Злодеи и злодейства

Историческая кухня

 

Сергей БАХМУСТОВ

 

ЗЛОДЕИ И ЗЛОДЕЙСТВА[1]

 

Межевые драки, несмотря на групповщину и массовость, были сравнительно просты для разбора, потому что всегда имели социальную подоплеку, следовательно были понятны. Одинаковые причины, одинаковые сценарии, менялись только исполнители и варьировалось их количество. Да и возмущения они особого не вызывали ввиду своей повсеместности. Жизнь лишала людей выбора: хочешь завладеть землей — бей, не хочешь, чтоб ее у тебя отняли — тоже бей. Уголовщина (татьба, кража, разбой) — другое дело, тут у человека всегда имелся выбор, остаться в нормальной жизни или перешагнуть черту добра и зла.

Преступления мелкие, производимые глупостью или слабостью характера, не столь интересны, потому что они сопровождали человека в его грубой жизни с той же неизбежностью, с какой подставляло ему ноги горе-злосчастие. Ну, поучит мужик свою глупую бабу вожжами да ненароком глаз выхлестнет,— эко дело, чего в семье не бывает! Другое дело, когда незнакомому человеку нож к горлу приставит да последнее отнимет — это уже страшно. И уж совсем страшны были разбои, под которыми понимались налеты «пришлых неведомых людей», сопровождавшиеся неслыханными зверствами. Странное явление — народ про разбойников песни складывал, но это уже потом, по истечении многих лет, когда забывались зверства и пытки, кровь и плач. Уложение царя Алексея Михайловича разбой особо рассматривало, как тягчайшее преступление, граничащее квалификацией почти как оскорбление величества и государственная измена и повинное смерти. Методика разбоя не представляла ничего сложного, суть ее заключалась в быстроте и эффективности. Значит, навалиться нужно было тайно, добычу схватить немедленно и спрятаться надежно. В одиночку разбоем не занимались, и шли на это дело отчаянные головы, которым само понятие жалости даже знакомо не было. Как же можно быстро взять добычу, коль осторожные поселяне все ценное прятали так далеко, что порой сами забывали где? Сплошь и рядом людей подвергали пыткам, порой самым бесчеловечным. Чаще всего использовали огонь: обматывали голову мучимых паклей и поджигали (документы пестрят сообщениями о сожжении волос), прижигали угольями или факелами руки, спину, живот, пах. В 1730 году разбойники «жгли злодейски» крестьянина села Пяты Ивана Иванова и его мать-старуху, вымогая спрятанные гроши. Тогда же аналогичному истязанию подвергли помещика Бориса Веденяпина, причем палили не только его, но и жену, племянника, пойманных дворовых людей. В 1744 году по Мокше проплыли пиратским рейдом до 30 разбойников в лодках, в одном месте они похватали рыбаков, били их смертно, прижигали горящими ветками, как будто люди, вышедшие на рыбный лов, брали с собой злато да серебро. Добычу лихие люди все же взяли — выбрали рыбу из садков. Такой «улов» никак не соотносился с болью, причиненной несчастным мужикам. Подобных происшествий по документам рассыпано видимо-невидимо: село Конопово не раз становилось объектом нападений, дикие выходки варнаков регистрировались по многим деревням, в селе Борки вооруженные бродяги сожгли и разграбили дома помещиков Полоровых и Симоновых, а с их крепостными обошлись как со скотом: били, жгли, обчистили амбары, отняли запасы мяса, овощей, яиц. Совершенно дикий случай произошел в 1764 году на Мокше в Кадомском уезде. Разбойники, раздосадованные малой добычей, по обычаю взялись поджаривать мурзу Мамета на углях. Мурзе очевидно выдавать уже было нечего, и разбойники принялись прижигать домочадцев. Напрасно женщины и дети молили о пощаде, не знали они, куда глава семьи спрятал деньги. Грабители пришли в неистовство, во зле они и помещика, и его жену, и всех малолетних детей бросили в костер и сожгли заживо. В 1732 – 35 годах многочисленная ватага гуляла по рекам Выше, Мокше, Цне; объектами грабежей стали пристани, деревни, проезжие люди, обозы. Попадавшие в лапы разбойников люди подвергались пыткам: почти до смерти дожгли приказчика княгини Н. Ф. Ромодановской, растерзали каких-то двух конюхов, разбили имение тайного советника А. Л. Нарышкина и еще много чего натворили. В том же 1732 году на малюсенькую деревеньку Амесову (всего-то пять дворов) напала шайка в полсотни головорезов и оставила после себя трупы и тлеющие угли. В 1738 году капитан князь П. И. Енгалычев жаловался, что лесные тати ограбили майора Карпа Саввича Кутукова. Сам пострадавший жаловаться не мог: «ночною порою его розбили и всего изожгли и обухами прибили», так что он лежал и ждал смерти как избавления от мук. Под 1698 годом зарегистрировано покушение на темниковского соборного попа Иакова, причем сначала у него потравили всех собак, а потом пытались ограбить и сжечь вместе с избой.

