Современные рассказы
Юрий САМАРИН
ХЭППИ БЁЗ ДЭЙ ТУ Ю
«Что же? пей, батюшка, за здоровье своих мертвецов»
А. Пушкин
Моя специализация – бытовые убийства, и я обожаю свою работу. Вспыхнул красный свет, я остановился на перекрестке. Вечерело, и легкие сумерки окутывали родной, шумный город. Мое плечо оттягивала сумка с рабочими причиндалами и фотоаппаратом. Когда-нибудь я напишу свою историю этих улиц: вон из той угрюмой высотной башни выбросился молодой лейтенант, на остановке у парка убили студента, буквально каждый дом имел что рассказать. Впрочем, я и мой друг «Кодак» уже творили свою летопись. Пять лет я работал в газете, и практически ни один номер не обходился без моих снимков.
Машины мчались в морозных клубах. С трудом перебежав ледяную дорогу, я устремился на знакомое крыльцо Дома печати. Обычно я езжу на подержанных «Жигулях» – подарок тестя. А этой зимой перестраховался, прислушался к голосу откуда-то взявшейся осторожности (или интуиции?),– законопатил машину в гараже. Тесть одобрил: Целей будет», и жена похвалила – «меньше за тебя переживаний».
Я распахнул дверь в редакцию и замер на пороге. Общая большая комната была погружена во мрак, разрываемый лишь отсветами с улицы – мигали огни светофора, тени машин, ломаясь, ползли по стенам. Вдруг, выхваченный пятном света, я увидел труп, подтекающий черной кровью на глянцевом белом снегу. Усилием воли сдержал я готовый вырваться крик, но тут заметил, что одна из боковых дверей («моя подсобка» – вспомнилось отчужденно) раскрылась – слоями потек дым, и вырвался багровый свет. Я стоял словно в воде – все замедлилось и колыхалось в студеной жиже. Из крошечного, домашнего ада выскочили черти. Я оказался в центре, они заплясали вокруг, крича на птичьем языке. Я стоял и смотрел на мертвецов по стенам, ибо всю комнату окольцовывал их ряд, и я, возвращаясь в реальность, уже догадывался, что это мои фотографии. «Хэппи бёз дэй, Миша»,– разобрал я слова. Черти стащили маски. В прокуренной комнате зажегся свет, и воочию предстали те, с кем работали мы бок о бок уже не первый год. Так вот оно что! День в день, 7 февраля, пятерик назад я появился в этой редакции. Они подготовили сюрприз и ликовали оттого, что он удался в полной мере. Двадцативосьмилетний редактор, молодой блестящий журналист, и, как выяснилось, организатор – Николай, Ник; Вячик – двадцатилетний поэт, ныне «борзописец»; Рая – привлекательная особа на любой вкус, Юра – второй фотограф, года подбираются к тридцати пяти, и другие журналисты-статисты с бутылками шампанского в руках.
Нам было что праздновать – газета процветала, и любой пустячный повод рождал дружеский пир. Гордились мы заслуженно, газета имела растущий массовый тираж на фоне всеобщего упадка печати. Интеллигентская публика толковала, что, дескать, мы упали до полного цинизма и собираем все трупы и все помойки на свои страницы. Но – такова жизнь, и она была за нас… Болезненное любопытство – главная человеческая струна, и мы научились искусно дергать за нее.
Я понимал, что выставка «моих личных трупешников» – тоже своеобразный акт цинизма, подтверждение избранного кредо, и я не ударил лицом в грязь. С бокалом шампанского я обошел фото, комментируя самые удачные и осуждая плохие. Я говорил не о том, что изображено, а о том, как. Ребята удовлетворенно улыбались – я оценил их шутку и принял игру. Только на лицо Юры набежала тень. Ну да это его проблемы – он работал хуже меня. И чем лучше снимал я, тем меньше места оставалось в газете для него.
Пощелкав ногтем по глянцевому изображению убитой девушки, я поднял бокал:
– За жесткий ракурс! За жизнь!
– За жизнь, ура! – завопили вокруг, и начался столь любимый мною редакционный вечер. Все говорили разом и между собой. Вячик охмурял Раю:
– Первый раз я сочинил стихи летом, у бабки в деревне. Вышел на двор, тепло, солнышко, куры в пыли копошатся, руки к небу воздел и прочел: «Я буду нищ и одинок, я буду – бог».
– Куры сдохли! Нестись перестали! – посыпались комментарии.
– Завидуете таланту, мерзавцы,– Вячик хлопнул рюмашку и засмеялся.– Чушь какая! Главное, денек ласковый, теплый, а я – «нищ и одинок».
Райка посматривала на него с одобрением, и глаза ее блестели.
– Рай, подари мне любовь,– Вячик картинно бухнулся на одно колено.
– Только если она не помешает работе,– ответила первоклассная журналистская девочка Рая, и теперь уже засмеялись все.
– Внимание,– ударил ножом по бокалу Ник,– пятилетнему младенцу вручаются подарки.
На шею мне надели гирлянду из погремушек, а в руки сунули хрустальную чашу на тонкой ножке, тотчас наполненную шампанским.
– Миша,– сказал Ник,– ты прошел путь от романтика к реалисту, и это все твои дети,– он широко провел рукой вдоль стен с мертвецами,– за тебя!
На мгновение мне стало нехорошо, по спине побежал озноб, затряслись поджилки. Реальность, подсвеченная красноватым отблеском моей лаборатории, где я печатал снимки, показалась мне чужой, необжитой, холодной. Словно не фотографии, а окошки, открытые в смерть, глядели на меня, и не с улицы, а оттуда, из той, ушедшей, но не запечатанной жизни веяло льдом и тянуло кровью. Меня передернуло. Я поторопился вылакать шампанское (почти бутылка), и четкость изображения сразу пропала, газированный хмель ударил в мозг.
– Слово для защиты предоставляется обвиняемому,– выкрикнул кто-то.
– Чего ждать от пятилетнего? – пробормотал Юрка. – Он ведь умеет только «мама, папа, дай»,– он согнулся в просительной позе, оборотясь к Нику и вытягивая ковшиком руку.
Как ни был я возбужден своим, Юркина язвительность не ускользнула, сознание зафиксировало подводные течения – Юрка, оказывается, язва. На что он обижается? На меня? На Ника, недоплачивающего ему? Пожалуй, он и мэтром меня не считает…
– Тьфу,– я хотел выразительно плюнуть в его сторону, но едва не упал со стола, на который залез для ответного тоста.– Ребята,– сказал я,– пусть мы все сдохнем («Не надо»,– влезла Рая), а наше дело останется!
Дальше я помнил смутно. Помню, что сидел на диване, смотрел на веселье. В какую-то секунду решил, что я практически трезв и пора уходить. Почти все уже разбрелись. Одним из первых исчез Ник, он становился все более респектабельным и обеспеченным благодаря рекламе и не позволял себе досиживать до конца, когда дружеская вечеринка переходит в откровенную, чреватую фамильярностью попойку. Вячик с Раечкой тоже уехали. Юра дремал в кресле. И я отчетливо осознал, что ему некуда спешить. Провинциальный парень, женившийся после университета на городской. Жил «в примаках», все чаще скандалил с женой, напивался все крепче, еще не обратясь в запойного алкаша, но уже наметив себе эту перспективу. Как следствие, он почти жил в редакции, работал он не так, как надо бы. И даже эффектные группы норовил снять метров с десяти, чтоб не было видно самых выгодных деталей, вроде окровавленной пряди волос. Да и светскую хронику не тянул, не хватало бойкости и блеска. Я сейчас выйду на улицу, облегченно хлебну спасительного морозного воздуха (от кого спасаться-то, Боже мой!). Смутное чувство гадости охватило меня. А вот он останется на этом диване! Погасит свет. И ночных городских бликах убитые ножом, кастетом, сковородой, камнем, задавленные и сброшенные с балконов, будут делить его одиночество.
– Пусть смотрит и учится!
Окончательно разозлившись на себя, я хлопнул дверью.
* * *
Марина все утро дулась, и более того, моя покладистая женушка со мной не разговаривала. Голова раскалывалась от похмельного синдрома, безумно хотелось горизонтального положения и покоя, но я искал способы загладить вину Адама, поддавшегося искушению зеленого змия. Вымученные шутки не помогали, признание в любви с коленопреклонением и воздыманием рук тоже, и наконец, тихо озверев, я прямо спросил:
– В чем дело?
Она заплакала:
– Как ты мог, как ты посмел в пьяном состоянии подбрасывать ребенка к потолку? Я чуть с ума не сошла, боялась пошевельнуться…
– Не такой уж я был и пьяный,– начал я было оправдываться и осекся: права.– Мне так хотелось с ним поиграть.
– Алкоголик.
Мне показалось – она смягчилась. Действительно, какой я алкоголик, когда за рулем вообще ни грамма не принимаю. Не знает она алкашей. И потом – повод, пятилетний юбилей,– я оглянулся на шкаф, где стояла хрустальная чаша-злодейка, именно из-за ее размеров я проглотил столько шампанского и потерял чувство меры. В любом случае – рисковать ребенком недопустимо. Глупо. Кошмарно. Даже в моем больном мозгу это не умещается. Прощения я уже просил, теперь – предприимчивость. Я достал фотоаппарат и начал снимать угрюмо хлопочущую над завтраком жену.
– Отстань.– Она попыталась отвернуться.
– Завтра в выпуске будет фотоочерк: «Утро после юбилея», в скобках – «истинная история супружеской жизни» или «подлинное лицо любви».
Похоже, подобная перспектива возымела нужное действие – жена улыбнулась:
– Обещай, что, выпивши, никогда не притронешься к малышу.
– Клянусь.
Она села на табуретку и заплакала. Я обнял ее и прижал к себе. Успокоившись, она строго велела:
– Иди, пощелкай Борьку, ты давно обещал.
– Будет сделано,– забыв о головной боли, я с радостью бросился выполнять задание.
* * *
Мне выделили отгул с условием, что я подготовлю снимки в очередной номер дома. Вчера на оперативке дежурил Юрка – старенькая «Волга» доставляла к месту происшествия. Все как всегда. На этот раз свой человек в МВД сообщил, что убили ребенка. Юрка начал канючить, жаловаться на здоровье, подхалимничать – «у тебя лучше получится» и наконец признался: «Не могу сегодня мертвецов видеть. Депрессия. Напьюсь». После юбилея, где явно проявилась его неприязнь ко мне, особенно-то жалеть я его и не собирался. Как известно, зависть – смертный грех, и я ему посоветовал депрессию лечить работой. Он побежал к Нику, не знаю, чего он там ему наговорил, но редактор вызвал меня и велел ехать на задание, обещав за это отгул. Когда я увидел разбитую голову ребенка, невольно пришло на ум, что Юрке повезло. Точно бы запил. Меня же смерть почти не волновала, вернее – не пугала что особенного? Ко всему можно привыкнуть. Есть каста людей, связанных с траурным ремеслом: могильщики, медэксперты, работники морга. Такие же люди, со своими проблемами, заботами, увлечениями, праздниками. Так случилось, что именно обработка и подготовка трупов стала их работой, специальностью. Никакой патологии. Теперь я понимаю это. Более того, появилось странное ощущение какого-то удовлетворения что ли. Может быть, потому что большинство шарахается от подобных занятий – работы с мертвецами, а ты м о ж е ш ь. Действительно, не всякий справится. Некоторые при виде крови в обморок падают. У того же Юрки – кишка тонка.
Часы показали без десяти двенадцать. Пора кормить Борьку. Жена ушла в больницу, а затем собиралась навестить мать. Я не возражал: трудно сидеть целыми днями с маленьким ребенком, и хотя теща чуть ли не каждый день навещала нас, хочется иногда побывать и в том доме, где ты вырос, вырваться из привычного круга семьи и соседей. Борька увлеченно играл с машинками, на шее у него висела гирлянда из погремушек – солнышки, медузы, подсолнухи, рыбки – смешной подарок, преподнесенный мне в редакции, пришелся малышу по душе. Наверное, воображает себя каким-нибудь волшебником. Заигрался, даже есть не просит.
Я оторвался от прочитанной газеты, которую по привычке (для жены – занят делом) держал в руках, покинул мягкое кресло и отправился на кухню. Включил газ, поставил чайник. Цвинькнула синица, прилетевшая на балкон в поисках пропитания, и я обратил внимание, что на дворе радостно сияет солнце. В кухню, вслед за мной, гремя погремушками, перебрался Борька и вновь самозабвенно забурчал над машинкой. В холодильнике почему-то не оказалось его кастрюльки с рисово-тыквенной кашей. Вспомнил,– жена перед уходом сообщила, что обед выставлен на балкон. В открытую дверь ворвался довольно теплый ветерок. Февральский день сиял по-весеннему. Что творится с погодой? С бахромы сосулек капала капель, синело нежной краской небо, по-особенному блестел снег. Верхушки деревьев, достигшие шестого этажа высокого, послевоенной постройки дома, просвечивались, и в них сквозили оттенки от темно-фиолетового до красноватого. Неужели набухают почки? Двигаются соки… Я бессознательно сделал шаг к перилам и подскользнулся, не успев опомниться, заскользил, ударился ногами в самодельный борт (ДВП, обитый погонкой), и он раскололся,– одна половинка полетела вниз, а другая удержалась, оказавшись более прочно приделанной к дурацкой лепной колонне. Я, как кошка, на лету перевернулся и уцепился за остатки борта, норовя на локтях подняться и взобраться на балкон. В голове что-то взорвалось, показалось, что я уже умер и дальнейшее происходит не со мной, потому что все как бы плыло… Я не думал, я только, как зверь, действовал, но где-то в глубине зрело – ничего у тебя не выйдет. Ты пропал. Оставалось одно – смириться. На пороге появился Борька, и через секунду он скользнул ко мне. В мозгу вспыхнуло – нет!.. То, что сын погибнет вместе со мной, показалось неправдоподобным, это было уже слишком, и сознание не принимало такого разворота событий. Тем не менее, вот он, почти рядом, остановился… Хотелось зубами вцепиться в обледенелый край, во что бы то ни стало прилепиться, удержаться, смять, разрушить, остановить… И я понял: если он толкнет меня, мы погибнем оба. Еще секунда – и конец!.. Тут я заметил, что малыш зацепился гирляндой за ручку-краник балконной двери… Борька не плакал, на его лице застыла гримаса удивления и, похоже, он собирался высвободиться из гирлянды. Стой! Нет! Не делай этого! Право, не ведаю, как мне удалось взобраться на обледеневший балкон, вытянуться всем телом, перекрыв дорогу Борьке, уперевшись ногой в прочный угол, в лепную колонну, и, переворачиваясь со спины, толкнуть сына, дотянуться до порога. Окончательно я пришел в себя на кухне, качая расплакавшегося малыша и целуя его в розовые щечки. Мать его успокоила бы лучше, чем я.
Посмотрелся в зеркало (поседел?) – ничего подобного: болезненно-бледное лицо и больше никаких перемен. На часах пять минут первого, а показалось, что прошла целая вечность,– по крайней мере час. Свистел чайник. Борька ел кашу и показывал на плиту: «Папа, фьють». Я выключил огонь. Выглянул в кухонное окно – на балконе зияла дыра. Невероятно! Просто невероятно! Неужели это было с нами? Представил, как Юрка, деловито суетясь, снимает два распростертых тела, большое и маленькое, а наст на тротуаре пропитан кровью. Почудилось, я вдохнул знакомый запах… В горле запершило. Удачное было бы прибавление к моей трупной коллекции. И закономерное… хоровод мертвецов закружил перед глазами. Пошлое неприятие собственной смерти, защитная реакция: одно дело, когда мертвец некто аморфный, объект твоего профессионального действа, другое дело, когда тебя хватает за ноги… Все равно, что в бездну заглянуть. Увольте!
Заперев Борьку, я сбегал во двор за остатками борта. Никто и не заметил – какая-то рухлядь торчит из сугроба. Почти неповрежденный метровый кусок,– заколачивай обратно. Именно это я и собирался сделать, решив, что жена не должна ни о чем знать. Лишнее расстройство. Не внемля ору малыша из комнаты, я туристским топориком обколол лед и на дрожащих ногах вышел, заделал дыру. Теплый денек уже не радовал. На небе появились грязно-серые облака, скрывшие солнце, и в синеве пропала нежность. Капель выстукивала однообразную гамму, и булькающий звук заставлял напрягаться, как будто я вот-вот провороню закипание молока. Нервы расшатались. Сейчас бы стакан водки и бутерброд с колбасой. Забыл пообедать. Хорошо хоть сына накормил. Для верности в балконную дверь всадил гвоздь – скажу, что подмерзло. Пора Борьку укладывать спать, проспится и не вспомнит своих недавних приключений.
Маринка припозднилась, пришла запыхавшаяся, возбужденная. Оказалось, встретила одноклассницу и та затащила к себе в гости, обильно угостила под вишневый ликер новостями и сплетнями. Делать ей, бедной, дескать, больше нечего, кровь с молоком, а замуж никто не берет, вот и челночит, торгует да веселится.
– К тебе приценивалась,– рассказывала Маринка,– вроде в шутку, а глазки блестят. Тридцать пять миллионов, говорит, дам.
– Тебе мало показалось?
– Я такое сокровище ни за какие коврижки…
– Похоже, вишневый ликер крепким оказался, раз такая торговля пошла.
– Миш, ты что такой хмурый,– не унималась Марина,– обиделся, да?
Я, пробурчав неопределенные заверения в полной удовлетворенности жизнью, начал оборудовать ванную под фотолабораторию. Пленки проявил еще вчера, и они давно просохли. Теплилась надежда, что обыденное занятие окажется лучшим средством от потрясений, убаюкает, вытащит из внутренней мерзкой лихорадки. Глаз привычно выхватил самые удачные кадры: разбитая голова со слипшимся пушком волос, как будто ребенок, невольно отметил,– ровесник моего Борьки,– приник ушком к земле – что слышно? Цыплячья смерть. Два милиционера держат женщину: глаза тупые, безумные. Она и убила маленького, что-то не поделили с мужем и убила. Спряталась в безумии, тоже своеобразная защита. Легко распоряжаться жизнью и смертью. Большинство людей, совершивших убийство, оправдывают себя: тяжелое детство, беспросветная жизнь, затмение нашло, по пьянке, сам искушал, оскорбили, теперешние душевные и физические муки, по их мнению, искупают страдание жертвы – «окажитесь вы на моем месте»… Человек склонен прощать себя и обвинять других. А между тем, каждый на своем месте: наши судьбы зависят от наших нравов. Ломоносов с Севера пешком пришел, чтобы стать великим ученым. С другой стороны: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Когда-то я поеживался от подобных мыслей, а теперь верю в высший смысл. Каждому дан шанс: удержись, преодолей… Без предательства Иуды не произошло бы искупления человеческого, но то, что рок свершается через него, оказывается, что самое интересное,– не является оправданием, так же как опьянение при совершении преступления не смягчает, а усугубляет вину. Об этом мне как-то сказал один пожилой медэксперт, и я все больше склонен согласиться с ним.
В дверь постучали. Заглянула Марина, предварительно потушив свет.
– Проходи, я уже заканчиваю.– В ванночках дозревали последние снимки, проступал контрольный кадр (тешил свою профессиональную гордость) – маленький разбитый череп, отчетливо видна рана. Физиологизм – вряд ли попадет на полосу.
Маринка, стоявшая за спиной, внезапно вскрикнула и больно вцепилась в плечо. Я подскочил как ошпаренный и увидел расширенные от ужаса глаза глядевшие сквозь меня.
– Что с тобой?
– Борька! – Марина всхлипнула,– это Борька?..
– Да ты что, спятила? – суеверно закричал я в ответ, поняв, что она говорит о фотографиях.– Это чужой ребенок!.. Ты точно с луны упала, не знаешь, чем я занимаюсь?!
Она, пятясь, выскочила из ванной. Ну, денек!
Вечер затянулся, никак не удавалось уснуть – подушка казалась набитой кирпичами, далекий шум машин чересчур громким, шуршание воды по трубам – чем-то омерзительным… Обрывки мыслей, воспоминаний, образов крутились в голове как картинки в калейдоскопе – слишком быстро, слишком случайно, будто в действия обладателя калейдоскопа вмешалась неунявшаяся внутренняя дрожь. Нервишки шалят: Маринка доконала. Все, впрочем, объяснилось: она ожидала увидеть Борины фотографии, я обещал сделать две нащелканных неделю назад (после юбилейчика) пленки, и она посчитала, что я именно этим и занимался в ванной. И вправду ведь собирался, да мудрено ли забыть в такой день. Еще Маринка говорила, что что-то ее весь день томило, тревожило. Чуткое женское сердце. Может быть, все-таки обо всем рассказать? Ну да, переложить тяжесть нерешенной проблемы на ее плечи. Даже не проблемы, а необъяснимой опасности. Она тоже ее чувствует. Я мужчина или не мужчина? Поджилки трясутся… разберусь сам. Но лучше бы они уехали.
– О чем ты думаешь? – внезапно спросила Марина.
Я постарался ответить как можно мягче:
– Не отправить ли вас с Борькой к сестре, развеяться? Нам нужно отдохнуть друг от друга.
