Инна Фролова
Я никогда не вела дневников. Поэтому буду писать о моем муже, поэте Геннадии Фролове, то, что помню.
Гена пришел в нашу школу в Орле в 1964 году в 11 класс, а я тогда училась в 10 классе. Высокий, независимый, со стрижкой ёжиком, в очках с золотой дужкой. Как-то сразу узналось, что он – поэт, а поэзия тогда была для меня недавно открытым и очень интересным миром. Он читал мне стихи свои и не только свои, стихи из Хрестоматии для вузов: помню «Капитанов» и «Озеро Чад» Николая Гумилева, «Качалку грезерки» Игоря Северянина, «О, рассмейтесь, смехачи!» Велимира Хлебникова, Владимира Соловьева и других. Для меня это был совершенно новый мир, так не похожий на стихи Яшина, Светлова или Твардовского. Его манера чтения завораживала, безупречно красивы были движения рук с длинными пальцами, но плохая дикция (которая, кстати, с годами исправилась) мешала понимать отдельные слова, но я не перебивала и не переспрашивала. Было абсолютно ясно, что и его стихи – это настоящая поэзия, пусть и несовершенная, порой непонятная, но обещающая развиться со временем. Что и случилось.
Как оказалось, многие мальчики в его классе тоже писали стихи, и весной 1965 года они уговорили его пойти в местный Союз писателей. За работу с молодыми тогда отвечал орловский поэт Виктор Дронников. Он любил вспоминать эту первую встречу, да и Гена, много лет спустя, рассказывал мне с улыбкой: Он как-то сразу выделил меня из всех. И говорит: «Ну, что вы думаете сами о своих стихах?» А я ему отвечаю: «Э-э нет, если бы я сидел на вашем месте, я бы сказал. Но поскольку вы сидите на этом месте, и вам платят за это деньги, вот вы и рассказывайте...»
Тогда же, в 1965 году, была его первая публикация в газете «Орловский комсомолец», а позже была сдана в печать первая книга стихов «Сад», которая должна была выйти в Тульском издательстве (у Орловской писательской организации своего издательства не было). Кажется, тот же Дронников, а может быть, Анатолий Лесных даже видел в издательстве набор этой книги, но потом набор был рассыпан по неизвестным причинам, и первая книга, с тем же названием «Сад», вышла почти через 16 лет в московском издательстве «Современник» в 1982 году.
После школы он поступил на историко-филологический факультет Орловского пединститута, но закончил там только первый курс. Летом 1966 года приехал из Москвы его друг Лёва Котюков и сказал: «Что ты тут сидишь? Давай к нам в Литературный институт (куда Лев перевелся из МГУ за год до этого разговора)*. У нас в общаге комнаты на двоих. Пиво продают в буфете. И в библиотеке книги на дом дают». Гена послал стихи на творческий конкурс, прошел его и поступил в Литинститут.
Библиотека в Литинституте была действительно роскошная. Он брал книги в ней, но еще и в библиотеке общежития, и в Некрасовской библиотеке, находившейся тогда рядом с институтом. Читал он постоянно и много. По словам поэтессы Раи Романовой на его юбилее в 1997 году: «Первое впечатление от него было... ни Юра Кузнецов, ни... там... Коля Зиновьев... ну кто еще там есть у нас известные поэты – никто вот не производил такого впечатления, что это истинный, подлинный поэт и никто иной. То есть это было видно сразу. Я впервые встретила Гену в автобусе, который ехал от института к общежитию. Он тут же начал обчитывать меня стихами (Гена с улыбкой: «И всех остальных, конечно»). Похоже было, что для него не остается... в его сознании, в его памяти белых мест нет. То есть я не понимала, зачем ему надо было учиться в Литинституте: он лучше всех наших профессоров знал предмет. Еще на первом курсе, еще будучи абитуриентом. Это меня, конечно, поразило тогда, и поразило навсегда».
Попал он в семинар к Н.Н.Сидоренко**. Я один раз приходила на семинар, где разбирали Генины стихи. Осталось впечатление, что ни руководитель, ни члены семинара стихов его не понимали, говорили просто потому, что надо было говорить. Гена рассказывал, что в какой-то раз Сидоренко сказал: «Ну, вот опять, Геннадий Васильевич, у вас «ставни», «засов». Ну, где вы видели всё это? Уже давно никаких ставен, засовов нет». Гена возмутился, всё детство его прошло в Курске и Орле, и всё это реально существовало (а в провинции, в частных домах существует и до сих пор). Но когда и остальные члены семинара тоже это подтвердили, Сидоренко как-то смягчился. Вообще, он с похвалой обратился к нему только после его успеха на защите диплома, но Гене это уже не было нужно.