Разбойники не всегда по лесам прятались. В 1732 году за пособничество татям к уголовной ответственности был привлечен дьячок села Перевесье Дмитрий Зиновьев, который хоронил у себя целую шайку, терроризировавшую всю окрестность, в основном крестьян. Ватаги вообще любили потрошить деревни, потому что мужики ничего им не могли противопоставить, кроме дубин да вил, зато гулящие люди вооружались как правило до зубов. В 1731 году жертвой безжалостной расправы стала деревня Ислеева, где бродяги выпотрошили все избы, перепытали крестьян и выжгли из них всю нехитрую утварь, вплоть до оловянной посуды. О том, как совершались подобные рейды, можно узнать из подробной челобитной крестьянина Якова Нефедова, жителя дальней деревеньки Ивановской, выселившейся из-под Инсара. Средь бела дня летом 1728 года на деревеньку налетели «воровские люди», рассыпались по дворам и учинили подлинный разгром: «что было крестьянских пожитков и скарбу забрали все без остатка... крестьян, которых в домах залучили, связав, спрашивали их пожитков, били и мучили смертным боем, а трех перерубили палашами... Крестьянских баб и девок сильничали и ругательства над ними чинили». Крик, вой и проклятья неслись к небесам, пока озверевшие гулевые тешились вволю. Часть налетчиков поскакала в поле и пригнала оттуда работавших мужиков, их тоже подвергли пыткам. Нескольким крестьянам удалось вырваться из этого ада и убежать из погибающей деревни в соседнее село Никольское. Тамошний помещик Качеев поднял тревогу, разослал гонцов за подмогой и попытался организовать оборону, но страшное известие буквально деморализовало население. Покончив с деревней, разбойники навалились на Никольское, разграбили дом Качеева, перетрясли крестьян и, отдохнув в усадьбе местного священника, ускакали в неведомые места.

Уже потом крестьяне выдвинули обвинение против священника Стефана Семенова, владельца единственной на два села уцелевшей усадьбы; мужики небезосновательно решили, что именно поп навел шайку, потому что среди нападавших они признали бывшего темниковского подьячего Ананью Немцова, частенько гостившего у попа Семенова. Кроме того, некоторые разбойники, дабы не быть узнанными закрывали лица платками,— знать, ровня Немцову были. Приметили крестьяне и то, что накануне налета поп куда-то отлучался и вернулся только под утро, да и сами разбойники, посмеиваясь над проклятиями мужиков, призывавших Божий гнев на головы мучителей, говорили, что Божьей кары им бояться незачем, есть кому грехи отмолить.

Речь здесь не идет о каком-то из ряда вон выходящем событии, шокировавшем общество; вспышки насилия вплетались в общую цепь бедствий, опутывавших народные судьбы. Да оставались ли вообще непытанные, неломанные, небитые, непоротые среди людей, населявших деревни, села, слободы? Насилие как половодье затопило землю, пропитало воздух, ожесточило сердца. Сила ломила силу, но и разбойники, коли попадались, претерпевали муки неслыханные и гибли при молчаливом равнодушии народа. А порой и сами крестьяне поднимались против гулевых, а коли силенок подсобрать не удавалось — то карателям население помогало охотно. Возле Починок, которые тогда входили в сферу влияния и Темникова, и Саранска, в 1757 году объявилась большая шайка, опустошавшая даже дальние деревни и не дававшая проходу на большой дороге ни конному, ни пешему. Долго их терпели, а потом собрались починковские мужики, человек с полсотни и взялись прочесывать леса. Нашли-таки воров, кинулись за ними в погоню, увлеклись настолько, что оказались очень далеко от родных мест — возле села Мамлеева. Мамлеевцы встретили нарочных от карателей настороженно, на все просьбы о помощи ответили отказом и с места не сдвинулись. В лесу тем временем роли поменялись: разбойники пошли в наступление, и починковским мужикам пришлось удирать на крупных рысях, самого нерасторопного воры поймали и едва не прибили до смерти. После такого конфуза Починковской поташной конторе пришлось снаряжать воинскую команду под водительством надзирателя Маркела Слепцова. Маркел нашел  стан в лесу, даже костер еще дымился, но сами преступники успели разбежаться и попрятаться. Подозрение в укрывательстве пало на село Мамлеево, дело получилось громкое, дошло до столицы, откуда прислали бумагу в Арзамас с повелением Мамлеево перешерстить, дабы «не могло умножиться воровство и смертное убийство проезжающим». Мамлеевский лес и раньше становился роковым для путников. В 1730 году в нем ограбили направлявшихся в Москву саранского посадского человека Афанасия Макарова и драгунскую жену Анисью Титову. Следствие вела Починковская поташная контора, довольно оперативно обнаружившая по приметам грабителей — троих крестьян окрестных сел. Их ввергли в застенок и вздернули на дыбу, а чтобы прибавить красноречия, по зверским обычаям того времени дали по 30 ударов кнутом каждому. Повинившихся крестьян отправили под конвоем в отряд подполковника Редкина, командированного для поимки и казни разбойников по дорогам от Саранска до Темникова и Шацка. Подобные карательные рейды организовывались периодически в силу складывавшихся вдоль трактов бандитских зон. Порой в одной местности действовало по несколько шаек одновременно, числом по 17 - 20 человек в каждой. Бед они творили много, поэтому и присылались для борьбы с ними мобильные воинские команды, специализировавшиеся на прочесывании лесов. Только за один месяц 1730 года было зарегистрировано три случая разбоя на Мокше в Краснослободской десятне. Орудовала ватага человек в тридцать, плавала по реке и «чинила разорение крестьянам». С такими молодцами обычным служивым (да и было-то их по острогам очень немного, в Красной Слободе, например, в 1773 году насчитывалось чуть более двух десятков солдат) справиться было трудно, угнаться за шайками могли только конные отряды. В 1766 году темниковский воевода Балк несколько раз отряжал команды на поимку грабителей, пороху извел немало, да пользы было чуть. Пути удалось как-то очистить, когда воронежский губернатор прислал опытного сыщика секунд-майора Острецова с десятком драгун. Майор собрал в местных гарнизонах самых шустрых вояк и прочесал со своей командой все реки, по которым можно было проплыть на лодках. Пойманных разбойников как правило подвергали торговой казни, то есть выводили на улицу, протаскивали по самым людным местам (а таковыми чаще всего были базары) и били кнутом. И все же карательные рейды эффект имели временный: через год – другой шайки восстанавливались, грабежи возобновлялись. В 1773 году снова пришлось чистить Примокшанье, на сей раз операцией командовал капитан Гашев. Ездить по дорогам становилось настолько опасно, что однажды деньги, собранные в казну, везли в Касимов кружными путями и под сильным конвоем. Порой разбойники держали население в таком страхе, что память о них сохранялась многие десятилетия. Еще в конце XIX века в селе Дворянский Умыс Саранского  уезда помнили головореза Петрушку Федорова сына Суворова, укрывавшегося в ближнем лесу. Крестьяне даже место показывали, где стоял лагерем страшный атаман (называлось это «зимником»). Конечно, за полтора столетия похождения Суворова обросли массой легенд, но основание для жутких рассказов все же имелось: Суворова называли «дьяволом», говорили, что его даже пули не брали. Рассказывали также, что «всякий, благополучно проехавший местность Умыса, в ближайшем селе служил благодарственный молебен за избавление от кровожадных супостатов».

