нас в школе полно спортивных секций, а вот художественных маловато – сольное пение, танцы. А жизнь ведь всегда начинается с театра. Без театра люди не могут существовать. Это мысль не моя, но вот чья – не знаю. Надо бы у папы спросить.
Вот создадим театральный кружок и... «Что «и»? – спросила я у самой себя, у своего второго «я». Второе «я» тут же, без промедления, мне ответило: «И ближе познакомимся с новым «педом», учителем изящной словесности». – «Зачем это мне надо?» Второе «я» отвечало, что очень даже надо. Но не разжевывало причин: «зачем?». Причины эти сидели у меня в подсознании, есть такой уголок в неопытном девическом мозгу, и сладко высасывали у меня какую-то конфетку с мятным вкусом «холодка». Громоздкую я фразу соорудила, мой ува-
жаемый дневничок. Но чего только не придумаешь ночью, перед сном. Ночью приходят темные мысли, а днем – светлые. Очевидно, но факт. Как там мой папанчик? А Тим? О Тиме я подумала вскользь, как о неодушевленном, ненужном предмете. А ведь когда-то этот парень Тим-Тимофей так меня задел, что я часа два не могла заснуть, а всё вспоминала его лицо, фигуру, разговор наш. Я, кажется, его любила. А теперь вот бывший возлюбленный видится мне простой и бесцветной тряпкой! Господи, какая я всё же беспросветная дура, в которой играют одни гормоны.
И когда же я всё же стану взрослой? Это восклицание часто повторяет моя маман, хотя взрослой она уже никогда не будет. В моей маме всегда будет биться соленая кровь романтики. Всякие, даже дурные любовные приключения, мама называет одним словом «романтика». И вероятнее всего, я сама в этот капкан «романтики» попалась. За ногу и за руку он меня зацепил. Я пока еще барахтаюсь, визжу, но уже в западне. Куда деваться?!
ЖИЗНЬ – ТЕАТР
Люди часто разбираются с другими людьми. А разборки
с собой оставляют на потом. Сейчас я вот решила с собой разобраться. И вывести себя на чистую воду.
Факир не был пьян, и мой фокус удался. ЮАМ как-то быстро согласился вести театральный кружок. Он это даже с радостью воспринял.
– У нас в институте, – заявил «пед», – был ФОП, факультет общественных профессий. И выдавали даже свидетельства. Я, хоть и самодеятельный, режиссер.
Я подбодряюще кивнула. Класс раскрыл рты и уши, естественно.
– Помните, в кинофильме «Калина красная» был такой вор, Губошлеп? Его играет Олег Корчиков. Так вот этот самый Олег Корчиков и вел наши театральные занятия. Мы поставили с ним «Голого короля», осовремененную сказку Андерсена, и еще что-то такое вызывающее, не помню автора пьесы, может быть, Мрожек, но спектакль был шумный, «Люди и манекены» называлась постановка. Короче говоря, кто желает участвовать в школьных спектаклях, записывайтесь.
Я мигнула Вадику Луценко. Тот избавился от своего лунатизма и тут же записался. Моя подруга Ленка Привалова тоже, поморщившись, это она так кокетничает, просила включить себя в состав кружка. Как ни странно, две наши дивы легкого поведения, вот уж сенсейшн, Полина Завьялова и Сонька Гладко, поводив глазами, захотели играть «что-нибудь такое про старинную любовь».
Записавшись, и Соня, и Поля стали почему-то хихикать. Ну да, старинная любовь для них – неосуществимое чудо.
В параллельном классе тоже нашлось человек пять будущих звезд российского театра.
Короче говоря, как говаривал мой отец, а с ним и Балакардаш Балакардашев – «полный абгемахт», то бишь «абсолютный порядок».
На первом занятии ЮАМ рассказывал о двух театральных системах, о системе К.С.Станиславского и уроках театрального мастерства Михаила Чехова, кстати сказать, племянника А.П.Чехова. Я плохо запомнила, но кто-то из этих деятелей говорил, что между зрительным залом и сценой надо создать купол, вроде темных, тонированных очков. Ты, актер, видишь зрителей. Они тебя – нет. Действуй без оглядки. Живи на сцене естественно. Ты и твои собеседники. И никого постороннего.
Вот бы так жить, совсем без оглядки. Но, наверное, не получится.
Юрий Александрович (я уже постепенно начинаю называть его не «педом», не ЮАМом, а Юрием Александровичем, вот казус) кинул взгляд на вешалку в классной комнате и задумчиво произнес: «Вот на той вешалке висит зонтик. Вам надо в течение десяти минут написать на листочке короткое сочинение «Приключения потерянного зонтика».