– Знаешь, я думаю о том же,– сказала она и повернулась ко мне спиной.
* * *
Я лежал на снегу, равнодушно глядя на витой металлический штырь, нагло торчащий, словно указующий перст. Еще бы пара сантиметров и – прощай, молодая жизнь. Кто-то из прохожих окликнул меня, помогли подняться, подали укатившуюся шапку. Я подобрал выскользнувший из расстегнутого чехла фотоаппарат – пластмассовый корпус раскроила трещина.
Меня удивляла скупость собственных эмоций. Впрочем, только впервые человек переживает целую бурю чувств, например, в любви, теперь я знал, что и в смерти тоже. Испугаться сильнее, чем я испугался на краю обледенелого балкона, было уже невозможно. С того самого момента смерть как бы осталась рядом, за плечом. И близость ее я почему-то воспринимал как должное.
Дом печати жил в суете, бурно и торопливо. У лифта нагнал меня Вячик, вынырнувший из курилки. Сколь ни был я погружен в себя, все же заметил его необычное радостное оживление.
– Как она, женатая жизнь? – вдруг спросил он, а я взглянул на него будто на безумца. О чем это он? Только сейчас я догадался, что все время заталкивал образ жены и сына на задворки сознания. Я не то что забыл о них, я пытался не помнить, надеясь, что вдалеке от меня – они в безопасности. Я был виноват кругом, я – опасный человек, и сын, шагнувший через порог балкона, шагнул ко мне. Вячик задел больное место. Я сморозил какую-то грубость и тут же забыл, и лишь вылетев из лифта, как-то вдруг сразу вспомнил про Раечку, поцелуи на редакционном диване, и вопрос Вячика предстал во всей невинности. Мне стало жаль его – мальчик собирался крутить любовь на острие ножа. Я подождал его и серьезно сказал:
– За все отвечать будешь!
– А че это я? – оторопел он,– она – совершеннолетняя.
Взаимно недовольные друг другом (я – его тупостью, он – моим менторством), мы влетели в редакцию. В стеклянном загончике у Ника сидел внушительный детина весь в коже с бычьей шеей. Мне нужно было поговорить с Ником. Разгоряченный, в запале, я устремился к нему за стеклянную перегородку, не взирая на посетителя. Ник встал навстречу мне из кресла. Глаза его бегали – он почуял неладное и попытался ввести меня в привычное русло.
– Тебя заждались. Вот клиент.
– Ах, клиент! – Я широко улыбнулся детине и принялся картинно осматриваться, заглядывать под столы и стулья.– А труп вы, что же, у входа позабыли? Он ведь с покойником прибыл? – обратился я к Нику.
– Труп на даче,– проскрипел клиент, ворочаясь кожаной тушей в кресле.
Иногда нас вот так приглашали, не часто, но бывало, еще до милиции или одновременно с ней, когда требовалось создать версию или шумиху. Гонорары за подобные услуги были высоки. Но – попробуйте найти человека, который бы считал, что ему переплачивают. Как бы не так!
– Я никуда не поеду,– я грохнул кулаком по столу и тонко зазвенели карандаши в хрустальном стаканчике.– Следующий труп – мой. Я – следующий труп. Почему – спросил я у Ника,– почему у этих, у клиентов, у которых руки по локти в крови, им ничего? Вот он сидит как памятник, и у него ни один нерв не дрогнет.
Детина и вправду отрешенно взирал на нас, не выказывая ни малейших признаков беспокойства.
– А я сумел как-то их всех,– я махнул рукой туда, где за стеклянной перегородкой висели по стенам фотографии убитых, а рядом застыл почти в полном наличии журналистский коллектив,– я сумел повесить их себе на загривок.
Ник смотрел на меня испуганно, и в глазах его ясно читалось п о н и м а н и е. Я видел – он понимал, о чем я говорю. Я едва сдержал смех:
– Что, такой респектабельный Мэн и тоже кошмарики повадились? Юрку посылай, а меня больше нет. Умер! – я выскочил из-за загородки и помчался к выходу, но с порога вернулся.
– Своих друзей я захвачу с собой,– присутствующие отшатнулись, будто я предлагал им прогулку в ад.
Содрав со стен снимки, я набил ими пакет. С них-то все и началось, но теперь пора покончить с этим. Жили тихо-мирно, слегка любили, отлично, профессионально работали, имели теплый кров и покров (дубленку), хлеб с маслицем и икру по праздникам. И вдруг я вошел и увидел сразу (милые друзья-подруги открыли глаза), что все сотворенное мной – это зафиксированный ряд убитых, искалеченных жертв. Все разрушилось. Рассыпался Вавилон моей жизни. Люди вокруг заговорили на чужих языках («хеппи бёз дэй ту ю…»). Ни один камень не подходил к другому, и из груды разрозненных обломков нельзя было выстроить крепость, дабы защититься от смерти. А может быть, я разучился строить…
Дверь распахнулась, с мороза появился Юрка и пошел на ватных ногах к своему рабочему столу. Меня обнесло запахом спиртного. В трансе! Вот и не достает его жизнь. И еще – боится он трупов и не скрывает этого. Я – глупец, бравировал, выбирал позы поэффектней и оказался уязвимей. Раечка и Вячик присели на диван, смотрят мне в рот – что еще изреку. Тоже отгородились влюбленностью (молодец, Раечка, речь уже и о женитьбе идет). Их двое, а остальной мир – до лампочки. Вот Ник… С Ником сложней, сидит покупатель – детина, не оставляя выбора. С галлюцинациями справляйся сам.
Я еще раз обвел глазами редакцию, тут до меня дошло – прощаюсь. Я не смогу больше прийти сюда. Мне стало горько, я ведь и впрямь любил свою работу, пожалуй, единственное, что по-настоящему любил.
Очнулся я у мусорных баков позади Дома печати. Швырнул обрывки фотографий вместе с пакетом в мусорный ящик, подпалил спичечный коробок, бросил туда и смотрел, как медленно разгорается огонь. Наконец пламя вошло в силу, потянуло смрадом горящего целлофана. Ничего уже нельзя было разобрать среди обугленных коричнево-черных, кое-где отблескивающих кусков. И вдруг я пожалел, что сжег снимки. Я потерял ниточку. Кто же подскажет мне, с чего начался сегодняшний ужас. Я не мог вспомнить, кто из мертвецов был первым. Кто? Мужчина, женщина, ребенок? В квартире или в подвале? В гараже или на тротуаре? В голове все смешалось и наслоилось друг на друга, и чужая смерть и мои собственные случаи предсмертия. Несколько раз мне казалось, что сейчас я ухвачу кончик ниточки, вот-вот, но тут ветер из-за угла бросил мне в лицо колючую горсть снега. Не помню реальности!.. А призраки и фантомы шагнули в мою жизнь. Уходя, я обернулся, пламя еще плескалось в железном коробе, на снег осыпался черный прах.
Я побрел по вечерней улице, замер на бордюре, пережидая сигнал светофора, вдруг потерял равновесие, покачнулся, соскользнул на проезжую часть. Свистнули тормоза. Заорал водитель красного «жигуленка», махнул кулаком. Я не ответил – пусть с ним разговаривает череда мертвецов, ведь они, голубчики, со мной, никуда не делись. Но дядька был сугубый материалист и следствия привык извлекать из видимых причин.
– Парень, тебе что, плохо? – наконец отмяк он.
Я покачал головой. Он мигнул фарами и уехал. Пробираться к остановке пришлось как по минному полю, ибо смерть повсюду расставила свои ловушки, причем, явно обладая дурным вкусом, она не стеснялась повторений. Но я – человек действия и не привык сдаваться на милость врагу.
* * *
Утром замяукал телефон. Я спросонья нащупал трубку – радостный Вячик.
– Шеф тебя безумно любит и дает отпуск на две недели. Ты – универсал, конечно, незаменим, но пока Юрка пощелкает фотки, а я попишу к ним информашки. Меня надолго не хватит, так что – проветривай головку и возвращайся к делам.
Я лежал как с похмелья: гудели усталые, разбитые мышцы, ломил затылок, подкатывала тошнота, перед глазами ехали, цепляясь боками, радужные круги. Расслабленный, в параличе чувств и воли, я снова задремал. Короткий сон освежил меня, я проснулся готовым к сопротивлению и борьбе. Во-первых, я должен был узнать – с кем я связался. Как ни глупо это звучало, но за ловушками, расставленными вокруг, я ощущал хоть и невидимые, но конкретные силы.
В библиотеке меня встретила Нина, бывшая пионервожатая нашей школы и моя добрая приятельница. Впрочем, сейчас я бы предпочел, чтобы на ее месте стоял посторонний, равнодушный человек.
– Меня интересует смерть.
– В каком смысле? – испугалась Нина.
– Во всех аспектах и проявлениях.
Читальный зал был практически пуст: студенты и школьники на занятиях. Я – один. Может быть, я обречен быть один? Или это одиночество наваливается на всякого в решительные моменты и отгораживает от дешевой суеты жизни. одиночество – смерть. Я вздрогнул и зарылся в страницы, пытаясь постичь нечто. Приступая, я был самонадеян, но чем больше я читал, тем меньше понимал. Острый страх смерти я пережил в одиннадцать лет, когда провалился под лед (хорошо помню мутную толщу над головой). Меня вытащил одноклассник, подбивший, собственно говоря, на эту прогулку по неокрепшему льду. С тех пор стоило страху высунуть острый уголок и поцарапать мозг, как я тут же старался отодвинуть его подальше, прикрыть шелухой, чепухой.
То, что я читал теперь, было странно сухо, словно «прерывание биологических процессов организма» могло исчерпать собой понятие «смерть». Так вот, оказывается, чем занималось человечество. Парадокс! Оно тратило свою жизнь на то, чтобы разгадать или, по крайней мере, отодвинуть конец. Эпикур: «Если я есть – смерти нет, если смерть есть – меня нет». Не то, не то,– я лихорадочно листал книги: смерть от алкоголизма, от наркотиков, от болезней (инфаркт – чума двадцатого века), насильственные смерти. Убийство, массовые убийства, дети-убийцы (двухлетний ребенок случайно застрелил отчима из ружья). В Перу обнаружены кладбища подростков-рабов…», «…под Вифлеемом младенец в колыбели погиб от взрыва гранаты, брошенной израильтянами…», смерть до рождения – аборты….
Я поднял голову, глянул в окно, забранное кружевным тюлем. Загорались ранние огни реклам. Спешили по улицам люди, как будто то, что я читал, не имело никакого отношения к их существованию, а сами они н были представителями человечества, пожирающего своих детей. Аварии, катастрофы – тысячи, миллионы погибших, смерть от голода, «исчезновения в Бермудском треугольнике…», гибель подлодки «Комсомолец», взрыв на АЭС. Суицид – убиваю себя. Инфантицид – убиваем детей. «Племя яга полностью уничтожало собственных младенцев… (Господи, да как же они воспроизводились?) А вот: охотно брали в плен представителей других племен». Кто убил больше всего людей в ХХ веке? Какой-нибудь Джек Потрошитель… Нет… Пилот, сбросивший атомную бомбу на Хиросиму, прожил долго, в одном из интервью сказал: «Я ни в чем не раскаиваюсь». На мгновение я задержался, как будто вот тут, в этой фразе заключалось полезное для меня зерно. «Ни в чем не раскаиваюсь». А я? Ну, бред,– сравнил себя с историческими фигурами. Мания величия. Интеллигентское самокопание (откуда взяться интеллигентности – мама и папа и крестьян, и сейчас живут в деревне). А душонка дрожала и трепыхалась где-то в пятках.
Я читал дальше: ритуальные убийства, культ смерти, божества мертвых. У захлопнутой двери горят костры самосожжения, текут реки крови, трупы высятся штабелями. И человечеству невыносимо не знать – что за дверью, и вот бьется оно судорожно в истерике, с пеной у рта, то молясь, то проклиная. Но если есть дверь, должен быть «ключ». У Хозяина жизни, если смерть – только перемычка между бытием и инобытием, или у Хозяина смерти, если мир делится на «нечто» и «ничто». Кому молиться? У кого искать смысл? И я, ничтожный, подсобный рабочий смерти, надеялся безнаказанно осуществлять крохотный, прибыльный промысел, фиксировать лики агонии, тиражировать их, показывать всем. Что может быть интересней умирания? И люди с болезненным, сладострастным любопытством вглядываются в собратьев, познавших тайну.
Я очнулся от взгляда. Нина смотрела на меня через очки. Я не дал ее сочувствию оформиться в слова.
– Ниночка, мне нужна подшивка моей газеты с самого первого дня.
– Мы храним их,– гордо сказала Нина и провела меня в задние комнатки, где на пыльных стеллажах желтели свежие новости пятилетней давности.
Говорят, первая любовь не забывается. Я хорошо помнил, как мы собирали первый номер газеты, но сам, так сказать, объект из моей памяти испарился.
На первой полосе красовалось фото. Молодая женщина. Лицо не обезображено. Множественные ножевые ранения. На полу кухни. Скупые строки (кстати сказать, моего собственного сочинения) извлекли из забвения историю с трагическим концом: Татьяна, двадцать восемь лет, убита садистом-мужем. Долго терпела, не могла уйти. Психология жертвы. Попытка, увенчавшаяся успехом, была третья. Поплыли в мозгу вынырнувшие из моря только что просмотренной литературы «смертерадостные покойнички» и «смертеныши». Мне стало тяжело. Я ушел.
Дома уснул далеко за полночь, опустошив бутылку «Белого аиста».
* * *
Я прошел сквозь строй нищих на крыльце церкви. Не любил подобную публику – псевдослепые, псевдобездомные (те, кто и впрямь бомжует,– вообще недочеловеки, убивают друг друга из-за глотка одеколона), дети с подобострастными глазами… Мне всегда кажется, что нищие собираются на паперти в некий клуб со своими правилами и традициями, которые скрыты от чужих глаз. Как-то мне довелось наблюдать картину: три мужика, промышляющих по городу с кружками и протянутыми шапками, и одна краснорожая баба-побирушка с наколкой на пухлой руке (прикрывает ее длинным рукавом) в укромном уголке посреди города расстелили газету и выложили что бог послал – пару копченых куриц, сервелат, огурчики-помидорчики, водочку «Довгань». Травка зеленая. Солнышко светит. Идиллия. Хотел их сфотографировать – не тут-то было: матюки и угрожающие движения. Вот и жалей их. И все же надо было подать. Сейчас надо.
Служба еще не началась в просторных залах церкви всего-то с десяток человек. Купил толстую дорогую свечу и спросил, где поставить за упокой. Старушка, только что заказывавшая поминание, позвала за собой. В полутемном приделе указала на одну из икон. На подсвечнике перед иконой стояло несколько незажженных свечей, и чаша наподобие лампадки, увенчивающая подсвечник, не горела тоже. Где-то в мозгу запечатлелось, что для того, чтобы Бог услышал твою просьбу, нужно простоять у иконы, пока не сгорит твоя свеча. Я зажег закапризничавшей зажигалкой фитилек, вставил свечу поближе к иконе и попытался сосредоточиться на молитве: «Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси мя грешнаго…» Нет, что-то не так. Кажется, нашел. «Иисусе Христе, Сыне Божий, прими и упокой рабу Твою Татьяну». Свеча горела медленно. Вот уже какой-то служка зажег лампадку и от нее другие свечи, стоявшие на подсвечнике. Я продолжал молиться, несколько раз перекрестился. В церкви стало светлей, за спиной слышался легкий шум. Несколько старушек приложились к моей иконе, одна, грузная, оттеснила меня и недовольно зыркнула. Хотел сказать ей: что толкаетесь, как на базаре, но сдержался. Мысли сбились, и я задумался: зачем люди приходят в церковь? Я невольно покосился по сторонам. Обыкновенные лица, в основном, пожилых людей, такие же, как в салоне автобуса, направляющегося в пригород. Может быть, чуть спокойнее, строже. Все равно не чувствуется умиротворенность, наоборот – некоторое напряжение. Удастся сторговаться или нет? Вот-вот, ухватил – они пришли договориться с Богом (умирать страшно), вдруг помилует… У каждого, наверное, свой личный договор с Богом, просто я переношу свои чаянья на других. Чужая душа – потемки, а я всех под одну гребенку… «Господи Иисусе Христе…»
Началась служба. Батюшка или дьякон в небесно-голубой рясе с золотым шитьем обкурил из кадила. Народу прибавилось. Я и не ожидал, что столько соберется в будний день, наверное, какой-то церковный праздник. Свеча догорала. Я вспомнил о Татьяне, постарался ее представить, и мне показалось, что, вместо Богоматери, за стеклом возникла молодая женщина с ясным славянским лицом и опущенными долу глазами. Она едва заметно кивнула мне.
Выходя из церкви, я раздал всю мелочь, найденную в карманах, переминающимся на морозце нищим.
* * *
Хотел было вновь отправиться в библиотеку, экскурсию в скудные знания человека о смерти можно было бы продолжить, вопрос интересный, взять хотя бы Тибетскую книгу мертвых. Забавная книга учит поведению человеческой души в посмертии. Но зачем мне это? Я как раз не собираюсь умирать, меня куда больше интересует вопрос – как вырваться из цепких лапок?.. Внутренняя дрожь, тревога, утихшие было в церкви, не оставили меня. Чувство опасности окончательно не прошло. Может быть, я тороплю события? Съев таблетку, следует подождать, пока пройдет боль…
Решение созрело само собой: я отправился в родной район, в места, где я вырос, где хранилась аура безмятежного детства, первых впечатлений, собственной наивной чистоты. Где же еще очиститься, вернуть утерянное равновесие, как не там?
Старые заросшие дворы. Двух-трехэтажные послевоенные дома, выкрашенные в бежевые и желтые цвета, серые пятиэтажные хрущобы, мрачные с момента своей постройки. И все же при солнечной погоде здесь было сносно, а зимой, когда снежная пыль искрилась между домами, даже красиво. И в дождь – чувствовалось вселенское сиротство. А весной – на деревьях появляются клейкие листочки (вспомнились горькие и липкие тополиные почки – корявое дерево с дуплом в нашем дворе!), и народ – взрослые и дети – высыпают на улицу. В деревянной беседке в военном кителе без ноги сидит лысый глухой майор. У его жены, сухонькой седой женщины, всегда есть конфеты для малышей. Весь двор почему-то плакал, когда его хоронили. Пацан из соседней квартиры, лет на шесть старше меня, впервые угостивший сигаретой и выменявший у меня на перочинный нож отцовский офицерский ремень. Его мать, тихая добрая женщина в платке, опущенном до глаз, умершая – надо же! почти так же, как Татьяна, от побоев садиста-мужа,– что-то стало плохо с головой, угасла в больнице, так и не пожаловавшись на изверга, а дети – тот самый пацан и его старшая сестра – отказались от отца, канули на просторах тогда еще Советского Союза. Другие лица… В родной двор почему-то идти не хотелось. Просто похожу по району, каждый уголок знаком и все-таки хорошо, что эти места остались в прошлом. Все равно ничего не вернешь!..
Остановился перед знакомыми окнами – сколько раз в них снежками, камешками, и выглядывала она – Ирина! Тоненькая, большеглазая, белокурая… Твой брат выскакивал отгонять меня от твоих окон, и не лень ему было лететь со второго этажа, смешно! Один раз он и какой-то его друг минут двадцать гнали меня по всему району, и сбил со следа, запутал я их на стройке, причем кто-то из них свалился в глубокую канаву с водой… Вот и вспомнилось что-то светлое. Узнаю ли я тебя при встрече? Да и где ты? Слышал – в Москве… Не сбиваться! Удержать яркое, светлое, первое… Да, шестой класс (вон и школа, кстати, выглядывает между домами). Волшебное время. Готовились к Новому году. Класс бурлил. На заиндевевшие окна вешались снежинки из тетрадных и альбомных листов. Клеились, раскрашивались, развешивались самодельные гирлянды. Проводился конкурс на лучшую новогоднюю стенгазету, и я старательно срисовывал Деда Мороза с открытки, попросил мать на работе отпечатать подходящие стихи и заметку, проявил выдумку (Деду Морозу приклеил бумажную бороду, а шубу покрыл снежинками из фольги). Наверное, я тогда был почти счастлив – и праздник, и возраст, и первая настоящая влюбленность, причем мой порыв был вознагражден взаимностью. Почему она выбрала меня – до сих пор загадка, ведь каждый второй мальчик из нашего класса был увлечен ею. И вот я, окрыленный пробудившимся чувством, пьяный первыми победами и магией юности, никогда раньше не претендовавший на лидерство в классе, оказался во главе праздничного пиршества – лучшая газета, сценарий представления, а главное – всем на радость мне удалось добыть настоящую лесную елку (дядька просунул под воротами, когда я попросил несколько веточек поприличней). Двухметровая красавица стояла в нашем классе, все приходили смотреть и удивлялись – как это мне удалось. Я чувствовал себя героем и всем рассказывал, что бегом бежал от Детского мира, во дворе которого продавались елки, и за ними стоял огромный хвост, со своим трофеем, и мне предлагали деньги, а взрослые мальчишки пытались отнять. Удивительно – Ирина разделяла мою радость, и глаза ее сияли.