Положение иногда осложнялось тем, что разбой становился чуть ли не местным промыслом, рождавшимся из алчности жителей и при попустительстве властей. Как ни парадоксально, но это так: в Кадоме в 1755 году производилось следствие о массовых грабежах на Мокше и малых реках. Для поимки грабителей прибыл из губернии секунд-майор Семенов, но миссия его терпела одну неудачу за другой, воры как будто сквозь землю проваливались. Семенов заподозрил, что прикосновение к грабежам имеют городские купцы, прятавшие воров. Майор обратился за помощью к воеводе Засецкому, который к просьбе сыщика отнесся более чем прохладно и обыскивать город, скрывающий преступников, отказался. Однако к Семенову поступало все больше данных о домах, в которых нашли приют и кров разбойники; одного купца майор даже схватил и заковал в железа с намерением выпытать имена других горожан, наживавшихся на грабежах. Ну уж такого грубого вторжения в свою внутреннюю жизнь купчишки, считавшие город своей вотчиной, стерпеть не могли. Собралась толпа человек с тысячу, ворвалась во двор, где квартировала воинская команда, арестованного освободили, солдат взяли в батоги. Изрядно помятый секунд-майор сумел бежать из города, над которым уже звучал набат.

Столь поразительное поражение государственного чиновника обсуждалось в Петербурге, в Военной коллегии. Решено было довести миссию Семенова до логического конца, а воеводу Засецкого, допустившего подобное безобразие, отдать под следствие и сыск.

И все же питательной средой разбоя были не «промысловые» замашки оседлого населения, а бродяжничество, возникавшее по многим причинам. Костяк шаек составляли беглые крестьяне, поставленные в положение изгоев. Немногим беглым удавалось устроиться за каким-нибудь хозяином или прорваться на юг, на свободные земли. Хотя лишние работники помещикам были нужны, не каждый из них решался прятать беглецов, потому что имелся риск за укрывательство поплатиться семью крепостными с домочадцами. Уездные начальники время от времени устраивали поиск утаенных душ, доносы на помещиков-укрывателей сыпались щедро. Возникали целые расследования, например, сыщики буквально перевернули все село Каменный Брод Краснослободского присуда, когда получили весть о скоплении там неизвестных людей. Приходилось оправдываться за сокрытие беглых и Пурдошанскому монастырю, заводчикам Баташевым, многим дворянам. Бывало, что беглые меняли по пять хозяев, семьями обзаводились, чтоб, в конце концов, бегать не в одиночку, а всей фамилией. Загнанные в угол уходили в леса и брались за кистень, чтоб таким образом пропитаться, одеться и обуться. И тогда они становились врагами не только властей, но и всех остальных людей, имевших крышу над головой. Вокруг разбойников сплеталась молва (любили на Руси о лихих людях побалакать!), но на самом деле их ненавидели и гибель их приветствовали.

Второй источник пополнения шаек – рекруты-дезертиры. Рекрутские наборы всегда проходили тяжело, воеводы постоянно получали выговоры за недобор, а чтоб залатать дыры, приходилось набирать парней с помощью воинских команд. Это нередко кончалось потасовками, рекруты отбивались как могли, некоторые брались за топор и убивали поимщиков. Пролитая кровь гнала убийц только по одному пути – в лес. Сколько беглых рекрутов могло собраться в одном месте, говорит такой факт: в 1755 году церковнослужитель села Богдановка Михаил Федоров с тремя братьями Нестеровыми сколотил ватагу из двух десятков рекрутов. Грабили в основном суда на Мокше и помещичьи хозяйства.

Третий источник – социальные взрывы в деревнях, всяческие бунты, участники которых «по умиротворению» возвращались к прежней жизни, но не все: некоторые, из числа закоперщиков и самых озорных, из опасения мести помещиков и кары со стороны властей, оказывались на большой дороге. Под пологом леса собирались в основном сорвиголовы, которым назад дороги уже не было, разве что в петлю. Мир оседлый без конца пополнял лес обиженными и отчаявшимися; безнаказанность помещиков и чиновников порождала произвол, а произвол толкал людей на преступления.