Посопев над своим листком, я принялась за дело. Правильно говорила предшественница Юрия Александровича – сочиненьице у меня получилось, правда, я попросила еще две минуты времени, чтобы эффектно закончить свой опус.
Потерянный зонтик попадал у меня в руки грабителей банка, потом, после их операции с сейфами, это дождезащитное сооружение было опять потеряно. Его нашла старушка-швея, полубезумная женщина, разговаривающая со своими вещами. В конце концов зонтиком завладела внучка швеи, спешившая на первое любовное свидание.
Полина и Сонька написали одно сочинение на двоих. Вадик Луценко справился со своим рассказом раньше всех. Про остальных я не знаю.
Был поздний осенний вечер. Моя подруга Ленка Привалова куда-то ускакала. Верно, к своему дзюдоисту или как его там. Я одна брела домой. Неожиданно из темных кустов выскочил темный мужской силуэт. Им оказался мой Тим-Тимофей. Сказала «мой», но он уже был не моим. Я уже полностью решила покончить с ним. Не-ин-те-рес-но, скуч-но.
Тим чудно забежал вперед. И передо мной упал на одно колено, протянув одну свою руку вперед. Театральный жест. Все нынче были заражены художественной самодеятельностью. Голос у Тимофея оказался сиплым. От волнения, наверное.
– Прекрасная сударыня, – просипел Тимофей, – я падаю ниц к вашим ногам.
Я изумилась и даже от изумления хмыкнула. Этот иронический звук Тим принял за поддержку и продолжил:
– Дама сердца моего, прикоснитесь к моей груди.
Не так уж было темно. Видно было, как Тим расстегнул часть пуговиц на своей рубашке.
Пораженная сумасшествием рационального человека, я коснулась его груди и наткнулась на какой-то металл, на какую-то проволоку, что ли.
Тим не выдержал накала своей игры и тут же признался:
– Я копил на ноутбук, но вот узнал от тебя, что ты хочешь, чтобы я походил на рыцаря. Ездил в Переяславскую, купил кольчугу у странного человека Кирилла Воробьева. Скажи, Флек, классная ведь кольчуга?.. Мне нравится, только жарко в ней, вспотел.
– Да, – сказала я, – ты это правильно сделал, что купил кольчугу, лет этак через пять заработаешь на латы, а к старости замок себе сложишь из силикатного кирпича.
Тимофей не понимал моей иронии. И всё продолжал токовать, как глухарь:
– И мы в этом замке заживем душа в душу. Я – современный рыцарь и ты – Прекрасная Дама.
Собрав в себе всё мужество до последний капли, я твердо произнесла:
– Вот что, рыцарь печального образа, уж не думаешь ли ты, что наша любовь будет продолжаться вечно? Это ведь только в плохих книгах и дурных фильмах. На самом деле никакой любви не существует, запомни, Тим. Есть только разница полов и обычный физиологический инстинкт. Ты же изучал анатомию. Знаешь, что к чему тянется и что из этого выходит.
Его лицо я не узнала. Так, верно, выглядит человек, только что схвативший пощечину. И при этом абсолютно невинный человек. Он почти плакал. И мне его на мгновение стало жалко. Я чуть было не кинулась к нему с объятиями, но вовремя урезонила себя. «Флек, – сказала я сама себе, – лупи наотмашь». Откуда у меня взялась эта жестокость? Ни папа, ни мама таковыми не были. Или они тоже в раннем возрасте переболели ею, как корью или скарлатиной.
– Запомни, Тимофей Луговой, ничто тебя спасти не может, никакая кольчуга. Ты рыцарем не рожден. Ты способен только считать. И тангенсы приставлять к котангенсам. Тебя обделила природа. Я с тобой уже никогда не буду встречаться. И ты за мной не бегай, не прилипай. Чем больше ты ко мне будешь липнуть, тем большее отвращение получишь. Вот так! – почти прокричала я.
И в соседних дворах откликнулись собаки.
– Вот так! – гулким эхом и еще более сипло повторил Тим-Тимофей.
Не хватало еще увидеть слезы на его щеках. Я отвернулась. И он тоже понял меня, нырнул опять за встречные темные кустики.
Я, конечно, переживала. В это время я поняла, что состою, как языческий бог, из двух половинок. Одна жалела Тима и корила меня за жестокий акт полного разрыва. Вторая моя половина хлопала в ладоши и радовалась прекрасно разыгранной мизансцене. Перебороло второе лицо. И я оградилась от первой половинки, по системе Станиславского, стеклянным куполом.