Окончил он Литинститут в 1971 году, и после этого было почти полгода безработицы, которые дались очень тяжело. Только в конце декабря 1971 года он поступил в издательство «Современник» младшим редактором, и потом служил, с перерывами, почти до конца жизни. Самый большой перерыв был с середины 1977 года до сентября 1988 года, но и в это время он продолжал работать по договорам с разными издательствами в качестве переводчика поэзии и прозы писателей народов СССР и зарубежных авторов. Но служил он или не служил (а в последние годы, после ухода из «Совписа», то есть «Современного Писателя», он работал по договорам с разными организациями в качестве системного администратора), ни у кого не вызывало сомнений, что он поэт и никто иной.
Поженились мы с Геной в феврале 1983 года, после развода со своими первыми супругами. А через восемь лет обвенчались в храме Иоанна Воина, единственном храме в Москве, где есть придел в честь покровителей брака – Гурия, Самона и Авива.
И вот сейчас я хочу сказать очень важную для меня вещь. Я бесконечно благодарна Гене за то, что он привел меня к вере. Еще в самом начале знакомства я знала, что Гена – верующий. Но я верующей не была, и в моем окружении не было верующих людей, вернее, те, кто были верующими, тщательно это скрывали (я говорю о 60-х годах прошлого века). В первые годы после женитьбы мы неустанно говорили о разных вещах. Но я должна сказать, что никогда он первым не заводил речи о вере. Если я что-то спрашивала, он отвечал, но как только видел, что интерес падал, он тут же прекращал говорить на эту тему. Мне это кажется сугубо русской чертой – никому не навязываться со своими взглядами. Более того, если он чувствовал, что человек спрашивает его о христианстве просто так, из праздного любопытства, он вообще пресекал разговор на эту тему. И тем не менее почти все, кто с ним общались, становились в итоге верующими – так сильно было обаяние личности, его убежденность в истинности Христа.
В частности, мне запомнились такие фразы: Величие христианства в том, что каждый спасается в одиночку, но спасается через других людей. В этом индивидуализм и, одновременно, коллективизм христианства. Мы все нужны друг другу.
Или о прогрессе, точнее, отсутствии его. Может быть, сейчас это общее место, но в 60–80е годы прошлого века прогресс был официальной доктриной советской власти. Жизнь якобы улучшалась, и следующее поколение людей, как говорили, «будет жить при коммунизме». Почему-то те, с кем я говорила на эту тему, не подтверждали мысль о том, что прогресса нет. Гена был первым человеком, который сказал: Да, это так. Каждому поколению выпадают свои испытания. Решают они одни и те же задачи, но на разном материале. Почему я должен быть счастливее своего отца? Видно, и для него эта мысль была важна, потому что позже он не раз говорил в разных интервью о величайшей несправедливости идеи прогресса и даже написал на эту тему стихи.
И еще он часто повторял:
Не будь вещей важней поэзии, я и стихов бы не писал. Тогда я не понимала, что это за вещи «важней поэзии», а спросить стеснялась.
У Гены много стихов о вере, ею дышит вся его поэзия. А отсюда – глубокая жалость «ко всему, что в мире сущем/ Миром быть обречено...»: жалость и к людям, и к зверям, и к полям, и зданиям – ко всему. Меня, помню, глубоко поразило раннее его стихотворение «Читая старую книгу...». Там он описывает деревенскую барышню, живущую одиноко в усадьбе, и кончает стихотворение пронзительно:
Так промчалася жизнь. Словно миг, промелькнула.
Отшумела с метелью, отзвенела с весной!
Отчего же, скрипя надоедливым стулом,
Я полночи грущу над тобой?
Отчего же дыхание жизни далёкой,
Незначительной, странной, пустой,
Вдруг пронзает какой-то щемящей, высокой,
Обжигающей душу тоской?..