 

*  *  *

 

Структура государственной власти и местного самоуправления на протяжении XVII—XVIII веков почти не менялась. При Петре Первом появились было чиновники, отвечавшие за отдельные направления провинциальной жизни, например, ландраты, ведавшие гражданскими и земельными делами, но затем все опять вернулось к прежнему воеводству, просуществовавшему почти до конца царствования Екатерины Второй. Правительство стремилось крапивное чиновничье семя по земле густо не сеять, потому что огромная доля в хозяйственной практике уездов и губерний падала на частный сектор, куда слугам государства вторгаться было вовсе не с руки. С одной стороны это поощряло предпринимательство и частную инициативу, с другой – ослабляло правовую защищенность населения, отданного на откуп помещикам да хозяйчикам. Но и всякая мелкая чиновная сошка, облеченная хотя бы микроскопической властью, при таком положении ве­щей превращалась в чудовище, распространявшее вокруг себя зло. У кого на них искать управу бедному крестьянину? У таких же держиморд и насильников, коими пропитаны были все государственные учреждения? Жалобы в управы сыпались со всех сторон, но чаще всего беспорядки констатировались чиновниками как факт, а сами челобитные уходили в архив. Но даже тогда, когда назначалось следствие, его результаты не обязательно устанавливали справедливость и истину. Зверства помещиков и прочих облеченных властью господ множились, а эффективность законов, призванных защищать личность, или оставалась на допотопном уровне, или даже снижалась.

До какого беспредела мог дойти произвол, говорит история, приключившаяся в селе Конопать Саранского уезда в 1694 году. Еланский посадский человек Алексей Слатин приехал в гости к своему брату, служившему священником в селе Богородское Голицыно Саранского уезда. Заодно у Слатина имелся и торговый интерес: он собирался закупить на торгах свиные туши, поэтому решил прокатиться по базарам, потолковать с оптовиками-купчишками. Между делом Слатин забрел и в Конопать, где попался на глаза помещику Ивану Ананьевичу Бекетову. И так случилось, что именно в эти дни Бекетов получил известие о своем беглом крестьянине, скрывавшемся в Андреяновой пустыни. Угораздило же Слатина в беседе обмолвиться, что он того беглого, Якушку Спиридонова, видел и знает. Помещик тут же предложил ему два рубля за то, чтоб Слатин беглого холопа разыскал, подал челобитье в канцелярию и прислал о том весточку в Конопать.

Спрашивается, с какой стати посадский человек будет сыщиком наниматься? Слатин, естественно, отказался, но помещика это буквально взбесило. Он велел схватить собеседника, забить его в колодки и мучить «зяблою смертью» (то есть раздевать догола и оставлять на холоде, привязав к сохе во дворе). Позднее Алешка жаловался, что Бекетов его кнутом бил на санях, держал на цепи в конюшне и амбаре, «мучил многие время». Барина не столько уже беглый раб интересовал, сколько личное имущество узника: он решил вымучить у Слатина его усадьбу с садом, за несогласие грозил неминучей смертью. И Слатин сломался, подписал бумагу, что якобы брал взаймы у Бекетова 60 рублей денег, а в погашение долга отдал ему усадьбу. Никого и ничего Бекетов не боялся: оформлять бумагу он пригласил подьячего шишкеевской приказной избы Агапа Пименова, и тот нужный документ составил, хотя не мог не заметить истерзанного вида «продавца», доведенного пытками до отчаяния.

В этом деле обращает на себя внимание то, что Бекетов применил для достижения цели такое средство принуждения, как правеж, широко использовавшийся государством для выколачивания недоимок. Суть правежа состояла в том, что недоимщиков брали под караул для истязаний: «...ставя всех рядом, били по щиколоткам и по пяткам палками,— писал историк XVIII века,— сие повторяли ежедневно, пока не получат всю недоимку. Помещиков и старост отвозили в город, где их содержали многие месяцы в тюрьме, из коих большая часть померли от тесноты и голоду. По деревням повсюду слышен был стук ударов палочных по ногам, крик сих мучимых, вопль и плач жен их и детей, томимых голодом и жаждою». Если государство позволяло себе такое изуверство, то почему бы и помещикам с чиновниками не применить похожее в своих имениях, где они себя чувствовали  восточными  деспотами?