Вспоминает ли она меня? Одно знаю – искренне желаю ей счастья. Где-то в Москве, в огромном людском море, и Ирина, и моя Марина с Борькой. Ну вот, опять!.. Скольжение по балкону, удар в бортик… Сердце заныло. Кошмар. Как медленно, тягуче тянулось время. Почти или точно так же, как в детстве. Кажется, есть такой термин – биологическое время. Что-то типа индивидуального восприятия времени. В детстве это река с плавным течением, в юности с убыстрившимся, в старшем возрасте (я на грани) – со стремительным. Оказывается, время может замедляться. Фантасты утверждают – оно управляемо. Мой поход в церковь – попытка скорректировать через время некий поступок, загладить вину. Какую вину? Я же не убивал ее, мне даже было ее жалко, я ей сопереживал – двадцать восемь ножевых ранений и ни одного моего… Что за чушь?
Не наступает освобождения… Татьяна не висит на мне. Так что же, салки со смертью продолжаются?
Мне захотелось бегом бежать из родного района, почему – я понять не смог.
* * *
Я стоял в темном предбаннике подъезда, ожидая лифта. Лампочки, как всегда, выкручены предприимчивыми бродягами-алкоголиками. Горел только красный глазок. Я порядочно устал, пока гулял по городу своей юности, отвязаться, впрочем, от настоящего не удалось, и во мне нарастала досада. Дома – пусто, плита холодная, обед не ждет. Ну, по крайней мере, ждет родной диван, а на нем тоже проведено немало часов в радужных мечтаниях.
Двери лифта разъехались. Навстречу мне вышла женщина (или старуха?) в черном драповом пальто и черной шали поверх. Прошелестело дежурное «здравствуйте» с обеих сторон. Она спустилась по ступеням, хлопнула входной дверью подъезда, а у меня бешено заколотилось сердце – словно не женщина в черном, а олицетворение моей скорби стояло в осветившемся вдруг пространстве моей памяти.
Выходит, я ничего не забыл и заранее знал убийственную для меня разгадку. Больше я никуда не спешил, выйдя из лифта на своем шестом, присел на краю бетонной площадки. И долго сидел, вдыхая подъездную пыль, всем телом касаясь холодного камня. Тот, ключевой в моей жизни день, будто заклинивший лифт, открывал и закрывал передо мной створки.
Четыре года назад, в осеннюю пору бабьего лета (ясно, трепещет золото в ветвях, но в подворотнях завывает студеный сквозняк) я бежал домой после удачного дня. Ник хвалил меня на планерке за «оперативность и жесткость взгляда», подписка на газету шла отлично. Меня подбросили на редакционной машине. Время подходило к четырем, и мне предстояло отпечатать еще несколько снимков к завтрашнему утру. Те, кто живут в многоэтажках, знают, что по сути пустыми подъезды не бывают: то дети в школу, то взрослые с работы или в магазин, всегда кто-нибудь запоздает к домашнему очагу и возвратится среди ночи и наоборот – в пять утра выведут прогулять собаку. А тут, стоя у лифта, я кожей ощутил тишину, настороженную, опасную, чье-то сдерживаемое дыхание. Конечно, все это мне показалось и ничего я слышать не мог. Сейчас разбуженная память готова приписывать каждому заурядному шороху мистическую тень. Как бы там ни было, я не смог дождаться лифта, тащившегося откуда-то сверху и громыхавшего будто телега. Я побежал вверх, перепрыгивая через ступеньки. Взлетел на пятый этаж, миновал еще один пролет и завернул к следующему. И здесь я увидел ее.
Это была девочка-соседка. Верее, уже девушка, ведь незаметно для меня она успела вырасти. Я мало обращал внимания на нее, и только теперь сообразил, что знаком с ней лет десять, с момента своего переезда сюда. За это время из девчушки с русым хвостом на затылке и ссадинами на коленях она превратилась в миловидную девушку с распущенными по плечам волосами. Эти волосы и сейчас падали ей на воротник плаща и плечи, скрывая лицо, голова ее и руки свешивались с площадки вниз, сумочка на тонком ремешке болталась между прутьями лестницы, и на верхнюю ступеньку откуда-то из-под волос по капле стекала кровь. Хотя за тот первый год я успел повидать немало сногсшибательных сцен, я остолбенел. Вероятно, меня поразила близость собственного дома – смерть стояла буквально у моего порога. Текли мгновения, я смотрел не видя. И вдруг наверху, прямо над моей головой, щелкнули дверцы лифта, и он поволокся вниз. Кто-то жил как бы за кадром, не затрагивая нас. Этот звук, этот характерный щелчок напомнил мне нечто важное, самое важное в моей жизни – так я решил в тот момент. Я выдернул из сумки фотоаппарат. Несколько раз полыхнула вспышка. Мне захотелось, чтоб было видно ее лицо. Я поднялся к ней и отвел волосы со щеки, приоткрывая веко и бровь. Скорее всего, она была еще жива, во всяком случае что-то теплилось в ней, и я ощутил это, коснувшись ее. Но отступил, присел и щелкнул еще раз. Кадр обещал быть великолепным. В эту минуту я любил ее. Как убийца любит свою жертву, ибо в ней он осуществляет смерть. Наваждение длилось, я не мог поступить иначе, это было сильнее меня. Только отщелкав половину пленки, я, обежав ее тело (ноги в ботиночках нелепо разбросаны), распахнул свою дверь, набрал 03, 02, и вскоре подъезд наполнился стоном, и визгом, и криками.
Мои снимки ушли в следующий номер, и Ник сказал, что я превзошел самого себя, все прочие газеты опоздали и выдали пережеванную информацию только через пару дней. История оказалась банальная, если не считать нелепого конца молодой жизни и матери – теперь по гроб в трауре. Парень, с которым встречалась Наташа (так ее звали), купил пистолет с глушителем и явился продемонстрировать, какой он крутой мэн. Дескать, в его многосложной рэкетирской жизни без оружия не обойтись. Случайный, механический выстрел оказался смертельным – на суде он плакал, обливаясь слезами и соплями, не умея объяснить, как он нажал на курок.
Я сидел в промерзшем подъезде, и уничтожиться, исчезнуть с лица земли было бы не худшим вариантом – невозможно жить с правдой, открывшейся мне. Может быть, ее можно было спасти, сэкономь я те несколько драгоценных минут. Я – разделивший в себе человека и профессионала.
Поднявшись, я на негнущихся ногах подошел к своей двери, сунул ключ, открыл. Тут живут моя жена и мой сын. Не потому ли я поторопился жениться? Испугался подспудного беспокойства, обезопасил свои ночи, чтоб не оставаться одному, подавить в зародыше народившийся кошмар. И все это враки, что я забыл и не помнил, я знал, но не хотел знать. Думал – получится, проскочу, проживу. А ведь Наташа не одна. Она – только начало. С того самого происшествия я перестал жалеть жертву, но острый момент удовлетворения от хорошо сделанной работы (снимка или убийства?) сохранился во мне. И отчетливое понимание – я на стороне убийцы. И вот теперь, удачливый, умный, холодный профессионал, спасайся, если сумеешь, от самого себя.
* * *
В церкви полутемно. Свет теплится в лампадах. Худой, молодой батюшка читает проповедь, и человек двадцать внимают ему. Он говорит о древнем городе Содоме, поглощенном бездной греха, о спасенном семействе лота и о жене праведника, которая обратилась в соляной столб, обернувшись на покидаемый город, ибо она пожалела о прошлом, а значит, о грехе. И это пример и назидание всем нам, из грязи прежней жизни можно вырваться, если только желаешь этого искренне и если возненавидишь в себе прежнего, ветхого человека.
Отец Дмитрий служит в этом храме недавно, но прихожане любят его,– за строгость, отсутствие живота и машины. Ходит он в церковь пешком, на требы – ездит на троллейбусе, и в дни поста пахнет от него резким луковым духом.
Началась исповедь. Первыми бесстрашно потянулись старухи. Епитрахиль ложилась на головы, укутанные шалями. Батюшка подставлял под губы крест и указывал на Библию – приложиться. Общая исповедь – вовсе не исповедь – так оно и есть, и толпа быстро редела, «исповедники» переходили в разряд «причастников». Последним к отцу Дмитрию стоял молодой крупный мужчина, расстегнутая дорогая дубленка открывала белоснежный шарф. Батюшка мимоходом отметил, что мужчина – не его прихожанин, и вообще вряд ли прихожанин, он и стоять-то в церкви не умеет. Колыхнулось внутри раздражение: вот пришел и думает – осчастливил и храм, и Господа,– но тут же это скользнувшее чувство заместилось ощущением тяжелой беды, исходившей от этого человека.
На мгновение отцу Дмитрию стало не по себе, как будто чужое горе показалось непосильным грузом его собственной душе. Но в этих стенах он был дома и потому тотчас успокоился. Рука крепче сжала серебряный крест, и лицо приняло суровое, отрешенное выражение.
Молодой человек приблизился и сказал:
– Я – соучастник убийства…
* * *
НЕУДАВШИЙСЯ ПОРТРЕТ
Выдался замечательный день, по-настоящему весенний, солнечный, нарядный – зелень свежая, яркая, какая-то сквозящая, рвущаяся ввысь, поющая… Впрочем, брачные песни поют птицы в сквере, где расположился Игорь, художник, расставшийся этой зимой с женой и дочкой. Для него, человека цельного, увлеченного работой, не любящего богемных тусовок и бесконечного трепа и флирта, якобы придающих жизни остроту, расставание с женой было настоящим ударом. Может быть, впервые за последнее время он наконец почувствовал, что мир перестал качаться, скалиться и обретает равновесие в его душе и гармонию с городом и природой. Наверное, этому благоприятствовало место, ведь здесь неподалеку он когда-то жил, в церкви, сверкающей между домами золочеными куполами, крещен, на одной из полян этого сквера частенько играл в футбол… на этой скамейке целовался с девушкой… И вновь весна, голуби бродят у ног, ища крошки и семечки, шныряют растрепанные ошалевшие воробьи. Пахнет зацветающей черемухой. В ясном лазурном небе серебристая дымка – сеточка, процеживающая голубизну, чтобы она была чище. Народу во всем сквере – несколько бабулек и молодая женщина с детской коляской. Случается – заедет школьник на велосипеде. Трудно поверить, что в двадцати шагах за кущами и плакатами (нет, сейчас там стеной стоят киоски, что еще лучше) находится желтая в огромных дугообразных окнах башенка метро. Бог, видимо, специально привел сюда Игоря и подготовленное от боли и тоски лекарство разлито в воздухе. За несколько призрачных минут или часов на душе посветлело.
– Простите, у вас не найдется авторучки? – прервал медитацию откуда-то взявшийся худощавый русоволосый парень со светлыми кошачьими усами под весьма длинным носом. «Готовый персонаж в детскую книжку»,– мелькнула мысль и тут же вспомнилось, что в издательстве его давно ждут с заказанным оформлением. В это время парень нетерпеливо добавил: – Паста кончилась, а мне дописать стихотворение надо.
– Святое дело,– улыбнулся Игорь, доставая из сумки-визитки китайскую ручку с золотым пером. Парень одобрительно кивнул и начал лихорадочно выводить строки в своем потертом синем блокноте. Красная рубашка в черных точках, русая прядь коком на лбу – Игорь вспомнил, что уже видел его неподалеку, он тоже сидел на скамейке, затем куда-то убежал. Кто же его вдохновил? Не иначе как пришел на свидание, а она, увы, нашла кого-нибудь посимпатичней или побогаче. Женщины коварны. Это только с виду они паиньки и лапоньки. Нет,– Игорь одернул себя,– весна, весна, птички поют…
Поэт вернул ручку и с серьезным, пожалуй, даже со страдальческим видом спросил:
– Хотите послушать?
– Ну конечно,– соврал Игорь.– Давайте.
– Это в награду за вашу прекрасную ручку.– И поэт начал:
Следы былого, следы былого,
сотрут их годы, начертят снова.
Ты помнишь – было? Ты знаешь – стало?
Любовь остыла. Любовь настала.
Она такая и лишь большая
была и будет, не исчезая.
Закончив, длинноносый – уже ясно – товарищ по несчастью,– гордо посмотрел на него и явно ждал аплодисментов.
– Впечатляет,– подтвердил Игорь, и ему действительно понравилось, чего он никак не ожидал.– Несколько трагично, правда.
– Любовь вообще штука трагичная, ведь каждый, кто на свете жил, любимых убивал,– сказал парень и добавил: – к сожалению, последний афоризм – не мой. Оскар Уайльд. Но я полагаю, и вы в любви ничего не понимаете.
– То есть? – «Вот привязался. Хотя забавно».– Хотите сказать – так же, как и вы?
– Ну, я немножко понимаю. Чувствование, что ли. В стихах прорывается,– самоуверенно заявил длинноносый.– Профессия такая. Чувствовать надо. Эта загадка открывается, точнее – приоткрывается в поэзии, в музыке, в картинах… На грани вдохновения и подсознания…
– Я вот как раз художник,– прервал его тираду Игорь,– а в любви все равно ничего не понимаю.
– Это кому как повезет,– после краткого раздумья парировал длинноносый и сочувственно улыбнулся: – Я тоже пока твердо знаю одно – любовь должна питать творчество. А творчество должно питать любовь. Скажете – софизм, избитая истина. Соглашусь. И тем не менее – не оставляя выжженных территорий, пустот, так здорово скользить по лезвию. Не просто предаваться разврату, а любить. Просто так спариваться неинтересно. И хотя времена неблагоприятные, но женщины по-прежнему любят поэзию, особенно если она посвящена конкретно такой-то. Хотите, для вашей девушки напишу? У меня один приятель таким образом зарабатывает, «новые русские» вовсю клюют, а потом спасибо говорят. С вас возьму по минимуму, как с собрата по упадку искусств. А?
– Нет, спасибо.– Игорю хотелось остаться одному, и в то же время разговор получался интересный: пиит уж очень разносторонний – и романтик, и циник, и деловой. Времена накладывают свой отпечаток.
Парень почувствовал, что переборщил – усы чутко дернулись:
– Ну это я так. Вы и сами можете портрет нарисовать. Изобразите даму покрасивше, и она почувствует, что воспарила в вечность.– Русый кок поник.– Пора мне. Час тут торчу, а дамы сердца нет. А такой уж мне показалась… Прощайте! – Он вскочил со скамейки. Обернулся: – Ах, да! До свидания. Встретимся в каком-нибудь салоне!
Прошло минут пятнадцать. Игорь раздумывал: уходить ему или еще некоторое время понежиться в солнечных лучах. Сначала поэт покусился на очарование весны и в голубом эфире появилось серое облачко, которое никак не хотело процедиться сквозь серебристую сеточку,– вспомнились Машка (дочка), Ирина. Женщина с коляской наводила на мысль о тех временах, когда Машка только появилась на свет, мяукала по ночам и всю жизнь Ирины подчинила собственному расписанию. Ему тоже досталось. И, пожалуй, самые счастливые часы,– по словам жены,– она провела с девочкой на улице – свежий воздух словно усыплял малышку. К счастью, соседка по скверу ушла, и Игорь вновь смог переключиться на майские приметы и впечатления. Затем вдруг вспомнилось, что он утром забыл позавтракать и держится на чашке кофе. Хотелось курить. Пора подниматься с теплой старинной скамейки – чугунные витые ножки и удобная выгнутая спинка. Напротив, за клумбами, появилась девушка. Высокая, стройная, коротко стриженная. Глаза большие – голубые или фиолетовые? Золотые блики (светотени) через кроны падают на нее пятнами и еще раз не рассмотреть в подробностях, несмотря на крупные черты лица, тем более глаз (оказались – зеленые), но сразу видно – молода, чиста, красива. И ищет поэта.
– Вы не поэта ищете? – спросил Игорь, когда она подошла поближе.
– Да,– в глазах доверчивое недоумение.
– Пятнадцать минут тому назад бегал тут из угла в угол, стихи сочинял.
– А вы откуда знаете? Вы его друг?
«О, удача,– Игорю почему-то уже не хотелось расставаться с этой девушкой, нет, сегодня судьба к нему явно благоволит и не случайно Бог привел его в этот сквер.– Наверно, она часть лекарства? А может бать, само лекарство?»
– Некоторым образом… Кажется, за цветами побежал.– «Удержать, во что бы то ни стало, удержать»,– стучало в голове Игоря.– Садитесь рядышком, а то мне неудобно как-то…
Она села. Достала из сумочки зеркальце и помаду, подкрасила губы. Ждет.
– Он мне ничего о вас не сказал,– начал Игорь, полагаясь на авось.
– Странно, о вас я тоже ничего не знаю. Андрей…– она запнулась.
К своему удивлению, Игорь сориентировался быстро – не дать ей сообразить, заподозрить:
– Ну что вы, не знаете нашего поэта? Усы торчком, глаза горят – рождается новое стихотворение. Наверное, вы его вдохновили:
Следы былого, следы былого,
Сотрут их годы, начертят снова…
О! даже запомнил: любовь остыла, любовь настала… Чего-то было… С одного прочтения не запомнишь сразу даже шедевр. Я его покритиковал – слишком трагично. Дескать, чего плакать перед свиданием о прошедшей любви. А он мне сказал, что я в любви ничего не понимаю.
Девушка засмеялась:
– Я тоже заметила, что любовь – его конек. Ждет большой любви.
– Боюсь, что у некоторых поэтов любовь одна, а девушки разные.
– Вы на что-то намекаете?
– Нет, случайно вырвалось,– Игорь потупился и в то же мгновение решился: – Меня Игорем зовут. Кстати, я художник.
– Даша,– представилась она и протянула ладошку.– А художники тоже такие же, как поэты? – легкая насмешка.
– Конечно. Кроме меня. – И они засмеялись.
Комок подступил к горлу Игоря: Господи, спасибо Тебе, за эту встречу, сама весна явилась в образе Даши. Помоги удержать мимолетное виденье из поэтических грез, сделай его реальным. Помоги!
– Поедемте в мою мастерскую. Стихотворение вам уже посвящено, я хочу написать ваш портрет.
– А как же Андрей?
– Он знает, где я живу,– соврал Игорь, и она согласилась.
Игорь и Даша собирались отправиться побродить к Чистым прудам, пройтись по Маросейке, свернуть к костелу, а затем на кривые, чудом сохранившиеся двух-трехэтажные улочки, где еще витал дух спокойного прошлого века, однако зарядил противный нудный дождь: капли сплошным потоком залили стекла, и они решили остаться дома. Сидели на диване, разговаривали о Рокуэлле Кенте, обсуждали его путешествие-житие с сыном на Аляске – книгу, полную чудных рисунков «В диком краю». Сначала говорили о графике (гений в графике может выразить больше, чем средний живописец в картине маслом), а затем Игорь спросил:
– Интересно, а ты бы со мной согласилась жить в таком домике на берегу океана?
Даша пожала плечами:
– У них домик был как банька…
– Ну хорошо – в коттедже.
– Честно – я сугубо городской человек и скалистые горы меня не вдохновляют. Съездить летом, когда тепло и можно искупаться. Да там и искупаться-то, поди, нельзя?
– Зато там все глобальное, вечное, без суеты. Суровая красота севера. Нетронутые места. Бесконечные просторы. Там себя чувствуешь частью вселенной.
– Я здесь себя предпочитаю чувствовать частью…
В дверь позвонили. Они переглянулись – никого не ждали и открывать не хотелось, но телефон сломался (и слава Богу), уже два дня молчит, вдруг что-то важное, срочное… Игорь наклонился к глазку.
– А дома, дома,– донеслось с площадки,– открывай, мы продрогли и оледенели, через две минуты найдешь только трупы.
Ввалились трое однокашников по строгановке и с ними довольно страшная девица с капризной миной на лице и в кожаных шортах из-под кожаной куртки – не по сезону. «Один бы труп и вправду был»,– подумал Игорь, глядя на нее.
Выяснилось, что компания находилась у какого-то клиента (наклевывается шабашка) тут неподалеку, звякнули ему оттуда – короткие гудки – ага, значит – дома, купили сухаря, тем более, что с одним из них – Валеркой из Химок – они года три как не виделись, почти с тех пор как дипломы получили. Игорь сделал приветливое лицо: пригласил пройти. Девица (зовут Оля) кинулась к телефону, и тут выяснилось, что он не работает.
– Мы б тебе дверь сломали…
– Тут пять минут ходу…
– Решили б, что ты нас не пускаешь…– компания разразилась хохотом.– Врываемся – тебя нет, а телефон по-прежнему занят!..
Игорь познакомил однокашников с Дашей.
– Мила…
– Принцесса…
– То-то мы про тебя слышали – оторвал и спрятал за высоким забором. Скрывать от друзей – эгоизм.
– Мы с ним в студенческие годы делились последней…– многозначительно сообщил Петька Некрасов-Энгельгардт (мама русская – Некрасова, папа немец – Энгельгардт).
– Кисточкой,– закончил за него Игорь.
– Может, вы не знаете, он странный у вас,– выдала мнение однокашников Оля и тут же под свирепым взглядом Петьки исправилась: – Впрочем, они все чокнутые. Поверьте мне, уж я-то знаю.
Холодильник опустошили, сухарь убывал гигантскими темпами. Разговор шел о шабашках, о трудностях творческой жизни да о том, в какие страны подались их бывшие сокурсники и знакомые. Оказалось, что уже чуть ли не на Аляске есть, в Канаде – точно.