И шагая в этом куполе, я поняла, что, мечтая отомстить своему учителю, Юрию Александровичу Мельникову, я сама попала в капкан и, без сомнения, втюрилась в него. Вот так! Надо называть вещи своими именами. Но почему? Я ведь специально хитро подсунула этому маминому хахалю идею театрального кружка, и он проглотил приманку. С радостью проглотил. А сейчас, появись он, как Тим, из-за кустов, разве я бы стала ему мстить? Да я бы сразу онемела. Честно говоря, в науке любви я – полная профанша.
Но что, что говорит мое злое второе «я»? А второе «я» долбит, как дятел: «Флек, ты отпетая дура, полная крези. Месть, месть – вот что надо сделать. Надо сделать так, чтобы он был без ума от меня. Если надо, то и – фффу – отдаться ему. И забеременеть от него же! Вот это будет грандиозно. И папа с мамой станут жить прежней жизнью. Целоваться на диване и ходить по парку под ручку, отпивая из одной банки пепси-колы».
Вторая мысль опять победила. И я удивилась вторично самой себе. Неужели зло сильнее добра? Неужели оно всегда побеждает? Вечный вопрос.
Не успела я как следует дофилософствовать, как из встречных, уже довольно высоких кустов вынырнула другая фигура. Бог мой, мои мысли начинают оживать. И мозг мой рождает реальность. Мозговое это видение или реальный учитель словесности? Он.
– Лебедева, это вы? – произнесла фигура, поравнявшаяся со мной.
Откашлявшись, я что-то промычала.
ЮАМ говорил отчетливо:
– А я за хлебом забегал. Вспомнил, что у меня ни крошки дома нет. Тебя же Флек зовут.
– Флексия я, окончание всего. – Я приходила в себя и пригрозила себе же: «Будь спокойна и разумна, держись!»
С Юрием Александровичем не надо было держаться, потому что он был совсем иным, нежели на уроке или на занятии в театральном кружке. Он был домашним. И мне показалось, несмотря на грандиозную разницу в возрасте (лет двенадцать), учитель мой был моим ровесником. И я не помню даже, о чем мы говорили, вроде бы о Лермонтове, о пророческом даре Михаила Юрьевича, да, да, ведь поэт впервые увидел нашу землю голубой, а потом это подтвердил космонавт Гагарин, да, мы говорили о провидце Лермонтове. И было легко, и так на душе тихо. И куда-то далеко в косматую темноту отодвинулось всё. Ленка Привалова, Тим, больной, предынфарктный папуля, мама с обворожительной улыбкой, ушли в небытие растрепанные мысли, остался только легкий строй беседы. Знаешь, мой милый дневничок, так порой музыка льется. Она не заливает тебя, просто с ней легко и хочется взмахнуть руками и увидеть, как вырастают крылья. И взлететь. Красиво сказано. Но так.
И тут-то я со сладким ужасом поняла, что влюбляюсь в своего учителя.
Я не помню, как мы расстались. Помню, что добрела до своей калитки, которая оказалась запертой. Вышла мама, грустная. Отперла дверь. Уже у себя в комнате я поглядела на себя в овальное, прикрепленное к дверце шкафа зеркало. На меня взирала совершенно другая девчонка-девушка. Я не узнавала сама себя. На меня глядели абсолютно глупые и кромешно счастливые глаза.
Скользнула-таки мысль: «Может быть, я не мщу за маму, а соревнуюсь с ней? Такое тоже бывает. Соперничество между мамой и дочкой ни к чему хорошему не приводит». Какие-то избитые фразы. И это в самое счастливое время. Я легла спать. Потерлась об подушку. Как из кресала, высекла из нее его лицо. Его милое, умное лицо, с отважными, романтическими скулами. И я щекой, подбородком, всем лицом ощутила влажное тепло. Да, я плакала. И этот плач был известен только одной мне. Никто его не видел и не слышал. Этот плач, я поняла это, был тем, что люди называют счастьем. Я не могла спать. Выскользнула из постели, подошла к окну. Какая звездная ночь! И когда эти звезды высыпали, вот ведь шла с Тимом и с н и м и не видела этих маленьких светлых точек на темном небосклоне. А сейчас звезды сияли. И было так светло, как днем. Даже еще светлее. Что это со мной творится? Такого никогда еще не было. «Это счастье, это счастье, это счастье», – как завороженная, шептала я и не понимала других слов, проникающих из соседней комнаты. Там мама смотрела телевизор. «Это сча, это сча, это сча...» – захлебывалась я своими сладкими, жгучими, необыкновенными слезами.