Еще в 1730 году начали появляться жалобы на темниковского бургомистра Ивана Зинина, изобретательно вымучивавшего деньги у деревенских мужиков и посадских людей, из тех, кто послабее да посмирнее. Зинин оскотинился до того, что даже старца Санаксарского монастыря Иоасафа ставил на правеж и присуждал к батожью. Иноку не смог помочь сам воевода Пыжов, на себе попробовавший вкус батогов. Шли годы, десятилетия, а бургомистром в Темникове состоял все тот же Зинин, все более и более расширявший порочную практику легализированного грабежа. Карьера палача прекратилась только в 1765 году, когда против Зинина и его подручного ратмана Кожевникова поднялось купечество, не желавшее больше терпеть «взятки, грабежи, харчи, убытки». В качестве третейского судьи в Темников прибыл касимовский ратман Синолеев, заранее решивший оградить своих коллег от праведного гнева торгового сословия. Купечество не согласилось на уговоры и не пожелало признать свою челобитную «напраслиной»; город забурлил, в воздухе запахло самосудом. Купцы по подсказке своего корпоративного старосты организовали изрядный шум, выкрали из канцелярии Кожевникова и посадили его на цепь. Зинин успел спрятаться. Кадомскому ратману удалось выручить Кожевникова, над которым уже готовили казнь; перед уездной управой собралась большая толпа обиженного народа, разузнавшего, что оба лиходея сидят под охраной Синолеева и вот-вот могут утечь из города. Ратман доносил позже в рапорте, что люди «чинили над ними великий озарт, называли их плутами и ворами и приступали к судейской каморе с вознамерением вытащить их за волосы... от которого их озарту едва могли спастись не убиту». Однако изрядный испуг оказался единственным наказанием преступников, да еще им пришлось перебраться из Темникова в места иные, подальше от мести горожан. Расплата не ахти какая, но в иных случаях безобразия вообще никаких последствий не имели. В 1771 году помещик села Старого Мансырева отставной драгун Алексей Мансырев у всей округи поперек горла стоял, обижал всех, кто ему под руку попадал. Чтоб привести озорника в Кадом, пришлось посылать за ним целую воинскую команду во главе с офицером, ибо задиристый драгун не просто рвал повестки канцелярии, но обыкновенно еще и колотил посыльных «изрядно чем попало».

Бывало и так, что захватывали и ставили на правеж чужих крестьян. Помещик гоф-юнкер Мошков послал как-то своих крестьян в Саратов за рыбой, но маленький обоз добрался только до села Дубровок в Темниковском уезде. Здесь мошковских мужиков схватил помещик Афанасий Микулин, который «велел с них снять рубахи и, сняв, бил и мучил батожьем, о чем значат бой и увечье на их крестьянских телесах; и бив батожьем, связал оных крестьян руки назад, якобы воровских людей, и посадил в том доме его в баню. И при том бою и мучении у показанных крестьян в доме его Микулина... шестьдесят рублей сняли».

Состоялся типичный правеж, но деньги отняли не мужичьи, а помещичьи, да притом очень крупные: на 60 рублей в Саратове можно было   купить не менее четырех возов рыбы. Вполне понятно негодование гоф-юнкера, затеявшего шумное судебное разбирательство. Финал – увы – неизвестен, как нет сведений о том, чем же закончилось еще одно дело о вымогательстве, возникшее между двумя мордвинами — Ушаткой Пяткиным и Васькой Рузаевым в 1694 году. Последний выкрал у Пяткина жену и увез ее к себе в село, под Троицкий острог. Обиженный собрал друзей и помчался выручать драгоценную половину. Рузаев, очевидно принадлежавший к влиятельным мордовским мурзам, встретил правдоискателей весьма неласково, «почал их вязать в той своей деревне и мучить и связанных отвел в Троицкий острог и посадил в приказную избу за караул». Рузаев и в приказной избе острога имел большую силу и влияние, потому что он и там не прекратил пытки, вымучивая у незадачливого мужа отступную память на жену. Пяткин не выдержал мучений и подписал бумагу, согласно которой жена его переходила к Рузаеву в качестве подарка. Ваське этого показалось мало, он подверг Пяткина новым пыткам и получил у него заемную кабалу на один рубль и впридачу три лошади общей ценой в девять рублей, три новых бараньих шубы, зипуны, епанчу, кожаны, шапку, сбрую и прочее имущество на 15 рублей. Словом, вылетел Пяткин со товарищи из  Троицкого  острога  голым соколом. Выручил жену, ничего не скажешь!