– Вот я и подумываю,– сообщил Некрасов-Энгельгардт.– В Германию. Вся проблема в немках – не нравятся они мне. Вот найду такую, как твоя Дашка, и подамся. Даш, у тебя нет сестры случайно?
– Нет.
– А вот у Ольги есть. Такая красавица, но брюнетка.
– Ври,– Оля пьяно засмеялась.
– Если бы Игорек согласился махнуться…
Игорю разговор все больше не нравился – ему казалось, что Даша чересчур радостно смеется глупым шуткам гостей. И вообще – она чересчур оживлена, е забывает хлебнуть винца, не проявляется ее обычная ирония к меркантильным вопросам. Неужели ее интересуют деньги? Ну да, она любит украшения, красивую одежду – как и всякая молодая женщина. Нет, она не всякая, она особенная – с тонким художественным вкусом (ей нравятся те же художники и те же картины, что и ему), умная – редкое сочетание с красивой внешностью и длинными ногами, в ней что-то весеннее (а за окном – октябрь), чистое… Другая, которую он хорошо знал и, казалось, понимал – не такая красивая, не такая умная – сломалась на деньгах, захотела шикарной жизни…
Разговор перешел на другую тему.
– Знаете, Дашенька,– ворковал Петька,– я бы рисовал только твои портреты, как Сальвадор Дали свою Галлу. Вы, то есть ты, извините – перед красотой теряюсь, знаете, что у Дали жена была русская?
– Знаю. И даже знаю, что он ее отбил у известного французского поэта…
– Даже так?..
– Почти как у нас с тобой,– вмешался Игорь – и тут же испугался параллелей. Не следовало поминать Андрея.
– Ой, как интересно!..– засмеялась Оля.
– Да, да…– подхватил Валера.
– Конец,– мрачно произнес Некрасов-Энгельгардт. И разъяснил свою мысль: – Вино кончилось.
Даша встала:
– Очень жаль. К тому же пора распрощаться – мы с Игорем обещали проведать мою маму. И даже не перезвонишь – телефон сломался.
Геннадий Аркадьевич – старенький, седенький, с ясными голубыми глазами, с привычным выражением доброжелательности и понимания – художественный редактор издательства, с которым сотрудничал Игорь, по второму разу перебирал оформление очередной детской книжки.
– Да, Игорь Васильевич, да,– обратился он к художнику,– я всегда говорил, что ваши работы для малышей бесподобны. Как это у вас так получается, выпукло, что ли?.. С одной стороны, некоторая открытость, даже плакатность, я бы сказал, иногда напоминает мироискусников, с другой стороны, такая выпуклость образов! Когда гном ест арбуз, просто физически ощущаешь, что он ему нравится, и самому хочется откусить!.. Нет, право слово, нам с вами повезло.
– Извините,– Игорь решил воспользоваться моментом,– мне не оплачены три предыдущие книжки… Там уже солидная сумма…
– Гм,– голубые глаза померкли,– если бы это от меня зависело, я бы вам платил вперед, поверьте. Говорил я с нашим главным, он обещал… Трудные времена на дворе, трудные…
– Я хочу своей жене на Новый год подарить хорошую шубу. Можете передать своему главному, что я больше бесплатно работать на издательство не буду.
– Именно так я ему и сказал.
В это время зашевелились золотисто-коричневые шелковые шторы за спиной Геннадия Аркадьевича, в кабинет вошла Виктория Игнатьевна, редактор, специализирующийся как раз на детской литературе. Виктория Игнатьевна славилась непредсказуемостью и мнение ее (как утверждали) зависело от ее настроения. Возражать ей было практически бесполезно, она всегда считала себя правой, а апеллировать к высшему руководству не имело смысла, так как главный с давних пор питал к ней личные симпатии. И Виктория Игнатьевна постарела, и времена изменились, а характер и манеры у нее остались прежними.
– Приветик. Ну, что нам на этот раз принес молодой, оригинальный?..– Она стала рассматривать рисунки, разложенные на столе Геннадия Аркадьевича.– Неплохо. Очень смешной баран. Действительно озадаченный – полное попадание по тексту. Вот эта вот девочка-подсолнух меня смущает. Даже не знаю чем…– Редактор отложила девочку, нацепила очки и продолжила изучение оформления.
Игорь заметил, как напрягся Геннадий Аркадьевич. Еще один рисунок и опять с женским образом был отложен в сторону.
– Знаете,– не выдержал Геннадий Аркадьевич,– а на мой взгляд девочка-подсолнух получилась. Это очень трудный образ и посмотрите, как тонко его решил Игорь Васильевич!..
– А неряха вам нравится?
– На то она и неряха, чтобы не нравиться,– с долей сарказма высказался художественный редактор.
Виктория Игнатьевна отложила иллюстрацию – с репьем.
Игорю стало скучно. Сейчас начнутся придирки, притирки, тут не так, здесь я представляю по-другому – и пошло-поехало. Скучно, господа! Пользуетесь тем, что художнику без громкого имени некуда податься. Отвлекшись на свои мысли, он прослушал часть разговора.
– …Поверьте моему чутью,– что-то доказывала Виктория Игнатьевна, нервно теребя в руках очки.– Я двадцать три года работаю в издательстве.
– Намекаете на то, что я здесь человек новый?! – взвился Геннадий Аркадьевич.
– ни на что я не намекаю, а просто все эти девицы друг на друга похожи! И подсолнух! И неряха! И кукла Барби из его предыдущего оформления!
– Поймите же наконец! Это индивидуальная манера художника. Манера! Неужели вы этого не понимаете?
Игорю захотелось выскочить из кабинета: не разговор по сути, а какой-то базарный скандал в троллейбусе. Хотя бы разбирались без него.
– А вы знаете, что ему не заплатили за три или четыре работы?..
– Согласитесь, что в одном оформлении нельзя, чтобы персонажи разных сказок были похожи друг на друга, как родные сестры, например, красавица и девочка-неряха!
– Где здесь похожая красавица?
– Не надо понимать меня в буквальном смысле. Но в принципе я ведь права?
Геннадий Аркадьевич задумался и сдался:
– Пожалуй вы правы. Нельзя…
Лицо Виктории Игнатьевны подобрело и тут произошло маленькое чудо:
– А насчет оплаты… Я сейчас же схожу к главному и добьюсь, чтобы он немедленно рассчитался с одним из наших лучших художников. Действительно, почему он не может подарить жене шубу на Новый год?
Игорь не верил своим ушам. Как удачно, что она случайно подслушала его жалобы да еще решила помочь. Бог с ними, с придирками, ему захотелось расцеловать Викторию Игнатьевну.
Счастливый Игорь шел по заснеженной улице (заштрихованное белым полотно, готовое к новому этюду), и мысли его кружились в районе дорогих магазинов, сверкающих богатыми витринами,– разноликие и в то же время одинаковые манекены в костюмах, пальто, куртках, шубах, манто. Вспомнились слова редакторши: персонажи разных сказок похожи друг на друга… как манекены! Наряды разные… Да, вон та, в шубке, (сейчас он увидит ее лицо) – Даша?.. И вон та, в красивом нарядном костюме… И та… Наваждение!..
– Почему ты не убрала за собой посуду?
– У меня разболелась голова.
– По-моему, ты переутомилась от безделья.
– Оставь меня в покое,– волосы растрепанные, под глазами круги. В голосе явные нотки раздражения. Нет это не красавица, а мегера. «Что с тобой? – хотелось крикнуть Игорю.– Где ты витаешь и что тебе надо?» Он сжал лоб руками, сел на диван. Невыносимо! Бывает же так. Она глупа, самодовольна, ее интересуют только побрякушки – вырядиться и крутиться перед зеркалом. Красавица! Пугало огородное. Лешачиха. Да, да, та самая, которую он недавно нарисовал,– худая, растрепанная, забившаяся в своей берлоге – какая жизнь зимой? – и недовольная, что ее разбудили… К зимней белизне прибавила болотной зелени…
– Так нельзя, Даша.
– Мне плохо с тобой,– ответила она.– Мне иногда кажется, что ты меня убьешь.
Игорь встал, снял с полки голубенький том Оскара Уайльда, нашел нужное место, процитировал:
Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал.
Один – жестокостью,
Другой – отравою похвал,
Трус – поцелуем,
Тот, кто смел – кинжалом наповал.
Даша смотрела в заиндевевшее окно. Обернулась. В глазах блестели слезы.
– Вот, вот. ты во мне видишь куклу, пластилин, краски – что угодно. Ты подавил мою свободу, а взамен я получила – нет, не любовь, а мир, населенный фантомами, и мужа-призрака, желающего от меня неизвестно чего.
– Неправда, я тебя люблю и все готов отдать ради тебя. Слезы текли по ее щекам, и она вытирала их ладошкой.
– Я больше не верю твоим словам и боюсь тебя. Минуту назад казалось, что ты меня ненавидишь.
– Какая ты глупышка, разве я могу тебя ненавидеть?
– Можешь. И не только ненавидеть, а…– она подбирала слова,– манипулировать мной, ты как будто пытаешься мной управлять, направляешь куда-то, подталкиваешь…
Игорю показалось, что он видит заплаканное, искаженное – с подтеками туши – лицо его первой жены Ирины, она говорит: «Прости, я не люблю тебя! Прости!» А в глазах не мольба, а насмешка.
– И причем,– продолжала Даша,– ты сам не знаешь, чего от меня хочешь, сам не знаешь, куда меня тащишь…
– Я создаю для тебя все условия…
– Я не хочу быть зависимой от тебя, от твоего настроения… Мне иногда кажется – либо я сумасшедшая, либо – ты…
Где-то далеко хлопнула дверь. В соседней квартире зазвонил телефон. По трубе в туалете шелестела вода. На окне намерзали узоры. Вечерняя синева превратилась в испещренную огнями ночную черноту. Тикали часы. Кровь стучала в висках. Маленькие кровяные шарики-всадники носились по кровеносным артериям… Клубились разноцветные огоньки… Что-то нависало и давило… Многомиллионный город дышал, пыхтел, посапывал, плакал… Земля вращалась, выставив в небо свои сверкающие собственными звездами бока… Поскрипывала… На волнах покачивались пароходы… В подземных норах грохотали зелено-золотые цепочки вагонов… Мельтешение звуков, красок, ощущений… Где-то в глубине сознанья шевельнулась нежность к Даше: он ее любит, но почему-то не может уловить, приблизить. Или ненавидит?
– Странно, у меня почему-то не получается твой портрет.– Игорь кивнул на этюдник с очередным наброском, на этот раз Дашиного профиля.
– И не получится. Я ухожу от тебя.
В мозгу что-то вспыхнуло, взорвалось – краски залили всю квартиру, и Дашина фигурка сникла, растаяла, растеклась, сливаясь с несколькими коричнево-голубыми с капелькой красного жирными, подсыхающими пятнами на полу. Или на палитре.
Сигарета дотлевала на журнальном столике на блюдце. Рядом стояла пепельница, полная окурков, и стакан с остатками черно-лиловой жидкости. По всей комнате были разбросаны листки, газеты, книги, тюбики с краской и без, холсты, рисунки… в воздухе чувствовалась затхлость, плавали пряди дыма, от этого комната выглядела какой-то закопченной. На кухне беспорядок был еще живописней: в раковине и на столе высились фантастические построения грязной посуды, на полу валялись разбитые тарелки, огрызки хлеба, расписные деревяшки – ложки, половники, солонка, подставки. Относительно чистой оставалась спальня, но на стуле возле постели лежала скомканная простыня со следами краски. Художественный разгром. Казалось, все это организовал не человек.
Игорь на диване перебирал стопку набросков – остатки заказов на оформление детских (затесалась одна взрослая) книг. Одно из оформлений уже увидело свет – книжка-раскраска, что-то из жизни пчел (в духе пчелки Майи, только с северным колоритом). На красочной обложке изображались замечательные живые цветы, и на одном из них толстенькая улыбающаяся пчелка в кружевном переднике. Игорь как раз держал в руках раскраску: пчелка выглядела глуповато и напоминала Дашу. Страница за страницей открывали жизнь пчелки-героини: вот она моет лапки под умывальником (кретинизм!), вот нянчит маленьких пчелят, вот со шваброй убирает улей… Игорь расхохотался – захлебываясь, хватаясь за живот,– Дашка-пчелка собирает нектар, а главное – со шваброй – ха-ха-ха! – работает. Поэтому у пчелы такое глуповатое выражение!.. Нет, умора – Дашка трудится,– заливался он,– трудится и жужжит – ха-ха-ха!..
Насмеявшись до коликов, Игорь, чертыхаясь, зажег новую сигарету, затянулся, продолжил перебирать наброски, вертя и рассматривая их на свету – через раздвинутые занавески лился холодный зимний свет.
– Надо же! – говорил он сам себе,– с Иркой прожил почти четыре года и ни одного рисунка, ни одного образа, как будто она не интересовала меня, а эта заполонила – везде она, в каждой букашке, в каждой кукле! Почему – я не понимаю.
Это повторялось изо дня в день в часы его просветления, в последнее время все чаше. Неделю назад и две недели назад – он метался из угла в угол, что-то несвязное бормотал, хватался за карандаш, кисти, вытаскивал с полок краски: набрасывал каких-то чудовищ – целые войска, тучи, ощетинившиеся как дикобразы колючками, страшные симбиозы людей, зверей и чудовищ – тут выпученные глаза скорее муравья, чем человека, там полуобглоданная рука, здесь из черной пасти торчат белые клыки, на одном болтается нечто похожее на лошадь. Полуразложившиеся трупы, черепа, крысы – островками вокруг войска. Сверху на нитях спускаются пауки, у одного из пасти торчит человек. К трупам ползли черви, оставляя по своему пути клочья какой-то слизи… Бедный мозг рождал карликов и уродов, фантастических чудовищ и монстров, крыс и пауков, и на все это двигалось войско, ужасное своей неопределенностью и непонятностью – за Игоря оно или против, бороться с ним или помогать?
Рисунки были черными – карандашом или тушью, масляными или акварельными красками он замазывал то, что, по его мнению, могло ожить. Но то, что творилось в голове, замазать было невозможно. Ему мерещились белоснежные горы в кровавых пятнах – кровяные шарики-всадники выскакивали из артерий и неслись по миру… Бешеные скачки с гибелью некоторых всадников... Серебряная ящерица, откусывающая вершину… Лица летают как воздушные шарики… Пустой город – горят рекламы и витрины, работают телевизоры и автоматы, в кафе на столах дымится кофе, покачивается детская кроватка и никого. Вдруг он замечает полупризрачную вереницу, цепочкой поднимавшуюся в серо-фиолетовое бездонное небо. И он сам стремится за ними, его тянет сила, бóльшая силы притяжения, и сквозь раскрытую ладонь все ясней видно асфальт под ногами. Иногда над Игорем наклонялось лицо мертвой женщины (гоголевской панночки?), она была прекрасна, но он знал – если улыбнется, откроются гнилые зубы, а вместо языка вылезет змея. В глазах ее стояла тоска. И когда появлялось это лицо, Игорь бросался рисовать войско.
Много чего пережил Игорь за эти несколько недель. Иногда – казалось, его спасает телефонный звонок – он не брал трубку, но это была связь с миром, с городом – его помнят, может быть, о нем беспокоятся. А может, это Даша? Кто-то пару раз звонил в дверь, и Игорь слышал, как соседи докладывают: тут он, тут, во всяком случае недавно был тут, в магазин ходил и у самого дома милиционер его задержал – видок-то у него какой-то дикий, заросший. Хорошо, баба Настя у подъезда дежурила, объяснила милиционеру, что – художник, книжки рисует… Постепенно сражения в голове и на листах кончались, раньше Игорь не замечал – пьет, курит он или ест, а теперь стал замечать. Он вспомнил о Даше и начал смеяться над собой – какая-то бабенка разбила его мир, он чуть не улетел. Начал рассматривать наброски, рисунки, иллюстрации, надо же – портрета не создал, не смог, а в тысяче осколков (ну, не в тысяче, а в паре десятков) воплотил ее образ. Одну разбил на пчелок, лешачих, нерях, барби, подсолнухов, репьев, проституток, царевен… Но почему же не получился ее собственный портрет? Почему он не проник в ее суть? Это невольно наводило на мысль – она ли разбила его мир или он ее? И Игорь понял – он просто не пустил ее в свой мир, хотел из нее сделать что-то достойное, подходящее, а затем открыть ей свою душу, пустить, слиться. Но все его побуждения были на подсознательном уровне, а наяву, в жизни, он просто мучил ее и себя. Значит, чудовищ породила не Даша, а Ирина, а Даша была лекарством, жертвой. Скорее все объяснить!.. Но не поздно ли и поймет ли она?
Пришла акварельная весна. Мир в очередной раз преобразился (обновился) и радовал глаз своей чистотой, ясностью, свежестью. Дурманящее пахла черемуха, щебетали брачные песни птицы, зелень стремилась достигнуть неба. Игорь давно оправился от болезни (скорее, депрессии) и впервые пришел в тихий сквер – малоизменившийся уголок детства. Как всегда, несколько стариков и старушек сидело на лавочках, голуби терлись у ног в поисках крошек, шныряли, чирикая, взъерошенные воробьи. Что-то потянуло сюда Игоря, отложил работу (по спецзаказу делал копию «Купчихи» Кустодиева) и пришел. Теперь понял – зачем: хорошо думалось. Все встало на свои места, – произошедшее с Дашей (сначала его закрытость, а затем их общая, приведшая к отчуждению), он воспринял ее как художник, может быть, как художник с легкой сумасшедшинкой – тема, материал, отсечь все лишнее и возникнет нечто прекрасное, подходящее для тебя. Комплекс, перестраховка (обжегшись на молоке…), что-то в этом роде. Получалось, он полюбил не ее, а то нечто, которое хотел бы создать из нее, причем э т о было неопределенным, потому что моделировалось бессознательно (без образца) и находилось вне ее, то есть в нем самом. Эксперимент с участием двоих. И вот сейчас, в сквере, он понял, что такое любовь, понял и мог бы ответить тому длинноносому поэту, что все его «вздохи на скамейке», «пища для творчества» и «каждый кто на свете жил – любимых убивал» – всего лишь грубые проявления страсти, желание подчинить красоту, а затем использовать ее по собственному усмотрению: надоела – выкинуть. Это как бы низший уровень, а настоящая любовь – взаимное возвышение внутренних образов. Возможность духовным зрением видеть друг в друге идеал и благодаря этому стремление ввысь, к преодолению себя примитивного (ведь в человеке чего только не намешано) ради любимого, врастание в свой идеальный образ, возникший перед тобой при взаимной любви. Обоюдный рост, добровольный, инстинктивный. Идеал, он уже есть, при любви он открывается, и в сложном духовном процессе из кокона появляется прекрасная бабочка. Тебе дается духовное творчество через любовь – высший дар Бога своему созданию – человеку. А страсть – пища плоти…
В дальнем углу сквера возникла высокая коротко подстриженная девушка, элегантная, красивая, в коротком платье и с зелеными глазами, Даша (он знал, чувствовал). Она подошла к его скамейке.
– Вы ищете поэта? – нашелся Игорь.
Она секунду подумала:
– Нет, художника.
Сердце у Игоря радостно зарокотало – неужели?.. В это время из кустов со стороны метро вынырнул Петька Некрасов-Энгельгардт с серебристой воронкой мороженого в руках.
– Вот ты где!..– Увидев Игоря, Петька слегка растерялся.– Привет! А мы вот с Дашкой решили московским воздухом надышаться перед отъездом в Германию.
– Перед поездкой,– поправила Даша.
– Ты не представляешь, старик, только ее портреты и рисую!.. А ты сам-то как?
Игорь заставил себя улыбнуться:
– Нормально. Весна, птички поют…
P.S. В конце аллеи появился поэт в красной рубашке, с белым коком на лбу, он помахал рукой: «А вот и я! Ну как, не ждали? Думаете, все случившееся просто так произошло? Нет, братцы-кролики, художники, поэты, алкоголики и прочая публика! Ничего подобного! У этого рассказа не может быть конца, он не дырка от бублика! Рассказ не простой, это рассказ о любви. А разве любовь может когда-либо исчерпаться? И пусть у нее в данном рассказе появилось еще одно определение (возможно, близкое к истине), она осталась по-прежнему многоликой и волшебной, ибо неохватен, познаваем человеческим умом Абсолют, который породил ее, который весь этот мир создал для любви и ради любви!»
Наталья РУЗАНКИНА
ТО, ЧТО ЗВАЛОСЬ ТОБОЙ
«И Слово было Бог»…
Евангелие от Иоанна
Этот вечер не предвещал ничего доброго. Я озябла от ветра и мокрого снега, потеряла кошелек и перчатки, и вдобавок ко всему в полутемной конторе, где я тоскливо пребываю две четверти суток, меня предупредили о грядущем сокращении. Желтоглазый кошачий ноябрь, месяц Скорпиона и неудач, мой месяц снова вступал в свои права…
Я распахнула дверь в квартиру и зловеще уставилась на ковровую дорожку. На гранатовом ворсе отчетливо виднелись грязно-коричневые следы, причем от входной двери они расходились тремя небрежными лучами – в кухню, в гостиную и в боковую комнату, издевательски прозванную «будуаром». Где-то в конце одного из лучей должен был находиться ты, вернее то, что звалось тобой. Шорох газеты и звон битого стекла донеслись до меня одновременно, и я, преодолевая секундный страх и слабость в ногах, направилась в гостиную. Там, на старом плюшевом диване, пузырящейся розовой улыбкой встретило меня то, что когда-то было тобой.