Равняясь на владетельных держиморд, озоровали и всякие служилые чины, сумевшие в уездной иерархии ухватить крохи власти. В 1732 году крепко измывались над мужиками пурдошанские целовальники, и особенно преуспел в этом некий Иван Сергеев, надзиравший над питейными сборами. Он даже среди ночи врывался в избы и «бил мужиков смертным боем», вымучивая медяки и полушки. У одного из крестьян, Антипа Абросимова, он вымучил 16 алтын,— невелики вроде бы деньги, да для полунищего пахаря они целым состоянием казались. С пьяной дури Сергеев мог и похлеще забаву отчудить: встретился ему как-то раз крестьянин Аким Родионов с возом дров, возвращался мужик из леса; как зафиксировал документ, «оной ларешник Сергеев, наехав на оного крестьянина, выхватил у него из-за пазухи топор и тем топором бил его обухом по спине неведомо за что». Даже для осмотра привезти мужика в уезд челобитчики не смогли — Родионов лежал при смерти. С поразительной бесцеремонностью действовали в хозяйстве крестьянки Татьяны Шедиловой (деревня Тумасова) три «ландмилиса» (ландмилиция состояла при земельном начальнике – ландрате), которые, заглянув ненадолго в деревню, решили попутно пополнить фураж. Как жаловалась крестьянка, они «учали сами собою (то есть без спроса.— С. Б.) насыпать на трои сани овса, а сколько четвертей насыпав взяли, того подлинно не справились». Забрали добро — и спасибо не сказали, уехали, обложив хозяйку с детьми «всякими непотребными словами». Вряд ли служивые свой поступок считали большим грехом, они и не такое наблюдали. Князь Никита Мансырев любил скуки ради выходить на большую дорогу, грабить и бить проезжих,— и ничего, выкручивался даже тогда, когда его опознавали и привлекали к следствию. Рукоприкладство настолько укоренилось в практику повседневного управления и обихода, что не стеснялись «убойничать» даже священнослужители, причем их проступки против закона ничем не отличались от озорства мирян. Подчастую «духовность» лиц духовного звания вызывала большие сомнения: случалось, в храмовую службу поступали люди, имевшие смутное представление о специфике этой работы и нравственных постулатах священнодействия. Бывало, что деревенский сход сам выбирал себе священника из числа мужиков, кое-как владеющих грамотой и знающих «Псалтирь». Проблемы перед священниками стояли такие же, как и перед прихожанами: выжить, прокормить себя и домочадцев, в обиду себя не дать. А так как священники чувствовали себя людьми не последними, то расстояние от слова до кулака у них нередко измерялось одним шагом. Как-то ненароком священник Троицкой церкви в Темникове Макар Карпов развеселил весь город. А дело было так. В Петербурге синодальные чиновники, анализируя финансовые документы этой церкви, пришли к выводу, что Карпов утаивает часть доходов. Синод решил призвать жулика к ответу и послать за ним солдата с командой. Бравый синодский служака  Комаров запасся провизией и цепями и двинулся в неблизкий путь. Темниковская канцелярия встретила его с почетом, выделила провожатого, который и отвел Комарова с командой в дом Карпова. Комаров поначалу удивился тому, что разбойный поп встретил его миролюбиво и любезно, а потом отнес это к тому почтению, которое вызывало стоявшее за его спиной высшее духовное учреждение России. Команду напоили, накормили, спать уложили, а вот пробуждение у служивых оказалось кошмарным: пока они дрыхли, поп собрал приятелей да родственников и взял солдат в батоги. Комарову, как начальнику, оказали особую честь: оковали в им же привезенные железа, избили и посадили в подклеть. Остальных после угощения дубьем просто вышибли со двора. В другой раз в том же Темникове к попу Николаевской церкви явилась с арестом целая гурьба приставов. Численностью решили поразить озорного попа, про которого ходили дурные слухи. Под стать батюшке были и матушка, и отпрыск их единоутробный Василий. Команда подоспела к обеду, семейство мирно вкушало, что Бог послал. Команде же в этот день Бог послал суровое испытание: попово семейство било приставов кольями, дубинами и поленьями; солдаты едва вырвались со двора, и вся улица оказалась свидетелем их позорного бегства. В селе Новом Ачадове вспыльчивый поп, осердившись на пономаря, разбил о него кадило, и все это произошло во время службы, при стечении народа. При Екатерине Первой в каком-то селе на реке Сивини служил пономарем Ивашка, прозванный Великаном; разбивать кадило о него вряд ли кому в голову пришло, наоборот, Ивашка в сердитстве мог отлупить кого угодно. Однажды он хватил кулаком по голове крестьянина Федора Иевлева. Крестьянин очнулся только на другой день, назвал имя обидчика и умер. Великана связали и на телеге отвезли в уезд, на пытку, потому что сильно подозревали в смерти еще нескольких мужиков, погибших, как и Иевлев, от кулака. Тяжкий грех совершил дьякон села Мальцева, приживший с солдаткой двух детей «блудно». За такие дела по головке не гладили, и дьякону, и его сожительнице грозила суровая кара. Чтоб скрыть грех, солдатка утопила младенца в пруду, но нашлись свидетели — история приняла трагический оборот.

Словом, жизнь бросала грязные комья во все стороны, и не существовало ниши, где можно было бы укрыться от мерзостей бытия. Не спасали ни сан, ни титулы, ни монастырские стены,— порок проникал всюду, сея неуважение к закону и презрение к человеческому достоинству. Чего только не вынесла земля-матушка, чего только она не насмотрелась! В 1770 году девять крестьян села Конобеева были уличены в изготовлении фальшивых монет из олова, тогда же выявили нескольких женщин-ведьм, специализировавшихся на брачных делах. За «приворотное зелье», подсыпанное в щи барина, пытали двух мужиков в Краснослободском уезде; некоего однодворца села Булдыгина Троицкого уезда осудили на кнут за блудное сожительство со снохой, одного прапорщика разжаловали в солдаты за женитьбу от живой жены на женщине при живом муже. Очень сильно было развито конокрадство. Обычно пойманных конокрадов наказывали сразу и на месте: мужики поднимали вора на руках и били о землю задом до тех пор, пока он на всю жизнь не терял способность не то что на лошадь садиться, но и вообще передвигаться без посторонней помощи. Жестоко, но потеря лошади для крестьянина означала нищету и гибель. Количество конокрадов все равно не убывало, и сколько же их было, если в Краснослободской тюрьме в 1770 году из десяти заключенных восемь сидели за кражу лошадей! Обилие мордобоя происходило по вероисповедальным признакам. Только в 1761 году в четырех селах — Селищи, Салазгарь, Зарубкино и Крюково — были зарегистрированы многодневные и жестокие драки между крестившейся и некрестившейся мордвой. Дошло до того, что власти вынуждены были отселить язычников от новокрещенов.