Я закрыла глаза и прислонилась к двери, вспоминая свои утренние слова. Так вот откуда сегодня эта твоя пузырящаяся розовость, крупный, похожий на обломок песчаника нос, глаза, в которые лучше не смотреть. Что я сказала тебе утром, уходя, устав от твоей коричневой шерсти, хвоста, незлого рычания, беганья по стенам и потолку и холодного, одинокого воя в лунные ночи? Ты провожал меня до двери и, резвясь, оторвал пуговицу от пальто. Два месяца я опасалась произносить ругательства из боязни, что ты превратишься в нечто худшее, чем длинношерстый зверь, приветствующий луну над балконом жалобной песней, но тут не выдержала.
– Идиот,– выдохнула я, вырывая пальто из твоих пушистых лап,– пусти сейчас же! Убери клыки и хвост!
Ты присел на четвереньки посреди прихожей и замяукал протяжно, обиженно, потом из твоего горла вырвался отрывистый лай, и ты попытался лизнуть мои сапоги. В то самое мгновение я опомнилась и замерла. Я проклинала свое новое Слово, я с ужасом ждала Преображения. Но Преображения не случилось, твоя темная, умная морда была устремлена ко мне, твои глаза смотрели на меня с бесконечной любовью. Разревевшись от волнения, я отпихнула тебя от входной двери и выбежала на лестничную площадку.
В автобусе я немного пришла в себя и стала вспоминать кошмар, названный Первым Преображением. Он начался два месяца назад, и с тех самых пор я уверяла всех в доме, что ты уехал в длительную командировку, а я в твое отсутствие завела себе тропическое животное, умеющее подражать голосам всех и вся.
– Птица? – пытались уточнить окружающие.
– Да,– кивала я в ответ.– На ара не похожа, она черная, с вишневыми глазами… Нет, что вы, она дикая, может броситься… Простите, мне пора.
– И никакая это не птица,– возмутилась Анфиса Александровна, соседка слева, «синий чулок» и бытовая пьяница.– Вы держите собаку и не платите налог. Этот вой по ночам на луну!
– Это не собака, уважаемая,– авторитетно заявил сосед справа, бывший футболист, ныне просто «чайник».– Ни одна собака не способна так истошно мяукать. Девочка, вы морите голодом вашего кота?
Я что-то пробормотала и проскользнула мимо «синего чулка» в пеньюаре и «чайника» в тренировочных штанах. В комнате я с плачем упала в кресло, а ты подошел, как всегда, совсем неслышно и с тихим рычанием положил свою морду мне на колени. Я гладила тебя, и слезы стекали по моим щекам на твою звериную шерсть. Ты не был ни котом, ни собакой,– то, что было у моих ног, когда-то звалось моим мужем.
Два месяца назад я стояла у раскрытого окна, вспоминая тебя, любила тебя и думала о самоубийстве. Тебя не было уже несколько часов, после утреннего кофе ты набросил на плечи джинсовку и сказал, что поднимешься к «чайнику» и посмотришь футбол. Я отозвалась, что ненавижу футбол, «чайника», новые телевизоры и весь свет. Ты постоял у входа с виноватой улыбкой и осторожно прикрыл дверь, а я осталась наедине с кухней, геранями и одиночеством, и через пять минут мне захотелось выброситься на асфальт. Через два часа во двор спустился «чайник», обвешанный разноцветными сумками, и принялся деловито раскладывать их в багажнике «Москвича». Я спросила из окна, скоро ли появишься ты, на что «чайник» ехидно заметил, что ты и не заходил к нему. Он сказал еще что-то, но я не расслышала, я ощутила непонятное желание метнуть в его голову горшок с геранью. Одиночество пело вокруг меня голосом тысячи птиц и откуда-то из самых корней сердца вырвался крик: «Не смей! Не смей оставлять меня одну!»
– На лестнице, в черном платье,– как сквозь сон услышала я радостный звон «чайника»,– высокая, светлая пошли через сквер… Володя шел в домашних тапочках, и я еще подумал… Девочка, только не устраивайте сцен.
Ты шел от сквера напротив, пиная на ходу гравий, как мальчишка, русая челка прилипла ко лбу, и ты улыбался, но не как у двери, а совсем по-другому. Ты поднял голову, разглядел меня за розовыми геранями и приветливо махнул рукой. В этот миг я уже не думала о самоубийстве, а хотела убить тебя. На твой звонок я не открыла, и тебе пришлось долго возиться с ключом прежде, чем дверь распахнулась. Пока ты счищал пыль с брюк, я стояла у входа в кухню и теребила штору. Ты был здесь, и мое одиночество было здесь, и когда ты поднял голову, я увидела на лице твоем все ту же добрую и лживую улыбку.
– Ты знаешь, я…
– Знаю,– приветливо кивнула я,– на футбольный матч пришла женщина в черном, и ты проводил ее до дому. Все знаю.
– Это Инка,– ты задумчиво смотрел на меня,– мы жили в одном дворе давным-давно. Потом она переехала. У нее муж разбился… Прости, я не хотел тебя беспокоить.
– Почему же тебе так весело?
– Он был негодяем. Мучил ее, бил. Она все время плакала и очень постарела. А теперь она будет счастлива. Прости…
Ты просил прощения за мое двухчасовое одиночество и стоял у зеркальной стойки, поправляя спутанные волосы. Таким я тебя и запомнила, потому что в следующее мгновение… Я услышала крики тысяч птиц (чаек) и увидела страшный светлый океан. Я плыла по холодным волнам, плоть моя замирала в предчувствии гибели, а впереди, в свете заходящего солнца, разворачивался к горизонту корабль, на котором был ты и женщина в черном платье.
– Животное! – тихо сказала я в ужасе от того, что волны сдавливают мне руки и грудь.– Тварь! Не смей врать мне. Ты…
Где-то послышался слабый колокольный звон, воздух застыл у меня в гортани, а звон продолжался, будто тихие певучие колокола спускались на землю. Спина твоя выгнулась, джинсовая одежда распалась и истлела, руки удлинились, черно-коричневая шерсть заблестела на спине и боках. Голос твой перешел в звериный вой, лицо дрогнуло, приобрело очертания полупесьей-полукошачьей морды с вишневыми глазами. Ты протянул мне руку, и я закричала, потому что на моих глазах рука твоя превратилась в звериную лапу. Первое Преображение свершилось.
А сейчас передо мной было твое второе Преображение. Оно свершилось тайно, в комнатной пыли, среди гераней и газет, но было не менее страшно. Всхлипнув, я сделала шаг к тебе и вырвала из рук ножницы. Твои руки были в порезах, несколько порезов было и на лице; мгновение я смотрела на твою кровь, на вырванные с корнем герани, затем отвернулась к стене и заплакала. Что ошеломило меня сегодня вновь, после слов моих, когда я вышла под серый ноябрьский снег в полуутро-полуночь? Ошеломили птицы. Крики тысячи тысяч морских птиц, они пришли вновь. А потом ноябрь погас, стал оттепелью, и вновь вокруг были только волны и лимонное небо над головой. Птицы рисовали на нем своими узкими быстрыми телами музыку моего одиночества, и неумолимо шел к горизонту корабль, на котором уплывал ты с желтоволосой женщиной в черном платье. Белокурая Изольда победила, и Тристан остался жить и любить, а для меня были предназначены эти волны, серое каменное дно и равнодушные птицы над головой…
На остановке я пришла в себя, с неожиданной радостью всматривалась в пепельное полуутреннее небо, в неулыбчивые лица. Белокурая Изольда существовала, и Тристан любил ее, но для меня она была неопасна. То, что звалось тобой, ее Тристаном, теперь жевало герани, мочилось по углам и точило когти о кожаную обивку кресел, пахло по-звериному и выло на луну. И виновата в этом была я.
Спустя 8 часов я повстречала твое второе Преображение, но уже не в Зверя, а в умственно неполноценное создание в человеческом обличии, и вновь, как тогда, вначале было Слово, а после Слова – белесый океан и крики чаек над головой, и все это странным образом было связано между собой.
Сквозь слезы я смотрела на тебя. В твоем влажном розовом лице было младенческое неведенье, ты отыскал где-то кусок мыла и с радостно-сосредоточенным видом пытался полакомиться им. Я отняла у тебя мыло, содрогаясь от тошноты, и ты заплакал странными отрывистыми звуками, по-птичьи сложив на груди маленькие руки. Господи, если Слово – это Ты и Слово было вначале, то нельзя ли возвратиться к тому, что было до начала, до Тебя? Я опустилась на колени рядом с тем, что звалось тобой, я заставила себя улыбнуться сквозь слезы и вспомнить, каким ты был до Слова.
– Я люблю тебя,– тихо сказала я,– и я не знала о силе Слова. Вернись ко мне. Стань таким, как прежде. Прости меня.
Легкая рябь пробежала по комнате, но Преображения не случилось.
– Вернись ко мне,– плача, повторила я.– Пусть даже у тебя будет она. Пусть будет все, как в той средневековой сказке, только без смерти. У тебя будет две Изольды, Тристан.
Тишина кончилась. Во дворе урчал мотор чайникова «Москвича», истошно кричали коты, а я стояла на коленях перед тем, что звалось тобой, и едва не сходила с ума. За окном и вовсе потемнело, и никто не слышал моего Слова. И тогда я подумала: еще не время для третьего Преображения. То, что звалось тобой, уснуло с все той же пузырящейся улыбкой, и я бережно накрыла тебя пледом.
Утром я поставила перед тобой завтрак, предварительно убрав с глаз все колющие и режущие предметы, и выскользнула за дверь. На лестничной площадке стоял «чайник» и подозрительно смотрел на меня.
– Сегодня было тихо,– с осторожной улыбкой сообщил он, пытаясь что-то разглядеть у меня за спиной.– Вы избавились от вашего кота?
– У меня не было кота,– выкрикнула я, минуя его с субсветовой скоростью.
Навесные обрывки фраз донеслись до меня сверху, и я вышла, щурясь, под скупое ноябрьское солнце.
Я долго плутала в узких слякотных переулках окраины, пока не отыскала ее дом, такой же таинственный и странный, как она сама. У входной двери на цепи сидел толстый пятнистый кот. «У Лукоморья дуб зеленый»,– сказала я и, переступив через кота, постучала в некрашеную дверь. Дверь отворилась сама собой, и затхлая, пахнущая паутиной и укропом темнота окутала меня. Сзади раздалось цепочное позвякиванье – это кот, лениво переваливаясь, обходил и обнюхивал крыльцо. «Златая цепь на дубе том»,– бодро пробормотала я навстречу страху и подняла руку – перекреститься.
– Оставь, крест на лбу выжжешь,– послышался недовольный и сонный голос,– ступай вперед.
Тут же в темноте я увидела нечто вроде дверного проема, завешанного мешковиной. Отодвинув мешковину, я оказалась в неожиданно светлой и высокой комнате. Жарко топилась печь, на столе были рассыпаны желтые антоновские яблоки. Позади послышался шорох, и я обернулась. Она стояла в дверном проеме и сердито смотрела на меня. Она была самой красивой женщиной на свете.
– Простите,– я смутилась под взглядом ее глаз, черно-серых, как апрельский лед,– мне дали этот адрес и сказали, что вы – Ведунья.
– Ведунья, Ведунья,– с тем же неудовольствием, что и во взгляде, сказала она.– Зимняя спячка начинается, нет больше Ведуньи. Сплю я зимой, ясно? Все три месяца сплю… ладно, показывай, с чем пришла, денег не беру, беру то, что дорого. Тебе дорого.
Я достала из пакета бабушкин клубок шерсти, фотокарточку погибшего отца и золотые мамины часики. Ведунья отложила в сторону клубок, полюбовалась часами и склонилась над фотографией.
– Вот это беру,– сказала она,– вот это ты больше всего любишь, вот с этим не хочешь расстаться. Так?
– Так, – покорно отозвалась я.
– Ну и зачем пришла?
– Слово…– я вдохнула запах антоновки и заплакала.– Я хочу вернуться в то, что было до него. Вы поможете?
– До него ничего не было.– Ведунья зевнула и стала перебирать пушистую рыжую косу на плече.– Ничего.
– До него была моя жизнь.– Меня душил антоновский запах, слова и мысли путались.– И еще мой любимый, такой, каким знала я его. А теперь он другой, он Зверь, он Идиот, и все это произошло по вине Слова, сказанного мной. Помоги мне исправить это.
– Любишь?
Я промолчала. Ведунья закурила, пуская дым колечками.
– А со Словом больше ничего не было?
– Было. Океан такой белесый, морозный, и пароход на горизонте. А на пароходе…
– Ясно. А ты – в океане, он – твое одиночество. Ну что же, он сильнее тебя и твоей любви, это он дает власть твоему Слову… А в обратную сторону не пробовала? Чтобы не злое Слово, а…
– Не получилось.
– И у меня может не получиться. На, возьми на всякий случай,– она с сожалением вынула из кармана фотокарточку отца.– Если все сбудется – принесешь. И вот это возьми,– она пошла к мешочкам, развешанным у окна, и выбрала из них маленький, коричневый, с горьким травяным запахом.– На ночь постель ему засыплешь, и наутро все как прежде будет. Почти.
– Почему почти?
– А память у него останется о том, что ты с ним сотворила. Нет у меня сил против этой памяти. Согласна на это?
– Согласна.
И снова коридор с запахом укропа, и зло мяукавший кот на крыльце. Я споткнулась о цепь и едва не упала.
– Лукоморье,– пробормотала я,– вот такое вот Лукоморье.
– Главное забыла, постой! – Ведунья стояла на крыльце в русском кокошнике и сарафане, и коса ее отливала алой медью.– Поосторожнее со Словом! Вещее оно у тебя, темное. После того, как наутро прежним станет, до смертного часу – ни-ни. Все сбудется, и снадобье уже не поможет… Весной фотографию отдашь.
Она наклонилась, отвязывая кота, который зарычал, как собака, и я услышала в спину ее тихое ворчание: Весь сон перебила. До января теперь не заснуть…»
Утром на засыпанной травами постели ты пробуждался… За окном светилось Утро Снега, а я сидела возле тебя и наблюдала, как исчезает Существо, и на место его возвращается тот, кого я так любила. И и вот ты возвратился и забормотал спросонок, и кожа твоя приобрела золочено-матовый цвет, цвет коричневатых листьев под осенним солнцем. Я наклонилась и поцеловала тебя в плечо, и тогда ты открыл глаза…
Сначала ты увидел снег, Утро Снега отразилось в твоем взгляде, и ты улыбнулся миру, в который вернулся из Преображения. А потом ты увидел меня. Не знаю, что появилось в лице твоем, но это был не страх, и даже не боль, это было темное омерзение. Ты сел на кровати, не спуская с меня глаз, в которых было Утро Снега.
– Сторожишь? – ты улыбнулся, и в лице твоем я вновь приметила то же тайное, темное омерзение.– Боишься, что стану еще кем-то, кто понравится тебе меньше настоящего?
Мне хотелось закричать, броситься на колени, вымаливать прощение за силу Слова, но вместо этого я вздохнула.
– Откуда ты знаешь, что сейчас ты – настоящий?
– Да уж знаю. Все это время мне словно снился один сон, долгий-предолгий: я жил возле тебя, жил в обличии Зверя, потом – Идиота. Зачем ты сотворила все это?
– Слово…– я еще баюкала надежду на то, что память не всесильна.– Прости меня.
– Существо,– ты разглядывал меня с тем же неповторимым омерзением,– если бы я знал, что ты…
Ты одевался, не спуская с меня глаз, в которых кружился снег, светлело небо, но не было меня. И тогда я поняла, что меня действительно больше нет.
– Там холодно,– моя улыбка была попыткой осени вернуть лето. Там снег, а ты…
– Я ушел бы от тебя, даже если за окном начался Конец Света. Не трогай меня, Существо! – мои руки упали с твоих плеч, и к запаху трав примешался запах снега. Ты уходил к ней, и я ничего не могла поделать. «За мною, белокурая Изольда…»
И тогда я снова услышала крики птиц и увидела океан, от которого не было спасения. Сквозь приоткрытую дверь я смотрела, как уходил ты, а над океаном парили птицы. Ты уходил в Конец Света, и не знал об этом…
– Подожди,– я шагнула вперед, вцепившись в лестничные перила, за секунду до Судного Дня,– я люблю тебя. И я хочу, чтобы больше не было ничего, ни тебя, ни всего Света. Прости меня…
«И звезды пали на землю…
И небо скрылось, как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих…»
(«Откровение» Иоанна Богослова)
РЫНОК
– Смотри,– сказал мне Волк,– смотри, запоминай и ничего не пропусти. Я хочу, чтобы ты рассказала об этом всем, кто еще не знает. Рано или поздно, но это случится.
– Ты думаешь? – спросила я, минуя густую древнюю лужу.
– Я не думаю, я знаю,– засмеялся Волк. Он был сбоку, серебряно-стройный, насмешливый, и от него пахло листьями, осенью и дождем. Дождь был и вокруг, вернее, вокруг него не было ничего, кроме дождя. Почти ничего, ибо мы подходили к ржавым воротам, за которыми слышались звуки, тысячи звуков, напоминающих звучание реки, леса, луга. Маленький бронзовый колокол висел над воротами. Волк присел на задние лапы, царапнул когтями по железу и тихо зарычал.
Я смотрела на его черно-серебряную шерсть, широкий лоб, вишневые странные глаза и не могла вспомнить, где повстречала его. Может, на старой дороге, размытой дождями и увитой туманами, или в лесу, где в каждой капле и в каждом скромном листке цвело солнце, скрытое на небе тучами. Он возник случайно, он увязался за мной как большая бездомная собака, и я, забывшись, проговорила с ним полчаса, после чего в страхе умолкла, осознав, что зверь говорит человеческим голосом.
– Оборотень,– с тоской подумала я и стала искать серебряные монеты за подкладкой плаща.– Боже, помоги мне…
– Нет-нет! – Волк помотал крупной лобастой головой, улыбнулся сквозь дождь.– Не бойся меня. Я послан, чтобы проводить тебя до одного места.
– Кем послан?
– Это неважно… Осторожнее, мы выходим на дорогу.
Лес кончился, шершавое мокрое шоссе сияло впереди.
– Это неправильно,– я остановилась, вдыхая струи дождя, захлебываясь от воды и ужаса.– Здесь не должно быть дороги. Здесь старый дом, в котором живут мои друзья. Я приехала к ним. Что ты сделал со временем и с ними? Верни все обратно. Отпусти меня.
– Я все верну, не беспокойся. Но сначала ты увидишь его.
– Кого?
– Рынок. Скоро он откроется, ведь уже почти шесть часов…
И мы отправились по сияющему пустынному шоссе.
Такой была моя встреча с Волком, а сейчас он царапался в ржавые ворота и тихо рычал. Ответное рычание послышалось за воротами, тяжело, будто нехотя, они отворились. На пороге я увидела рысь с сонными синими глазами. Она зябко ежилась на ветру.
– Зачем ты привел ее? – голос рыси был низким, простуженным.– Неужели она – покупатель? А может…– Синие сонные глаза смотрели на меня с вкрадчивой злобой, рысь усмехнулась.
– Не тронь! – мой черно-серебряный спутник ощетинился, шерсть на его загривке стала дыбом.– Она должна видеть все. Это решено.
– Отпустите меня,– я тоскливо оглянулась на дорогу.– Пожалуйста, отпустите меня, я никому ничего не скажу.
– От нее пахнет страхом! – зажмурив глаза, рысь нюхала воздух.– Уведи ее прочь, серый рыцарь, от нее пахнет страхом. Неужели не было никого кроме…
– Не тебе решать.– Волк сердито оттеснил рысь к железному косяку и обернулся ко мне.– Добро пожаловать на р ы н о к, дочь другого народа.
Ворота распахнулись еще шире, и пространство впереди наполнилось гулом. Дождь как-то внезапно кончился, меж тяжелых волглых туч я увидела куски неба, почему-то лилово-синего, зловещего. Вся площадь передо мной была ярко освещена люминисцентными лампами и уставлена прилавками и палатками. В воздухе витал запах крови, меха, мяса. Воистину, это был самый великий рынок на свете, рынок, где продавали меха, кожи, мертвую плоть и кости. Он пах древней дремучей враждой, злобой, которой не будет конца. Покупателей было немного в этот ранний час, и странными были те покупатели. Я увидела неподалеку от себя молодую волчицу с длинными пепельными глазами, в почти человеческом одеянии, которая чинно проходила меж прилавков и близоруко щурилась, что-то рассматривая. Сбоку от волчицы бесчинствовала крупная рыжая собака. Она возмущенно лаяла, просовывая морду в крошечное окно торгового киоска, и в лае том можно было разобрать: «Жмот» и «Выходи, разберемся!» Мохнатая когтистая лапа владельца киоска захлопнула окно перед скандалисткой.
И тогда я, еще раз оглядев картину, достойную Босха или Дали, закричала. Я разглядела и покупателей, и продавцов. То были звери. Звери самые разные, большие и маленькие, звери за прилавками, звери вдоль прилавков. И только на прилавках зверей не было. На прилавках лежали невиданные меха, каштановые, рыжие, иссиня-черные и с прямым ворсом, блестящие и тусклые, короткие и с длинным ворсом. Еще на прилавках были груды кожаных вещей, великолепно выделанных, гладких, узорчатых: перчатки, куртки, плащи, смешные головные уборы и нелепая обувь.
– Меховой и кожевенный ряды,– послышалось негромкое позади, и, обернувшись, я увидела своего спутника.– Подойди, посмотри. Может быть, тебе понравится…– в голосе Волка я различила улыбку, от которой почему-то вдруг стало страшно.
Я подошла к ближайшему прилавку, будто к краю чего-то, за чем умрет сознание и останется только ужас, печальный одинокий ужас, который не поймут ни здесь, в стране зверей и абсурда, ни там, в скучном государстве людей. Пожилая лиса, дремавшая за прилавком, аккуратно зевнула и с неудовольствием взглянула на меня. Будто в кошмаре, я различила на плечах ее бордовый плащ из тонкой узорчатой кожи и матерчатые митенки на черно-желтых лапах. Она небрежно разворошила груду всякой всячины на прилавке и извлекла плащ, похожий на свой, с короткой опушкой по капюшону.
– Прошу, – голос ее был тихим, усталым.– Плащ из кожи человеческой особи вашего возраста и комплекции. Последняя модель. К плащу…– она рылась в груде мехов и кожи, отыскивая что-то, меж тем как холодный серебряный звон слов ее разрывал мою голову,– к плащу еще и перчатки. Примерьте, вам подойдет.
Она улыбнулась, и я увидела сгнившие клыки под черной шелковой полоской губы и потеряла сознание.
* * *
Когда я очнулась, то увидела все ту же мокрую, сияющую дорогу, только теперь потемневшую, ночную, и звезды над ней. Возле меня вновь был Волк. В сумерках он еще больше походил на собаку, и только глаза были волчьи – с волчьим презрением и одиночеством. Его мокрая мягкая лапа чуть коснулась моего плеча.
– Пора в путь, дочь чужого народа. Пора уходить из моей страны. Поднимайся, я провожу тебя.
– Рынок…– я выпрямилась и меня затошнило, и лес стал поворачиваться против часовой стрелки и навис надо мною, каплющий, терпкий, густой, а небо было внизу, под ногами, потом воздух колыхнулся, и все вернулось на свои места.– Рынок… Он и вправду был?
– Он был, гостья.– Волк, жмурясь, смотрел на звезды, и темнее подступающей ночи был профиль его, обращенный к небу.– И он есть. Ты запомнила его?
– Вы… убиваете людей?
– Мы убиваем дичь, гостья,– ответил Волк, не отводя глаз от неба.– И мы не спрашиваем у дичи, хочет ли она быть убитой. Ведь так же поступаете и вы. Из вашей кожи мы шьем вещи, мы носим эти вещи и припоминаем темные времена, когда наши шкуры лежали на ваших плечах, а наш мех служил украшением ваших самок, и многое, многое припоминаем мы. Мы ждем, мы выжидаем своего часа. Мы очень терпеливы, гостья, и очень голодны, хотя ваше мясо оставляет желать лучшего… Но вот ваши шкуры нам подходят.– И Волк улыбнулся мне, и то была улыбка жалости и высокомерия. Как сквозь темную воду смотрела я на ночное шоссе и деревья, и звезды надо мной казались белой светящейся ряской на поверхности огромного черного пруда Вселенной. Кто-то утопил меня. Кто-то бросил меня на дно кошмара, названного лесом, Волком, рынком. И я воззвала к этому кому-то: «Спаси меня!» – и увидела, как мягко, будто черная плюшевая завеса, разомкнулся вдруг лес, и за ним блеснули огни двухэтажного бревенчатого дома, дома друзей, свечей и уюта. Вскрикнув, я обернулась.
Шоссе исчезло, но Зверь был здесь, он сидел возле моих ног и смотрел на меня глазами Судьи.
– Твой человеческий Бог спасает тебя.– Волк склонил набок голову, будто прислушиваясь к чему-то своему.– Но он суетлив и мелочен, как все вы, и он напрасно беспокоится. Я не причиню тебе зла. Гостей и зрителей не убивают… А знаешь ли ты, что и у нас есть Бог? Нет, не тот бледный красивый человек, что окончил дни свои на кресте под солнцем… Прости, я всегда забываю этот треклятый город. Если вы называете Богом его в награду за перенесенную муку, которая, согласен, была нестерпима, то каждая кошка, распятая вами на дереве, и каждая заживо ободранная вами собака не меньше его имеют право называться Богом… Ты не согласна?
– Я… я не знаю.
Мы пробирались сквозь низкий колючий кустарник к дому. Волк время от времени отступал и оборачивался назад. Наконец я вцепилась в низкую расшатанную калитку с ржавой щеколдой, испытывая ощущения альпиниста, скользящего в пропасть и чудом зацепившегося за каменный уступ. Но, странно, теперь, когда врата спасения были возле, я вдруг решила повременить и пока не раскрывать их, и снова обернулась к своему удивительному и страшному проводнику.
– Ты хочешь что-то спросить?
– Да…– я проглотила ужас, колкий и жгучий, как шарик чертополоха, перевела дыхание.– Там, когда я была на рынке… Там были меха… Но ведь мы не носим, не носим…– и тут я расплакалась.
Я опустилась в грязь у Врат спасения, я зацепилась за ржавую щеколду и разревелась, как в детстве, в пять лет, в бабушкины колени, когда мой любимый красный мяч налетел на гвоздь в заборе и с тихим всхлипом превратился в резиновую тряпку.
– Успокойся,– грязно-серая лапа Зверя, чуть оцарапав кожу, тронула мое лицо.– Не пугайся того, что я сейчас скажу. Вы ведь носите волосы?
– Это…– я заикалась в истерике,– это… скальпы?!
– Да,– смущенно ответил Волк и отодвинулся от меня.– Мы подстригаем их, немного распариваем, придаем форму, красим, сшиваем… Вы ведь тоже делаете так, когда шьете что-нибудь из кусочков?
Я кивнула, не в силах ответить. Я вдруг вспомнила свою шапку, темно-коричневую, гладкую, с редкими белыми ворсинками. Чьей жизнью она была? Чье маленькое краснокровное тельце согревала?
– Теперь я вижу, что выбрал тебя правильно, дочь чужого народа,– тихо сказал Волк.– Не с любви, но с понимания начинается новое рождение. Расскажи это своим. И еще расскажи, что мы ждем и будем безжалостны, если будете безжалостны вы. Живодерню сделали вы из мира, живодерню сделаем мы из жизни вашей… А что потом, гостья? Эта земля в конце концов сбросит и вас, и нас и останется свежая, молодая, безлюдная и беззвериная. Страшная… И дети твои не назовут по имени Солнце, и дети мои не узнают, как пахнет трава под дождем… Это лучший запах на свете, поверь мне. Тогда и наша месть не будет так ужасна и продолжительна… Прощай.
Я почувствовала на своей щеке его шершавый горячий язык, а через секунду силуэт Волка мелькнул в холодных влажных кустах поодаль.
– Постой! – закричала я и только теперь ощутила холод, суровый холод водяной грязи на теле и предрассветного часа над лесом.– Постой, ваш Бог, кто он?
Волк был уже далеко, и по верхушкам мокрых кустов пробежал ветер, срывая на ходу капли, но все же я услышала голос Зверя сквозь шелест и капанье:
– Черный Кот, сожженный заживо вами по обвинению в колдовстве.– И тихий смех.
Как во сне, я отодвинула, сдирая заусенцы, ржавую щеколду, и побрела к знакомому крыльцу…
Информация областной газеты
«Новости Зареченска»
Вчера в 8.00 на Центральном рынке дежурным патрулем была задержана гражданка С., 25-ти лет, в невменяемом состоянии. Противоправные действия гражданки С. заключались в сбрасывании с прилавков товаров «челноков» и местных кустарей, а именно: кожаных плащей и курток, изделий из меха, и в ругательствах, которые были адресованы владельцам данных вещей. Кроме того, впавшая в душевное буйство молодая особа призывала всех присутствующих помолиться за их души, души живодеров, и предрекала Страшный Суд, где на месте Высшего Судии будет восседать не Отец Небесный в силе и славе, а Черный Кот, сожженный в средневековье. В настоящее время гражданка С. находится на обследовании в психиатрической лечебнице, где, пребывая в состоянии глубокой депрессии, непрестанно плачет, заклиная невидимого собеседника простить человечество…
Алексей БОРИСОВ
Театральная история
Классе в седьмом или, может быть, в восьмом, нас внезапно постигло увлечением театром. Точнее, оно было инспирировано самым безответственным образом. Произошло это так: в четверг утром, перед первым уроком мы, то есть Витька Сконский и я, тихо млели в присутствии Людки Белохвостиковой, устроившей себе в сей ранний час между двумя партами нечто вроде будуара в стиле фаворитки времен Людовика Надцатого и, уложив скрещенные лодыжки на соседний стул, изучавшей курс физики по учебнику для средней школы, и именно в то время, когда я собирался предложить свои услуги в качестве галантного репетитора (опережая в этом намерении Витьку Сконского), дверь распахнулась, и в класс влетел всем известный Женька Зайцев. Запулив обшарпанную сумку от самого входа на камчатку и метнув прожекторный взгляд на наш тесный симпозиум, он мощно возгласил:
– Офелия, о нимфа, к тебе сердца мужей из стали влекутся силою магнита! – на что Сконский отпустил Людке на ушко эрудированный комментарий:
– Шекспир. «Гамлет». Действие третье, сцена четвертая.
– Или нечто в этом роде,– веско добавил Женька, проходя к своей парте. Он не выпендривался. Он просто-напросто был таков и ничего более. Маленький – в физкультурной шеренге неизменно левофланговый, но с массивным черепом, укрытым львиной гривой нечесанных волос, он мне всегда почему-то представлялся не заурядным коротышкой-недомерком, но неким наделенным чудесной силой гномом из детских сказок, эльфом, кобольдом. В минуты вдохновения глаза его сыпали искры, озаряя вулканическими отблесками очки в стальной оправе, речи обретали особую остроту и непонятность, а поведение становилось абсолютно непредсказуемым.
– Друзья мои! – продолжал он говорить высокопарно, обращаясь к нам с задней парты – голос могуч не по росту,– сколько гармонии в вашей непритязательной композиции! Ради Бога, сидите так, пока не придет надежда Федоровна, глаз человеческий отдыхает на вас! Два Дафниса, два! И Хлоя! Ле триангль дʼамур! В атмосфере, пронизанной эманациями ваших эмоций, зарождается чуднопряная повесть, достойная пера Гоцци или Гольдони,– это он на своем специфическом языке исполнил нечто вроде общепринятого «Жених невеста, тили-тили-тесто!»
– Какая это тебя муха укусила? – осторожно поинтересовался Витек; в бесчисленных школьных стычках и потасовках Женька отстоял от нивелирующей силы «учебного коллектива» право выражать мысли в той форме, которая ему больше нравится.
– Вот эта! – он достал из сумки и шмякнул на парту затрепанную книженцию, явственно демонстрируя намерение читать ее как на предстоящем, так и на всех последующих уроках. Мы придвинулись к нему.
– Бернард Шоу. «Святая Иоанна»,– прочитал я на обложке и несколько разочарованно поинтересовался: – Так это про всяких святых?
– Дурень! – тоном величайшего пренебрежения охарактеризовал меня Зайцев.– Святая Иоанна – это Жанна дʼАрк.
– А вот я читал Дрюона, так там,– немедленно забубнил Витек, косясь на Людку.– Вещь! Я бы еще почитал! Была же жизнь! Не то, что сейчас! Барыжно-чинушная тусовка! Эх, родись я тогда, я б устроил…
– А что сейчас не устраиваешь? – проговорил Женька, раскрывая книгу на заложенном месте.
– Так не дадут же!
– А ты не спрашивай,– как бы между делом высказывал наш кобольд, погружаясь в чтение.– Ты делай! Расчищай площадку, находи друганов, живи!
– Как?
– Просто. Хочешь Столетнюю войну?
– Хочу! – решительно брякнул Сконский.
– Ну так организуй самодеятельный театр и устраивай себе войну – хочешь – Столетнюю, хочешь – Тридцатилетнюю! Наслаждайся, считай, что это взаправду, а все остальное – так, ерунда… Книгу я дам.
– Ну, ты скажешь! А сам что же?
– А мне и так неплохо. У меня все войны, походы, битвы и романы вот тут умещаются,– он постучал себя согнутым пальцем по виску.– Без дополнительного антуража обхожусь.
– А что? – вдруг задохнулся от раскрывшихся перспектив Витек.– Мы что, театр не смогем? А? такой театр отгрохаем – закачаешься! Верно, Людк? – его явно манили чудесные миражи пребывания в обворожительном белохвостиковском обществе не только в течение обычных пяти или шести уроков, но и бесчисленного множества захватывающих и волнующих репетиций.
– Верно, верно,– флегматично соглашалась Людка, а идея уже обуяла Сконского. Возможность сотворить мир по собственному произволу и делать это рядом с ней, вместе с ней, под ее лучащимся взором! И какой мир! Блистательный, бурный, заполненный турнирами, адюльтерами, авантюристами и соблазнительными куртизанками! Он стоял, вперив затуманенный взгляд в стену, и рот его до ушей растягивала мечтательная улыбка. А класс между тем потихоньку наполнялся, и он, выведенный из своих грез чьим-то дружеским пинком, сразу засуетился, забегал, начав претворение случайной мечты в жизнь, привлекая к театральному проекту сочувствующих и готовых сочувствовать. Как толстый неотвязный шмель жужжал он на переменках между кучками наших пацанов и девчонок, вербуя будущую труппу. Идея оказала на него одухотворяющее воздействие. С горящими умоляющими глазами бегал он взад-вперед и увещевал, и описывал прелести сценического искусства, и все это ради того, чтобы положить к ногам нашей классной Манон, словно дорогой подарок, самодельный театрик, где ей, разумеется, уготована уже роль примадонны. К последнему уроку, можно сказать, все уже было готово, и мир мог начинать затаивать дыхание в ожидании предстоящего подмосточного откровения, но не хватало, как всегда, последнего штриха, последнего мазка. Кто-то должен был своим авторитетом освятить эту затею, дать ей вдохновляющий импульс. Конечно, стоило бы куда-нибудь обратиться, в какой-нибудь кружок при драмтеатре или клубную студию, но у Витьки уже горело и в нетерпении он решил, что в качестве отправляющего большой корабль в большое плавание мэтра сойдет и Женька – что он, даром что ли Бернарда Шоу читает?
На физкультуре, когда за спиной Николая Герасимовича Женька выскочил из бегового круга и юркнул в полутемную подсобку, где хранились обломки теннисных столов, старые штанги и прочие причандалы, мы с разбегу заскочили туда за ним следом и, задыхаясь, сгрудились в дальнем углу.
– Так! – засопел, шумно отдуваясь, Сконский,– я говорил с народом. Будем делать спектакль!
– Оʼкей,– довольно безразлично пробормотал Зайцев, обращаясь к своим кроссовкам и выуживая из кармана пачку «Мальборо».
– «Святую Иоанну»! – вдохнул Витек.– Про Столетнюю войну!
– Превосходно,– слабо отреагировал Женька, закуривая, усаживаясь на бренные останки гимнастических снарядов и извлекая томик Шоу.– Я – за!
– Приходи после уроков в комсомольскую комнату. Поговорим! – многозначительно произнес наш главный антрепренер и, почуяв затылком приближение Николая Герасимовича, метнулся к выходу.
В общем, как говорится, процесс пошел.
После физкультуры, разгоряченные беготней, мы возбужденно заседали в комсомольской комнате. Сконский запальчиво предлагал начать репетиции немедленно и с наличным составом (присутствовали, кроме них троих и Людки, которой мы пообещали делать за нее во все дни репетиций задания на дом, Серега Охрамов, который так же был к ней неравнодушен, и Семен Горшков, на восходящей своей общественной карьеры назначенный завучем Антониной Анатольевной ответственным за культурно-массовую работу). Женька, как ему и полагается, сохранял скептическое хладнокровие и задумчиво перелистывал «Святую Иоанну». Распределение ролей и должностей протекало в неформальной обстановке. Права Женьки, как записного эрудита, на режиссерство никто не отрицал, но, одарив его этой костью, о нем тут же и забыли. Сконскому, ввиду его объемов, пришлось взять на себя роль Белфорда, но в компенсацию он тут же провозгласил себя заместителем главного режиссера с неограниченными полномочиями, и незамедлительно преподнес лавры Жанны дʼАрк нашей анемичной Изольде-Людке, хотя в представлении главного режиссера спасительнице из Домреми надлежало быть темно-рыжей, смугловатой и чуточку более шустрой. Но его апелляции не были восприняты, к тому же кандидатура была всего одна. Мы – оставшиеся трое – за то, что не проявили в распределении ролей никакой инициативы, получили право играть всех прочих персонажей, при необходимости перегримировываясь и, ввиду того, что ни Серега, ни Сема, ни я никогда Шоу не читали, получить наше согласие на это было нетрудно.
Завершив бурный процесс раздела ролей, мы вдруг очутились в недоуменной паузе – а что, собственно, делать дальше? С чего начинать? И тут, как всегда в критических ситуациях, мощно и властно прозвучал голос Зайцева:
– Ну, что ж, приступим!
Так я впервые узнал, что играть в театре – совсем не игра.
Женька ставил нас в невероятные позы и заставлял повторять вслед за ним (переписанных ролей, разумеется, не было) малоудобоваримые тексты; он добивался, чтобы мы их запоминали дословно и произносили «с выражением», он терзал нас, взывая к той идее, что если мы хотим чего-нибудь добиться, то должны подчиняться ему беспрекословно; он измучил нас хуже, чем биологичка Зоя Федоровна, а когда наконец-то наша первая репетиция закончилась, оказалось, что мы прошли всего полторы сцены, причем никто из нас ни замысла, ни сути пьесы не понял и не почувствовал.
Все это нас сильно обескуражило, и я прямо-таки не знаю, как бы мы ставили пьесу дальше, но, к счастью, великое разгильдяйство Зайцева не позволило ему внедрить в постановочное дело систему Тейлора: на следующий же день его охватила депрессия, и он не явился на репетицию, отдав нас под эгиду замглаврежа Сконского.
Без Женькиного въедливого руководства все оказалось гораздо проще, веселее и интереснее. Пофехтовав для разминки обклеенными фольгой палками, мы принялись паясничать перед Людкой, отрабатывая навыки куртуазного подхода.
– Мадам! Позвольте заверить вас в моей безусловной преданности и поправить подвязку, окаймляющую ваше божественное бедро!
– Куда вы, сэр! О, моя донна, двенадцать поколений моих предков стояли в очереди за право подтянуть на вас обе подвязки!
– Га-га-га! Прочь, распутники! Прекрасная, позвольте припасть мне к сокровищнице ваших лодыжек прежде, чем я разорву в клочья этих прилипал! – и Семен в прыжке опускается на одно колено, протирая перед Людкой на давно не мытом линолеуме брючиной изрядную полосу – наша белокурая Лорелея пискнула, поджимая ноги, и прыснула со смеха.
Витек тем временем, с карандашом в руках, подверг творение Бернарда Шоу кардинальной ревизии: с его точки зрения, ряд сцен не обладали должной зрелищностью и увлекательностью, а некоторые вообще не были нужны. В оставшихся он приблизительно наполовину сократил диалог., сочтя его скучным, несущественным и неимеющим отношения к общей концепции пьесы.
– Действие, действие и еще раз действие, – провозгласил он свое кредо, поправляя очки на вспотевшей переносице.– Иначе зритель нас не поймет! Меньше слов и больше дела! – он извлек из-под стола пластмассовый меч и потряс им в воздухе. Погони, поединки, битвы, штурмы! Это пятнадцатый век, а не ясли! За работу! – и под его руководством мы за какие-нибудь полчаса пробежали всю «Святую Иоанну», причем, не церемонясь с текстом, начали с отъезда из лотарингской деревушки и кончи руанским костром.
Игра вообще является занятием будоражащим, а тем более такая, которая позволяет жить жизнью фантасмагорической, сплетенной наполовину из собственной выдумки, а наполовину из роскошных сцен вальтер-скоттовски-морис-дрюоновских романов, жизнью, отрицающей все унылые порядки обыденного бытия и насыщенной рыцарственно-куртуазной романтикой заката средневековья. Короче говоря, наше представленье нас же и захватило. На следующее утро мы пришли в школу возбужденные, опаленные тем часом вчерашнего дня, когда мы витали в облаках собственных фантазий на феодальные темы; мы смотрели друг на друга другими глазами; наверно, это было ощущение, родственное тому, которое испытал гадкий утенок в момент превращения в прекрасного лебедя. Как адепты новой веры, мы многозначительно недомалвливали и кивали друг другу, создавая атмосферу тайны и элитарной посвященности.