И еще — жуткая поножовщина: резали все, везде и по всякому поводу. Резали крестьян, помещиков, посадских, приказчиков, целовальников... В 1773 году кадомская канцелярия «незаконно» решила дело об убийстве двух человек 25-тью крестьянами деревни Сакаевой (обелили массовую поножовщину за взятку). Этот судейский вираж просто так не прошел: высшее начальство изучило подложный приговор и назначило взять с кадомских мздоимцев гигантский штраф в 500 рублей. В 1696 году поп села Аксел чуть не зарезал по пьяному делу своего пономаря Аникитку Павлова,— спасибо, прихожане спасли, отняли у разбуянившегося священника нож, а пономаря спрятали в подклети. В 1796 году в Темникове одновременно расследовалось несколько случаев убийств: два рекрута зарезали «поимщиков», помешанный Федор Иванов зарубил в припадке мать, группа татар засекла насмерть своего соплеменника Аитова, ставшего свидетелем их тайной драки с крестьянами помещика Мошкова (тело убитого утопили в болоте). Мурзы, враждовавшие с помещиком Аделшой Долотказиным, едва не убили его наемного работника посадского человека Тимошку Ширшикова. Редко, но бывало и так, что владелец убитого крепостного отказывался подавать в суд и искать преступника: мурза Бейбулат Кудашев в 1691 году от предложения «искать» компенсации убытка от убийства его крестьянина просто отмахнулся: Максимка Треткин слыл «пьяницей и во пьянстве шатаком». Зарезали — туда ему и дорога.

А что за нравы царили в «образованной» среде! Князь Григорий Енгалычев сидел в тюрьме за ограбление капрала Кузьмы Евсюкова и за дебош в доме прапорщика Болушева. Его братец князь Иван Енгалычев, путешествуя по надобности в Наровчат, остановился отдохнуть в селе Енки, в трактире. Усугубив зелена вина, князь разогнал всех питухов, привел питейное заведение «в разор», перебил цепом целовальников. «И в том озорничестве,— писал в челобитной питейный сборщик Плюшкин,— оный Енгалычев разлил бочку казенного вина... разграбил деньги 35 рублев 50 копеек, и тем еще не удовольствовался, приходил вторично, рубил топором дверь у амбара». Дворянские шалости порой оборачивались большой бедой: в 1738 году отставной капрал Михаил Башкин спьяну развлекался в своем имении стрельбой из ружей и метанием «ручных бумажных гранаток», хотя против таких увеселений имелся строжайший указ. В итоге свое имение сжег и семь крестьянских дворов уничтожил, а всего-то в деревеньке насчитывалось одиннадцать дворов. Опять же под мухой краснослободский воевода Тимофей Лосев хватил оловянным стаканом прапорщика Василия Заворыкина по виску, «прошиб до руды (крови.— С. Б.) не знамо за что, от которого бою упал он Заворыкин на землю без памяти». Хорош стакан и тяжела рука! Оригинально сватался к татарке Марье Сунгалеевой мурза Бегенишев, «похотевший над ней нечто учинить». «Невеста» пряталась от «жениха» по соседям, пока через несколько дней не попалась ему на глаза; провинциальный Дон Жуан избил будущую жену дрекольем – на том сватовство и закончилось.

Убивали случайно, мимоходом, преднамеренно, заманив в ловушку. Били из озорства «не знаемо за что», били с целью опозорить. Двое подьячих судились в Темникове – один другого зверски избил лопатой. Еще двое выясняли отношения из-за «поносных слов»: один другого обозвал тунеядцем, а его жену – курвой. В Урее новокрещен Кошаев позорил князей Девлеткильдеевых «матерна и поносил всякими неподобными словами», выломал плетень на огороде, все грядки растоптал, грозил дом сжечь. А через пару деньков буйный новокрещен попал на глаза великому озорнику отставному капитану Матвею Кожевникову, приехавшему в Урей к теще. Тут уж Кошаеву досталось на полную катушку: Кожевников мало что погонял новокрещена по проулкам да задам, так еще грозил весь «род его переколоть и перевешать без указу, собой». На каждую косу камень найдется!

 

*  *  *

 

Очень медленно, но карательные функции государства все же приобретали более гуманный характер. Страшные статьи Уложения 1649 года постепенно уходили в прошлое, и особенно в части квалифицированных казней и членовредительства. После Петра колесование, четвертование, сажание на кол почти не применялось, изменились и наказания, связанные с преступлениями против семьи и внутри семьи. По закону и обычаю женщин-мужеубийц полагалось закапывать в землю по грудь и держать так без еды и воды до тех пор, пока не наступит смерть, а это могло произойти и через день, и через три, и через неделю. Раньше женщин не спасало ничего, даже беременность: ей давали отсрочку до родов, а потом все равно закапывали. Подобная трагедия произошла в Троицке в 1763 году: крестьянка Анна Сергеева удавила ночью мужа, накинув ему спящему петлю на шею. Муж не любил ее и безжалостно избивал по каждому пустяковому поводу, доведя ее до крайнего отчаяния. Уездная канцелярия вряд ли входила в тонкости психического состояния женщины и обстоятельств ее семейной жизни, но приговор вынесла «размягченный», в духе минувшего царствования Елизаветы — Сергееву били кнутом и сослали в Нерчинск. Примерно такая же история произошла с женой Лаврентия Артамонова в селе Шиалеевский Майдан в 1758 году: измордованная женщина утопила спившегося мужа в болоте, за что ее наказали кнутом и ссылкой. Вынесение смертного приговора в XVIII столетии не всегда проходило гладко. Как это осуществлялось в каноническом виде, можно проследить на примере совершенно нехарактерного для наших краев дела — людоедства, совершенного в Алатырском крае в 1666 году. Да и в целом для России каннибализм был настолько странен, что даже не оговаривался специально в законах.