В таком тесном коллективе, как учебная группа, всякая эпидемия распространяется, как пожар в сухом лесу; к последнему уроку уже полкласса хотело стать рыцарями, кондотьерами, лучниками, арбалетчиками, пикинерами, королевами, графинями и так далее, вторая половина также хотела, но не сознавалась. Благодаря этому стало возможным прорепетировать штурм Компьена, сложенного из матов в спортзале почти в натуральную величину; Витька Сконский, изображая одновременно Бедфорда и замрежа, скакал по брусьям, как орангутанг выше средней упитанности.
И – пошло-поехало. Новое сценическое искусство нарождалось, как города-новостройки в кинофильмах эпохи расцвета соцреализма – бурно и без сомнений. Каждый день проводились батальные репетиции. Штурмовали то Париж, то форты Орлеана, то Компьен. Шевалье и виконты восьмого «А» наклеивали на мотоциклетные шлемы страусиные перья из тонкого полистирола и сооружали картонные доспехи. Последние были не лишни, так как дубли проводились с истинно юношеским энтузиазмом. Несколько раз сии действа посещал Женька. Впрочем, у него наше прочтение Шоу воодушевления почему-то не вызывало. Посмотрев на идущих гурьбой в атаку на крепость из матов «бургиньонов», он сардонически поулыбался, покрутил в руках деревянный палаш, обмотанный фольгой, и, пожав плечами, удалился. Авторитет его был высок, но мы объяснили женькину индифферентность затянувшейся депрессией.
Впрочем, от Бернарда Шоу в нашей героической драме уже мало чего оставалось. Великий валлиец, создавая свое произведение, допустил ряд фатальных ошибок, сказавшихся на судьбе его шедевра роковым образом. Во-первых, в его едком творении было слишком мало положительных героев; можно сказать, вообще не было. А какой дурак, подумайте, согласится бесплатно, из чистой любви к искусству, играть негодяя?
Во-вторых, он ввел слишком мало женских ролей. Из-за этого нам уже по ходу действия пришлось изобретать эпизоды для прекрасной части нашего класса, что, согласитесь, не просто. С мужчинами тех времен, в принципе, все было понятно: они воевали, совершали подвиги, уходили в походы, а что делали дамы? При чтении романов создается впечатление, что главным их занятием было просиживание юбок в феодальных дзотах и переживания по поводу совершающих подвиги героев. Но если бы даже такие статичные роли, лишенные всякого блеска, и привлекали «дам» нашего восьмого «А», то как их можно отразить сценически? Это Вальтеру Скотту хорошо было писать: «Она ждала его уже третий год», и довольно, а что делать Сконскому-режиссеру? Ведь публику не заставишь глядеть, как Веерка Осипова ждет три года Сему Горшакова, да и от самой Верки такого ожидать трудно…
Разумеется, начались различного рода инсинуации со стороны наших прекрасных сеньорит в адрес Орлеанской Девы – в том смысле, что если, мол, почитать серьезные исторические книги (что они в свои четырнадцать-пятнадцать лет, делали, безусловно, неоднократно), то нетрудно прийти к выводу, что пресловутая Жанна, в сущности, едва ли была большим, чем тривиальной маркитанткой и ее возвеличивание произошло лишь вследствие проделок ее братца, втершегося в фавор королю, и т. д., и т. п., а, возможно, никакой Жанны дʼАрк и вовсе не было. На Белохвостикову ввиду сонливости ее характера подобные шпильки особого впечатления не производили, но Витька рвал и метал и даже разжаловал пару герцогинь в виконтессы.
В-третьих, старина Бернард явно поскупился на массовки вообще.
Ну, а в-четвертых, совершенно непонятно, зачем он все это написал, если битв и дуэлей на топорах, палашах и рапирах все равно нет?
Поэтому верно вычерченный скелет драмы (Жанна дʼАрк спасает Францию, после чего ее отлавливают и сжигают) мы заполнили полнокровной плотью «Проклятых королей», которые, с точки зрения Сконского-режиссера, были «Илиадой» той эпохи.
Так как по непостижимой причине в драматически воссоздаваемую нами летопись Столетней войны педагоги пока не вмешивались, репетициям, казалось, не видно было конца: победы сменялись поражениями, приходили и уходили «наемники» из восьмого «Б» и «В», рос реестр ссадин и ушибов, полученных в ратных дублях, а перспектива сожжения Жанны и, следовательно, окончания наших игрищ и назначения подразумевающейся премьеры выглядела весьма отдаленно. Беда, как всегда, пришла со стороны кабинета завуча. Антонине Анатольевне, которая до сих пор наши ристания благодетельно не замечала, неожиданно и срочно приспичило поставить галочку в какой-то отчетности. Она возникла на репетиции подобно духу герцогини Маго, в шиньоне цвета надраенной меди и с неизменной полутораметровой указкой в руке, и за пятнадцать минут ввела нас в криптобиозное состояние. Выговорив Витьке за отсутствие дисциплины во время штурма Компьена и покрутив в руках растрепанный томик Шоу, она безапелляционно назначила дату премьеры и поручила англичанке Нелли Матвеевне (ввиду того, что нация, придумавшая преподаваемый ею язык, была одной из противоборствующих сторон в этой войне, а также по той простой причине, что она только три года, как кончила институт и отвертеться еще не умела) непосредственное руководство подготовкой спектакля.
Сковывать нашу инициативу Нелли Матвеевна не хотела и не могла. Во время репетиций она сидела, закинув ногу на ногу в чулках абрикосового цвета, и время от времени хлопала в ладоши, привлекая наше внимание к ее точке зрения на развитие сюжета. Заодно она научила наших «англичан» произносить «годдэм» с истинно йоркширским акцентом. В наиболее отчаянные моменты штурма она подносила кончики пальцев к вискам и тихо поворачивала голову – туда-сюда на напряженной шее – наверно, орали мы, как оглашенные.
Тем не менее благодаря ее слабой, но целенаправленной воле финал нашей подготовки обретал зримые очертания, тем более что большей части самозваных комиков и трагиков бесконечные репетиции стали приедаться. За полмесяца Нелли Матвеевне деликатным вмешательством и длительными дипломатическими переговорами удалось достичь консенсуса в вопросе. Кто в какой битве побеждает, и придать более-менее рациональные очертания сюжетной канве совместного произведения Шоу-Сконского. Над последней сценой – сожжением Жанны дʼАрк – работа была проведена с особым усердием, и был подготовлен поистине драматический эффект. Представьте себе такую картину: поднимается занавес и публике открывается нечто сюрреалистически-босховское, что лишь при напряжении воображения можно опознать как распятие, водруженное на охапку дров; сверху нависают, изображая саван либо пасмурные облака, серые простыни, а со всех сторон в своей грозной красе, готически очерченные частоколом пик, стоят шеренги «англичан». По идее Людка должна будет быть втащена на костер дюжими заплечных дел мастерами, распростерев длани по кресту. Снизу заработает вентилятор, замаскированный среди поленьев, и опутает ее розовыми лентами, долженствующими изображать языки пламени, очень эффектно, а Людка будет орать нечеловеческим голосом: «Иисус! Иисус!», после чего занавес падает, и на авансцену выбежит Витька Сконский, изображающий ополоумевшего Бедфорда, и пролепечет свое фирменное: «Господи! Какой кошмар! Я и не думал, что это может быть так ужасно!» – или что-то в этом роде, кажется, единственное, что уцелело от бедняги Шоу.
И вот долгожданный день пришел. Антонина Анатольевна провела усиленную накачку предков, и актовый зал оказался битком набитым папами, мамами, дедулями бабулями. Притащилась даже корреспондентка городской молодежной газеты – с обшарпанным переносным магнитофоном и в переделанной из зеленого коврика блузе до колен, из-под которой выглядывали хиппово затертые джинсы. Наша самозваная труппа, обескураженная и смущенная, была явно угнетена такой непредвиденной помпой. С дюжину «годэмов», «арманьяков» и «бургиньонов» дезертировали, пока Сконский, поправляя очки на потеющей переносице, давал интервью молодежной корреспондентке. У меня почему-то было такое ощущение, словно уши и щеки натерли шерстяным шарфом, а в голове – горячая покалывающая пустота, и мы – человек сорок или даже больше – неуклюже топтались за занавесом, с муторным чувством ожидая его подъема.
И вот все началось и лучше бы сразу закончилось. Наш сумбурный спектакль покорнейше проваливался под умильные шепотки родителей в зале. Доморощенные виконты и герцогини неуверенными голосами несли отсебятину, когорты бойцов скованно выделывали батальные эволюции на пыльной сцене актового зал, а меня лично не покидало детское ощущение мокрых штанишек и чувство нарастающего уважения к охаянному нами классику. Ко мне вдруг пришел кристальный дар наблюдения, и я как бы со стороны увидел, насколько все бестолково, бессвязно и неумело у нас выходит. От былого энтузиазма не осталось и следа. Какой уж там энтузиазм, когда на тебя, дурацки обляпанного картонными доспехами и тупо слоняющегося по сцене, смотрят двести человек, знающих тебя, с которыми ты ежедневно встречаешься и перед которыми ты в иные времена готов выставить себя уже совсем взрослым человеком? А ты играешься перед ними в чуть отретушированных казачков-разбойничков?
К перерыву мы представляли собой жалкое зрелище издерганных и буквально парализуемых ощущением собственной несостоятельности бедолаг. Самодельный грим тек по мокрым девчоночьим лицам, создавая в полумраке кулис атмосферу гойевских «каприччоз». Толпясь за занавесом, мы в щелочку с тоской смотрели на распаренный духотой и неистовством парового отопления зал. Родители и родительницы выстроились у буфета, в первом ряду Антонина Анатольевна преподавательски поставленным голосом излагала интервью зеленоперой корреспондентке. Было муторно. Парочка виконтесс, демонстративно фыркнув, удалилась, кинув на сцену свои бутафорские монатки – они полагали себя совсем взрослыми и участие в подобном балагане сочли для себя совершенно неподобающим. И в это время появился Женька. Он возник неожиданно, словно гном из кельтского сказания, и насмешливо обозрел наши сварившиеся физиономии, причем из-под очков его – добрый признак – вылетали снопики веселых искр – видимо, период депрессии завершился.
– Что ж, неплохо, неплохо,– с полуусмешкой пробормотал он.– Я думал, будет много хуже.
– А, любимец голубых экранов! – отзубоскалил ему кто-то в ответ.– Как ваше драгоценнейшее? Аппетит в норме?
Женька, не отвечая, скривил губы.
– Ушастый, пойдем покурим! – почему-то задыхаясь, попросил я – мне хотелось хоть каким-нибудь образом выбраться из этого омута.
Зайцев невозмутимо пожал плечами и извлек из кармана своего затрапезного пиджачка неизменные «Мальборо». С деловым видом мы удалились в каморку за сценой, где техничка тетя Валя хранила вперемежку транспаранты, ведра и швабры.
– Да-а, здорово вы разделали старика Шоу,– протянул Женька, затягиваясь сигареткой и опираясь лопатками на приставленные к стене древки поломойных орудий.– Мать родная не узнает! Что, теперь Жанну дʼАрк жечь будете?
– Ага, – подавленно подтвердил я.
– А зачем? – в нашей комнатушке на секунду устанавливается молчание.– Шоу-то все по делу писал, до последней запятой выверял, что могли сказать его Бедфорды и Пигмалионы, а вы – вон уж сколько навертели, можно теперь под конец и что-нибудь более душегрейное приделать…
– Но ее же на самом деле сожгли! – вскликнул я.
Мимо полураскрытой двери, цокая каблучками, прошла Нелли Матвеевна, приподнято распевая:
– Ребята, продолжаем, продолжаем! Последняя сцена!
Они – взрослые – ничего не понимали. С их точки зрения все шло отлично: публика в зале сидит, «дети» на сцене играют, информация в облоно будет – что еще надо? И, повинуясь ее оживленному голосу, наши герои и гении 8-го «А» начали покорно грудиться за опущенным занавесом в военные отряды и придворные камарильи.
– Ну и что, что «на самом деле»? Кто-то когда-то совершил глупость, гадость, подлость и все, безнадега? История написана? Я вот все время думаю, что, неужели в то время не нашлось ни одного стоящего парня, чтобы спасти ее? Просто красивую, бесшабашную девчонку, которую какие-то бурдюки, скопцы, пингвины рода человеческого надумали так жестоко и гнусно казнить? Мол, у нас нет крыльев, мы их и всем другим прижгем! Так за такие дела по шеям надо! – В женькиных глазах полохнул огонек дикого вдохновенья.– Ты вот подумай,– он ухватил меня за руку и заговорил – горячо, с месмерической убедительностью, залазя расширившимися зрачками мне в глаза: – Шоу-то ведь дал им по шеям, по-своему, по-английски, цивилизованно-прохладновато, но у вас что получилось? Повоевала бабонька и хватит? Иллюстрации к народной мудрости «выше задницы не прыгнешь»? А? – его массивный череп в протуберанцах взъерошенной гривы навис надо мной, глаза протыкали насквозь и шарили где-то внутри меня.– А если прыгнуть? Что ты сидишь, рыцарь? Иди, спасай свою Жанну дʼАрк! Ты ведь ее любишь?
– Что это ты, Ушастый? – я слегка ошалел от его напора.
– А то! Что, стесняешься? Пускай ее жгут, а нам амебушкой просидеть привычней? Эх ты, Баярд Тимофеевич! Дай-ка сюда! – он внезапно схватил с моей головы картонный шлем и стал напяливать на себя. Перед сценой как раз в это время медленно поднимался занавес.
В соответствии с творческим замыслом Сконского данная процедура сопровождалась хриплым ревом труб. Открывшаяся зрителям угрюмая босховско-кубическая панорама была, пожалуй, первой, способной произвести впечатление. Зал, возбужденный толкотней у буфета, притих. Трубы выли мрачно и тревожно, каре «англичан» из глубины подмостков давило своей плотной массой на залитую светом авансцену, и только смутные признаки показывали, что в тылу сего картонно-доспешного монолита уже развертывается самая настоящая партизанщина.
– Устроили тут тараканье правосудие! – шипя и брызгая слюнями, Женька тащил с меня алый плащ английского капитана.– Закон клоповника: не высовывайся! Пусть граждане видят: таракашки маленькие, гаденькие, а вот голубую птицу Жанну сожгли! Делайте выводы! А вот как бы не так! Пусти! – красная ткань с треском порвалась, головы каре колыхнулись в сторону нашей подсобки.– Пусти! – Женька отлетел к двери, ухватился за косяки и замер, уставившись широкораскрытыми глазами на сцену с сюрреалистическим распятием посередине. Трубы уже отревели и, после троекратного громыхания цинковыми ведрами за кулисами, имитирующего лязг доспехов, вперед вывалился Витек, возложивший на себя церемониальную обязанность зачтения приговора. Он торжествующе, в артистическом упоении драл глотку, не подозревая, какой сюрприз ему готовится. «Годдэмы», оглядываясь на Женьку, всклокоченного и задохнувшегося от борьбы, покатывались от смеха, лица в первых рядах зрительного зала начали удивленно вытягиваться, Сконский, чуя надвигающуюся с неизвестного направления опасность, стал потихоньку скомкивать свои помпезные сентенции, тревожно оглядываясь по сторонам.
– Ты рехнулся, Ушастый! – пищал я за женькиной спиной.– Ее ведь и вправду тогда сожгли!
– А вот теперь – фигушки! – процедил он сквозь зубы.– Хватит обезьянничать!
– Палач, исполняй свои обязанности! – наконец-то гаркнул на сцене Сконский-Бедфорд. Сема Горшаков, облаченный в красный колпак, зловеще взмахнул бутафорским факелом. Пара его подручных вывела вперед Людку Белохвостикову, под тон «пасмурных облаков» задрапированную в серый саван. Семен, опуская свою головню, важно двинулся вперед, прицеливаясь к ручке нарисованных на фанере дров.
– Меч давай, реалист несчастный! – в голос рявкнул на меня Зайцев и буль-терьером выкатился на сцену.– Стоять, смерд! – это он на Сему, лишившегося от неожиданности дара речи и движения.
– Что такое? – глуповато булькнул Бедфорд-Сконский.– Уведите его! – и в этот момент Женька с воплем:
– Нортумберлендцы, за мной! – бросился вперед и сбил Горшакова с ног. Зал и каре издали единый перехватывающий дыхание вздох. Витек достал из складок своей коричневой мантии пенсне и, водрузив его на нос, изумленно воззрился на копошащихся на полу Женьку и Сему:
– Ребята, вы что?
– Ничего! – отброшенный разлапистыми семиными пятернями, Зайцев неожиданно вскочил на ноги, подхватил меч, оброненный «палачом-экзекутором» и, встав в фехтовальную позицию, один против всего зала, набитого полным комплектом учительско-преподавательского состава и тремястами душами двух поколений предков – растрепанный, со сверкающими глазами, на которые то и дело сползал дурацкий шлем, провозгласил:
– Я, сэр Саймон Сэдрик, заявляю, что эта девушка свободна и ни один волос не падет с ее головы!
– Ты что, Ушастый? – слабо пролепетал Сконский.– Мы уже все оговорили!
– Молчи, морда твоя прелатская! – совсем недраматургически отделался от него Женька, царственным жестом взял Людку под руку и свел ее с костра.– Вы свободны, Жанна!
Наша блондинистая Офелия бестолково хлопала ресницами. Нелли Матвеевна, пуча глаза из обмазанных черной тушью век, отчаянно и неразборчиво шептала, прикладывая ладонь створкой ко рту, но никто уже не реагировал.
– Женечка, ты что-то перепутал,– тоскливо пролепетала Жанна-Людка.– Меня сейчас по сценарию сжигать должны. Меня уже осудили.
– Кто?
– Люди,– героиня отчаянно посмотрела на спекшегося Сконского.– Вот они…
– Глупости! Не бойтесь ничего, Жанна! Я с вами! Бежим отсюда, прочь из этого убогого мира! Я укрою вас в моем замке на шотландской границе,– он потянул ее за руку,– и ни одна крыса не посмеет сунуться туда, иначе я отрублю ей нос вот этим мечом! – Зайцев с таким неистовством пожирал ее глазами, что даже мне, пялющемуся на них из глубины сцены, стало не по себе.– Скорее, Жанна, скорее, пока они не опомнились! – И он попытался увлечь Людку, вдруг ставшую маково-красной, куда-то в сторону кулис.
– Да ты что, Женя? Пусти!
– Нет, Жанна! Я хочу вас спасти! Я люблю вас! – он рухнул перед ней на колени и прижал руку девушки к губам.
– Дурак! – кудахтнула наша Людка и, вырывая пальцы из его рук и подхватывая подол платья, побежала прочь, за сцену.
– Жанна!
Женька – лицо его было искажено отчаянием и растерянностью – вскочил и бросился за ней следом и с разворота налетел на тюфяковый бюст Бедфорда-Сконского, глухо амортизировавший его порыв.
– Помогите! – утробно буркнул Витек, сдерживая у своего брюха беспомощно барахтающегося «сэра Саймона Сэдрика», запутавшегося в моем алом плаще. Все стояли, как в столбняке. Секунды падали в вечность, и во всем помещении было слышно только напряженное сопенье Витьки Сконского в роли британского наместника-епископа, и в это время Антонина Анатольевна, ослепляя всех медноцветным шиньоном, с каменно-бесстрастным лицом, дробя каблуками паркет, невозмутимо взошла на сцену, на крутом вираже ухватила Женьку за шиворот и поволокла его прочь.
– Нортумберлендцы, на помощь! – безумно кричал тот, пытаясь поднять с глаз полуразвалившийся шлем, и мы, будто парализованные, наблюдали, как он беспомощно копошится в красном длинном плаще. Через секунду на сцену выскочила пунцовая Людка, с телячьей прытью взгромоздилась на костер и завопила:
– Иисус! Иисус! – хотя ее пока никто не жег. Зал безмозгло смотрел на нее.
– Да зажигай же! – взвизгнула лже-Жанна на растерявшегося Сему, и тот рефлекторно ткнул «факелом» в поленницу. Нелли Матвеевна за кулисами нажала на кнопку, вентилятор заработал, вместо розовых лент, затоптанных нашей беготней, поток воздуха задрал Людке на голову ее серый саван, и она принялась суматошно, по-куриному, хлопать руками по хлещущим ей в лицо тряпкам.
– Иисус! Иисус!
Сначала жидковато захлопали представители педколлектива, скромно стоявшие у стеночек, потом – стремительно приходящие в себя родители, и когда занавес пал, в зале уже бушевал шквал аплодисментов, такой, что не было слышно, как за кулисами моего друга Женьку отчитывают «разнуздавшимся маньяком» и прочими словами и обещают вызвать родителей и сводить к «психопатологу».
И когда все кончилось, и мы шли домой, лил пасмурный мелкий дождь и было уныло, и мы молчали и нечего было сказать: великие армии рассеялись и королевские стяги пали, а наша Жанна оказалась всего лишь навсего Людкой Белохвостиковой. По мере того, как мы проходили мимо серых саркофагов пятиэтажек, товарищи наши оставляли нас и уходили к аляповато крашенным синей или зеленой краской подъездам, и настала минутка, когда мы с Женькой остались вдвоем и шлепали вечно расхристанными кроссовками по покрытому грязевой жижей асфальту – как обескрылевшие птицы перепончатыми лапами.
– Вот и побыл я в шкуре рыцаря,– неожиданно оборачиваясь и жалко улыбнувшись, внезапно проговорил он.– Виконт на пять минут… Как хоть это было? Ничего не помню… Какой-то порыв, взблеск, драка, нечеловеческое усилие – смешно хотя бы выглядело? – Мы остановились у его подъезда, и он с грустной усмешкой смотрел на меня, и капли дождя косыми штрихами ложились на стекла его очков.– Ну, что, пока?
– Пока!
И последний рыцарь, ссутулившись, нырнул в дээспэшную дверь подъезда.
Алина ДВОРЕЦКАЯ
НАСТЕНЬКА
Ей просто нужно было быть умнее. Светка, когда знакомила ее с Анатолием, сразу заметила ее смущение, неловкость,– словом, поняла сразу, что Анатолий ей понравился.
Позднее, на кухне, она спросила у Светки, в каких она с Анатолием отношениях – и Светка, с присущей ей прямотой, заявила:
– Мы даже не спали, если тебя это интересует. Он хотел, конечно – сказал, что до женщин он, как волк, голодный. А пока он на балконе курил, я к нему в карман залезла и его паспорт посмотрела. Так у него штамп стоит о женитьбе. Какая-то там у него Анастасия – на два года его старше, между прочим. Двадцать пять лет ей должно быть уже. Так он, конечно, сказал, что разводится, не живет с женой давно – но ты знаешь, они все так говорят. А потом оказывается, что жена дома сидит и обеды готовит.
– А детей нет? – спросила Иринка, готовая уже к самому худшему.
– Чего нет, того нет,– сказала Светка.– Но я тебе очень не советую. Послушай меня, пока не поздно.
Обычно Иринка Светку всегда слушала – та была годом старше, через два месяца уже школу заканчивала, выпускные экзамены и все прочее… Но в этот раз…
И в этот раз хотела послушать. Но Анатолий пришел к ней и на следующий день – высокий, неотразимый, глаза голубые, как небо, в черных длинных ресницах… а весь Иринкин сексуальный опыт ограничивался одноклассником Мишкой… с Анатолием же все было по-другому.
…Позднее, когда они лежали на диване, она все-таки спросила у Анатолия про жену:
– А Светка говорит, что ты женат.
– Был женат,– поправил Анатолий,– вот никак развестись не могу. Настенька у меня стерва такая, на суды не ходит, через ЗАГС отказалась разводиться. Говорит, шесть месяцев пройдет – и без нее разведут. Так вот, еще два осталось.
Иринку удивило и испугало это «Настенька» – он не сказал «жена» или хотя бы «Настя»…
Через несколько дней Иринка уже привыкла к этому имени – Анатолий частенько и охотно рассказывал про жизнь с бывшей женой. Как он прожил с ней два года, непонятно. Судя по рассказам Анатолия, Настенька была глупой, недалекой, ревнивой женщиной. Кроме собственной внешности, ее ничто не интересовало, готовить и стирать она не умела, все делала кое-как. Иринка взяла на заметку и начала готовить Анатолию умопомрачительные обеды – это-то она умела. Анатолий хвалил и говорил всегда, что у бывшей жены питались колбасой из банок и прочими консервами.
Как-то Иринка спросила, кем его бывшая жена работает.
– Она фотомоделью работала, когда мы сошлись,– сказал Анатолий.– Мнения о себе была знаешь какого? Ну, я ей запретил там работать, несерьезно это. Она у меня дома сидела. Любит себя – дальше некуда. Целыми днями у зеркала. Ну, я ей гонору поубавил – изменял направо и налево. Она ревновала – ужас. Дралась со мной, как кошка.
– И все равно разводиться не хочет? – удивилась Иринка.
– Так мы из-за чего разводимся,– объяснил Анатолий,– в конце концов Настенька мне тоже изменила. С моим лучшим другом, представляешь? Я прямо застал их, они уже кофе на кухне пили. Я думал, убью ее. Синяк под глазом поставил. Хотел нанять команду ребятишек, чтобы отвезли ее в лес и отделали там, шлюху,– потом думаю, а, ну ее к черту. Ее жизнь и без меня обломает с ее принципами.
– Она красивая у тебя, наверно, раз фотомодель,– со вздохом произнесла Иринка.
– Красивая,– согласился Анатолий,– но ты красивее. Она просто дрянь размалеванная, вот и все.
В его отсутствие Иринка раздевалась и разглядывала себя в зеркале – рост, конечно, маловат, но грудь, бедра, талия – все это красивой формы, Анатолий все время говорит, да и лицо… Настенька эта, конечно, наверняка с более правильными чертами лица, холодная, наверно, такая красота, ну нос, наверно, прямой… Иринка представляла себе какую-то холодную циничную куклу с крашеными волосами. И, конечно, блондинка.
Они встречались уже недели две, наверно,– однажды, когда Анатолий одевался, из кармана у него вывалилось обручальное кольцо. Он постарался поднять его быстро и спрятать, но Иринка заметила и спросила, что это.
– А, это кольцо обручальное от бывшей женитьбы,– смутился Анатолий,– продать хотел, все равно валяется. После тебя зайду в скупку, продам.
Из-за Анатолия Иринке пришлось распрощаться со всеми своими подругами. Однажды он пришел, когда у Иринки сидели сразу три одноклассницы, и, когда они ушли, закатил скандал.
– Ходят к тебе всякие шлюхи,– кричал он,– еще мужиков приведите до кучи! Развлекаетесь, да?
– Почему шлюхи? – защищалась Иринка.– Это девчонки из моего класса, просто пришли посидеть,– она не могла понять, почему ему не понравилось.
– Подруги до добра не доводят,– заявил Анатолий.– У моей Настеньки тоже все с подруг началось, моделей этих чертовых. Они ее и подговорили – мол, он тебе изменяет, и ты измени. А если к тебе подруги будут ходить, я всех их перетрахаю, поняла? Я тебе докажу, какие они тебе подруги – одни мужики на уме!
После этого дня все стало хуже.
– А мне кажется, он просто не хочет афишировать ваши отношения,– сказала иринкина мама, которая была уже в курсе всего.– Почему он тебя никуда не водит? Похоже, у него денег куры не клюют – мог бы хоть куда-то сводить! Нормальные девушки с парнями встречаются, так в кино ходят, просто гуляют… вы с ним вообще хоть раз на улицу выходили? Только дома все сидите.
В ответ на упорные Иринкины просьбы Анатолий в конце концов сводил ее в кафе – самое ближнее к дому.
– В следующий раз в кино сходим,– предложила Иринка.
– Ну, какое кино,– отмахнулся Анатолий,– у тебя уже крыша едет. Я тебе завтра хороших кассет на видюшник принесу, посмотрим.
Назавтра он действительно принес кассеты, а послезавтра в школе перед занятиями к Иринке подскочила возбужденная Светка – глаза как блюдца, что-то действительно интересное произошло.
– Надо поговорить,– заявила Светка и потащила Иринку во двор.
– Ну ты что, у меня же история,– сопротивлялась Иринка.
– А у меня билеты по физике к экзаменам,– сказала Светка,– я и то не иду.
Они уселись в школьном дворике под зацветающей сиренью.
– Ко мне вчера приходила жена Анатолия, Настенька,– сказала Светка.– Она откопала у него где-то мой адрес, я ему давала, еще когда мы тогда познакомились – и пришла.
– Зачем? – удивилась Иринка.
– Ну, посмотреть на любовницу мужа,– сказала Светка,– она решила, что я его любовница, но я сказала, что это не так; сказала, конечно, что у Анатолия любовь с моей подругой, но адрес твой не дала. Она и не просила, правда. Она сказала, что ей любопытно посмотреть, с кем там ее муж спит, но если ей захочется к тебе прийти, она спросит адрес у Анатолия.
– Что значит «любопытно посмотреть»? – спросила Иринка, какое-то нехорошее чувство появилось у нее внутри.
– Она сказала, что Анатолий так ее любит, что она уверена, что его любовница должна быть на нее похожа,– сказала Светка, неловко запутавшись в словах.
– Странная,– сказала Иринка,– разводиться не хочет, бегает по любовницам. Никакой гордости.
– А они и не разводятся,– вдруг объявила Светка.– Она беременная, месяце на пятом, наверно, уже заметно немного. Ей врачи секс запретили, вот он и бегает по любовницам. Я же тебе говорила. Предупреждала. У него на лице написано, что он семейный, понимаешь?
– Она врет,– сказала Иринка,– не может быть! он говорил…
– Так вот,– сказала Светка,– я тебя предупредила. Бросай его, пока не поздно. Пока он тебя не бросил. Если у тебя у самой есть какая-то гордость.
Иринка никак не могла уложить в голове услышанное. Наверняка эта Настенька просто пытается как-то вернуть своего бывшего мужа, тем более раз она беременна… но ведь ребенок… но ведь Анатолий не собирается к ней возвращаться!
– И что… что эта Настенька? – спросила Иринка.– Угрожала? Ругалась?
– Да нет, что ты,– сказала Светка.– Ничего подобного. Она классная баба. Красивая, как… Я не знаю, но на редкость красивая. Анатолия только она не любит, это очень заметно. Ну, знаешь, так относится к нему, как к своей собственности. Как к мальчику какому-то. Он красивый, конечно, я молчу, но ей он явно не пара.
Иринка не запомнила ничего из их дальнейшего разговора. Весь день прошел как в полусне… Анатолий не пришел к ней домой после занятий… вечером пришла мама… дома было невыносимо. Иринка побродила по улицам с полчаса и вернулась домой к «Санта-Барбаре». Открыла дверь своим ключом… услышала на кухне какой-то разговор… наверно, к маме пришла подружка. Иринка хотела тихонько пройти мимо кухни в свою комнату и тут услышала заливистый нежный смех – он явно принадлежал какой-то особе не старше тридцати.
Она зашла на кухню и остановилась. Прямо напротив окна, освещенная заходящим солнцем, сидела невероятно красивая женщина… девушка… Иринке показалось, что она увидела в зеркале свое отражение… по крайней мере, в мечтах она воображала себя именно такой… такой она надеялась стать когда-нибудь. Темные локоны спускались на плечи… девушка тряхнула головой и встала, шелковые темно-синие одежды, очень дорогой шелк, брюки и блузка; ярко-зеленые кошачьи глаза с продолговатыми, как показалось Иринке, зрачками.
– Настенька,– сказала девушка и протянула Иринке узенькую изящную руку с наманикюренными алыми коготками; на безымянном красовалось обручальное кольцо, необычное, с каким-то блестящим камнем; девушка была выше Иринки, по крайней мере, на голову.
– Мне не нравится «Настя»,– продолжала девушка.– Я привыкла к уменьшительному имени, хотя, может быть, это и смешно,– она улыбнулась.
Это была Настенька.
Позже, тупо уставясь в экран с «Санта-Барбарой» и не улавливая ничего из происходящего в телевизоре, Иринка искоса поглядывала на Настеньку, ахающую и охающую над перипетиями американского сериала и время от времени выдающую реплики, что-то типа: «Ой, Мейсон такая киска» или «Ну кто здесь самый сексуальный, так это этот гаденыш Тиммонз». Иринка смогла сказать только: «Нам, кажется, надо поговорить»,– и услышала в ответ: «Ой, ну я уже поговорила с вашей мамой, в принципе, мне все ясно, ну если хотите, поговорим, но только после «Санта-Барбары»,– и повернулась к иринкиной маме,– я у вас «Санта-Барбару» посмотрю, можно? Я ни одной серии не пропускаю, я от нее визжу просто».
У нее в квартире Настенька вела себя как дома – жевала резинку, раскачивалась в кресле, забравшись туда с ногами,– ее животик был вовсе не так заметен, как сказала Светка.
– Ваша мама сказала мне поговорить с вами покруче,– весело заявила Настенька после фильма, вытаскивая изо рта резинку и запихивая ее в мамину пепельницу,– но я покруче не умею. Вы знаете, я ничего против не имею, что вы встречаетесь с Толиком. Я даже рада, что он вышел именно на вас. Я почему пришла… ну, вообще-то мне на вас посмотреть хотелось,– на ее лице появилось хитрое лисье выражение, и Иринка содрогнулась.– Понимаете, мне сейчас нельзя любовью заниматься, а я понимаю, что при толиковом темпераменте… А мы пробовали, так у меня кровь сразу появляется, и доктор сказал, ни в коем случае, можно потерять ребенка. А у меня,– она понизила голос,– пара абортов еще в юности, толик не знает, конечно,– так наверно, действительно опасно. Но понимаете, сейчас времена такие,– она засмеялась,– СПИД и прочее. Так я рада, что вы такая молоденькая и в школе учитесь. Он у вас первый или кто-то был? А, хотя можете не отвечать. У вас лицо хорошее. А то ведь знаете, всякое может быть, найдет еще себе вдруг какую-нибудь проститутку, он у меня мальчик неразборчивый. Тут у него до вас такая Жена была – ну тоже, правда, нормальная – так когда она узнала, что он женат, кольцо у него в сумке нашла, он снял, из дому выходя, глупыш, и в сумку положил,– так она у нас перед дверью входной себе вены перерезала. А мне противно было мыть, толик сам отмывал дверь и стены…
– Ее спасли? – почему-то спросила Иринка.
– Дверь? Да, конечно, ни пятнышка не сталось,– сказала Настенька.
– А девушку?
– А, ну да, конечно. Мы потом с Толиком ей коробку конфет отнесли в больницу, «Мауксион», я так их конфеты обожаю. Толик вообще больше любит советское «Ассорти», а мне не нравятся, такие жесткие. Я люблю шоколад, где много молока.
Иринка слушала и не понимала до конца смысла развеселых Настенькиных слов. Что-то было не так… Она вовсе не собиралась делить Анатолия с Настенькой…
– Вы хотите сказать, что все это время он жил с вами? – спросила Иринка наконец.– Мы с ним знакомы… где-то около месяца, все это время он жил дома, вместе с вами?
– Конечно,– сказала Настенька, поправляя свои роскошные локоны.– Но вы не переживайте, за это время мы ни разу не спали… так что вы можете считать, что он вам не изменял… я надеюсь, что больше-то у него никого нет, это было бы уже слишком. Вы можете встречаться с Толиком… я думаю, месяцев пять еще, если я доношу ребенка нормально, тьфу, тьфу, тьфу – она постучала кулачком о журнальный столик,– ну и месяца два потом, наверно, раньше мне доктора не позволят любовью заниматься. Я, знаете ли, очень дорожу своим здоровьем. Здоровье прежде всего, сам о себе не позаботишься – никто не позаботится.
– И… и вы с ним сможете жить после всего? – спросила Иринка, на какое-то мгновение ей стало жалко Настеньку, она читала, что беременные женщины очень тяжело переживают измены мужей.
– А что такого? – Настенька удивленно подняла брови.– Я думаю, он мне даже до беременности изменял – я всегда говорила, ради бога, только с презервативами… я тоже, например, ему изменяла, почему же он должен быть мне верен? Один раз я даже ему изменила с его дружком, эх, он и расстроился тогда! Хотел на развод подать, идиот. Только где он еще такую, как я, найдет,– вовремя понял. Он на словах, конечно, говорит, я таких, как ты, сто штук на каждом углу найду, а умом-то понимает, что таких больше нет.
Настенька была так уверена в себе, что Иринка растерялась. Она не знала, что говорить и что делать… Она представляла Настеньку совсем другой.
Она провожала Настеньку до метро и чувствовала себя рядом с ней маленькой, смешной, безвкусно одетой… Настенькины шелковые брючки покачивались в такт шагам в наступившем безветрии раннего лета… короче, Иринка чувствовала себя полной дурой.
Анатолий позвонил на следующий день, когда Иринка уже отплакалась – только старалась не смотреть в зеркало, на свои красные глаза и распухший нос.
– Не смей больше приходить сюда! – прокричала она в телефонную трубку.
– Ну как хочешь,– равнодушно ответил Анатолий и полюбопытствовал: – К тебе Настенька, что ли, вчера заходила?
– Я только одно хочу узнать, почему ты со мной…– Иринка запнулась, – потому что я на нее похожа, да?
– Ну в чем-то да,– согласился Анатолий,– хотя видишь ли, есть кое-какие различия…
Она не хотела слушать про различия, она отлично видела их сама. Она повесила трубку.
Больше Анатолий не приходил и не звонил. Наверно, нашел себе кого-то еще. Спустя недели три Иринку опять навестила Настенька – в кожаном плаще до пят по дождливой погоде, с маленьким плэйером, пристегнутым к поясу – подчеркнутый поясом, Настенькин животик был в этот раз позаметнее.
– Привет,– сказала Настенька таким тоном, как будто они с Иринкой были лучшими подругами, ни больше ни меньше.– Тут у тебя должны быть мои кассеты,– она в точности перечислила список кассет, которые принес Анатолий.– Я думала, куда они подевались… Толик сказал, что у тебя. Я хотела, чтобы он пошел забрать, но он что-то стесняется.
Иринка вернула Настеньке кассеты – единственное, что осталось у нее от Анатолия, что давало ей надежду на его возвращение. Втайне Иринка надеялась, что Анатолий не живет с Настенькой. Ну да, конечно, поэтому она и пришла сама. Это просто ее гордость и умение не терять самообладание в любой ситуации. Иринка уверила себя, что Настенька не жила с Анатолием ни тогда, когда приходила в прошлый раз, ни сейчас. Анатолий нашел себе кого-то еще… кого угодно, но только не Настеньку.
Иринке хотелось посмотреть, как Настенька будет идти одна к метро, под дождем. Она высунулась… из окна… и увидела, как высокий мужчина – это, вне всякого сомнения, был Анатолий, раскрыл над Настенькой черный зонт. Настенька отдала ему пакет с кассетами, а сама засунула в уши наушники от плэйера, приплюснув по бокам свою шикарную прическу. Оцепенев, Иринка смотрела, как они идут к метро: Анатолий придерживал Настеньку под руку и держал над ней черный зонт, а Настенька качала головой, наверно, в такт неведомой музыке из плэйера.
Еще раз она увидела их спустя год; Анатолий нес на руках крохотную девочку в джинсовом сарафанчике, а Настенька независимо вышагивала рядом. Что самое потрясающее – Иринка сначала узнала Настеньку, даже со спины, и лишь потом до нее дошло, что вот этот гордый своим ребенком отец – Анатолий. Иринка пошла за ними, как дура, молясь только об одном: чтобы кто-нибудь из них двоих не обернулся. Они громко ссорились.
– Ты на всех мужиков пялишься,– говорил Анатолий,– хоть бы постыдилась, ты ведь мать теперь.
– И они на меня пялятся, ты хочешь сказать,– отвечала Настенька своим спокойным мелодичным голосом,– я что, виновата, что я красивая?
– Ты просто тварь подзаборная,– сказал Анатолий,– куда так вырядилась, скажи на милость?
Ярко-красные леггинсы обтягивали стройные Настенькины ляжки, маечка на лямках оставляла открытыми плечи, чуть тронутые загаром.
– Еще ты мне будешь указывать,– парировала Настенька,– ты кто такой, а?
– Я твой муж,– сказал Анатолий,– и отец твоего ребенка.
– А бог ее знает, кто ее отец,– сказала Настенька, поглядев на дочку.– Она на тебя и не похожа. Правда, дочь?
– Тварь,– угрюмо сказал Анатолий.
Настенька засмеялась и обернулась. Иринка успела спрятаться за овощной ларек.
Анатолия она больше не видела никогда, а Настеньку увидела еще раз – прошло, правда, еще целых два года. Это было в парке. Настенька шла под руку с невысоким смуглолицым мужчиной – как показалось Иринке, кавказской, но очень приятной внешности. Мужчина был одет довольно просто – рубашка и брюки, на Настеньке же было умопомрачительное платье – Иринке было даже трудно представить, сколько оно могло стоить. Настенька улыбнулась мужчине и смотрела на него с восхищением – она не смотрела так на Анатолия. Мужчина что-то рассказывал Настеньке с чувством собственного превосходства, и Настенька слушала буквально открыв рот. Потом Иринка увидела, как по дорожке бежит маленькая девочка в бархатном костюмчике, удивительно хорошенькая; она бежала прямо к Настеньке. Мужчина присел на корточки, и девочка с визгом: «папа» повисла у него на шее. Мужчина распрямился и понес девочку на руках. У Иринки не оставалось сомнения, что это дочь Настеньки и Анатолия, она была очень похожа на Настеньку. Девочка крепко держалась за шею мужчины, Настенька мимоходом поправила рубашку на его плече, смятую девочкой, мужчина неловко поцеловал Настеньку в щеку. Настенька засмеялась и начала что-то говорить, бурно жестикулируя, она выглядела абсолютно счастливой.
Иринка остановилась, сердце больно билось, как будто случилось что-то страшное, она стояла и смотрела, как удаляется эта красивая пара, как красиво раскачивается платье на бедрах у Настеньки, как бережно мужчина несет девочку – дочку Анатолия.