Началось дело с челобитной, поданной в воеводскую избу богатой горожанкой Ульяной Першиной, муж которой, Филипп Першин, принадлежал к влиятельным гражданам и владел многими дворовыми людьми. Подробности Дела канули в Лету, сохранился только один документ, отписка воеводы в Москву, из которой можно почерпнуть основные сведения о преступлении и следствии. Каким образом прознала Ульяна об убийстве, неясно, но она совершенно точно донесла воеводе Богдану Яковлеву о том, что некто Афонька Першин, родственник ее мужа, 27 апреля поймал «дворового человека Ивашку на поле, а поймавши зарезал его в лесу и, зарезав, принес его ночью домой и дома голову ему отрезал и, разрубя, из головы сырой мозг ел, тело де его изрубил в мелкие части и пересолил в корчагах». Страшные эти подробности поражают не столько своей чудовищной извращенностью, сколько обыденностью описания: ну поймал, ну зарезал, ну на зиму засолил. За пределами казенного языка челобитной остались эмоции доносительницы и животный интерес алатырцев, свыкшихся с постоянной опасностью и привнесенными с ней смертями (порубежье — оно и есть порубежье), но шокированных целью убийства — пожиранием себе подобного.

Донос со столь жуткими подробностями поступил через два дня после совершения преступления. Воевода вопреки обычаю не стал дознаваться, истинен ли извет или облыжен,— он сразу поверил Ульяне и велел схватить Афоньку Першина. Первый допрос велся в губной избе, и в силу необычной мерзости дела Яковлев отставил губного старосту (как правило, эти функции выполнял отставной вояка, приставленный надзирать за правопорядком) в сторону и занялся расследованием сам. По правилам губная изба располагалась в крепости, поблизости от воеводского двора; в обычае так же было снимать сначала простой допрос, а потом с пристрастием. Афоньку тоже сначала расспрашивали «с миром», потом вздернули на дыбу. И в том и в другом случае он показал одно и то же: и что зарезал дворового человека Ивашку, и что мозг ел, и мясо солил, но делал это «не в своем уме». Симуляцию сумасшествия не в XX веке придумали, этой уловкой пользовались, как это видно, и триста лет назад. Надо было как-то уходить от сурового наказания, и для этого все средства хороши. Судя по дальнейшему, Першин оказался не только злодейским, но и твердым человеком: стерпел все пытки и твердил одно: «не в своем уме» — и все тут. Воевода зашел в тупик: может и действительно Афонька сумасшедший, ведь человека съесть — такой кошмар никак не укладывался в представления о нормальной психике. И приговор выносить сумасшедшему — не одно и то же, что здоровому.

Шло время, минуло два года, а следствие по-прежнему топталось на месте. На смену Яковлеву прибыл другой воевода, Автоном Еропкин, получивший в наследство от предшественника ожидавшего своей участи «лютоядца». Еропкина мало интересовало психическое состояние преступника, его другое волновало, единственный ли раз Першин попробовал человечины? Яковлев этот вопрос как-то упустил, а Еропкин с него начал. Першина снова потащили в застенок, пытали накрепко, то есть встряхивали на дыбе, добиваясь тем самым разрыва мышц, жгли углями, полосовали бичом. Говори, требовал воевода, «с кем таким воровством не воровал ли, и иных людей до смерти не побивал ли». Афонька отвечал, что «других людей не побивал и не ел», сообщников не имел. После серии допросов Еропкин посчитал возможным дело завершить и вынести приговор. И вот тут-то он споткнулся. То, что Першин повинен смерти, сомнений не вызывало, но вот какой? И какую статью Уложения применить? Тонкость состояла в том, что специальной статьи о наказании за людоедство в законе не было, а рассматривать дело только как убийство — для Першина это слишком мало. Одновременно с человеческими преступник нарушил законы божеские, совершил надругательство над христианской моралью, над верой. Воевода тщательно просмотрел все дополнительные законоуложения, в том числе и градские законы, и дополнения к Уложению — и ничего похожего не обнаружил. Еропкин, как и все воеводы той эпохи, опасался ошибиться, потому что смертный приговор следовало отправлять на утверждение царю, а Алексей Михайлович, редко миловавший преступников, слыл очень щепетильным в вере человеком. Если бы Еропкин прислал приговор о неквалифицированной казни, царь мог бы засомневаться в его компетентности, а если о квалифицированной — то могло возникнуть мнение, а не излишне ли жесток управитель провинции? Разница между двумя видами казни предусматривалась весьма существенная: за убийство Першина следовало предать отсечению головы или повешению, за оскорбление веры — колесованию, четвертованию или, что вероятнее всего, сожжению на костре. Странно, что за время всего следствия ни первый воевода, ни второй не обратились за разъяснением к церковным иерархам — епископу Нижегородскому и Алатырскому, патриарху или видным экспертам из числа монашествующих. Еропкин предпочел снестись напрямую с царем, которому отписал сущность дела на окончательное решение. Воеводы довольно часто именно так и поступали в затруднительных случаях — обращались в Москву и дожидались высочайшего решения. Известно, что бюрократическое колесо России тогда вращалось очень медленно и со скрипом, но воеводе спешить особо было нечего, тем более проволочка устраивала преступника. Зная жестокий характер Алексея Михайловича, который пролитую кровь редко у Бога отмаливал, не смотря на всю свою набожность, можно с большой долей уверенности предположить, что окончательный приговор по делу Першина царь вынес наистрожайший – костер. Скорей всего так и было, и сгорел Афонька в срубе к вящему любопытству алатырцев, не привыкших к такому позорищу, кричал и метался в огне, пока не прибрал Господь его гнусную и черную душу.

 

Продолжение следует



[1] Продолжение. Начало см.: «Странник», № 2, 1996.