1969
Совершенно необходимо сказать о его любви к России и вообще ко всему русскому. Он любил русские песни (очень хорошо пела их его мать), русскую литературу, ее народ, природу... Если ему случалось куда-то ехать, особенно в республики (Киргизию, Абхазию, Якутию), он брал с собой много денег, вел себя независимо, с ощущением, что по нему будут судить о русских. За границей
он был только на Святой Земле в 2000 году, причем включил его в поездку его друг Николай Лисовой. И это была единственная страна, где он хотел побывать, в остальные страны он никогда не желал ехать.
А в последние 20-30 лет появилась такая боль о России... Он говорил: Надо же, никогда никуда не хотел ехать, так страна эмигрировала! Если мне случалось сказать: «А вот англичане...», он даже слушать не хотел. Он сразу останавливал меня, говоря, что это ему неинтересно.
Вообще надо сказать, что в советское время он политических стихов не писал и советскую власть не восхвалял. Но с 1990 года их становится всё больше и больше. Он пишет «Убегают к лесу провода» о Родине, и там есть явная полемика с А. Блоком. Если Блок пишет «О, Русь моя! Жена моя!», то для Гены Родина – это больная мать, это его «беда», его «судьба», «любовь». Но уже со следующего, 1991 года, он говорил, что надежды нет. И страдание это очень видно по фотографиям последних 20 лет.
Еще очень важно сказать о его отношении к искусству, ведь этим он занимался всю свою жизнь. Ради стихов он оставил рисование, актерство, бросил учебу в одном, потом в другом техникуме. В 1972 году он пишет стихотворение «Грибник», посвященное Г. Иванову, и там есть такие строки:
Что прежние мысли и чувства
Ушли навсегда от него.
Что нету любви, а искусство
Не значит почти ничего.
Или в 1990 году:
Стоит ли за дым искусства
Отдавать живое чувство,
Что бы кто ни говорил?
Тем не менее он занимался искусством всю свою жизнь. Но в последнем цикле стихов, написанном в 2001 году, в стихотворении «Не на постели я умру...», он пишет не только о своей смерти, но о гибели искусства вообще:
И только муза отпоёт,
Но через миг не вспомнит.
Уйдёт в предутреннюю тьму
К кому-нибудь другому.
И будет то же петь ему,
Что пела мне живому,
Надеясь, что хотя бы он
За музыкой возникшей
Не различит звенящий стон
Души ее погибшей.
1971–2001
«Души ее погибшей». О чем это как не о гибели искусства?
Он говорил: Язык – это кровь нации. Если кровь заражена, нация погибает.
Тем не менее он часто высказывал мысль о том, что поэт должен говорить то, что он слышит, а не то, что ему хотелось бы слышать. В этом смысле интересен разговор в редакции «Нового мира». Зав. отделом поэзии «Нового мира» Олег Чухонцев не раз просил Геннадия принести свои стихи. И когда он принес их, через несколько лет, во второй раз, редакторши стали говорить с ним несколько небрежно: дескать, «в первый раз нам Ваши стихи очень понравились, а теперь – не очень...» И Гена им ответил: Да мне и самому они не очень нравятся. Я бы предпочел, чтобы мне приходили такие образы: «Шепот, робкое дыханье / Трели соловья...». Но мне приходят другие образы, и я должен максимально точно их передавать.
И вот это важно. В одном интервью он говорит: «На мой взгляд, в жанре поэзии самое существенное – прямота, честность, бесстрашие, то есть то, чем отличались все большие поэты. Собственно, это и есть показатель поэта. Ну, кто Некрасова в «Рыцаре на час» заставлял дописывать концовку? Но всё же он пишет: «Суждены нам благие порывы, / Но свершить ничего не дано» – чувствует, что обязан это сказать. Или когда Блок в стихотворении «К музе» говорит: «И когда ты смеешься над верой, / Над тобой загорается вдруг / Тот неяркий, пурпурово-серый / И когда-то мной виденный круг». Кто заставляет поэта признаваться в этом? Только честность перед самим собой».
И вот эта мысль об отваге поэта была очень важна для него. И он даже говорил мне: Не знаю, может быть, эта мысль – моя, потому что я нигде ее не встречал.
Я хотела бы сказать еще несколько слов о его отношении к друзьям. Пушкин когда-то говорил Плетневу, что мы исполняем требования общежития в отношении к посторонним (хотя они для нас ничто), а с друзьями не церемонимся, хотя они для нас – всё. И через несколько фраз: «Нет, я так не хочу действовать».
И Гена тоже. Он даже переиначил поговорку «Платон – мне друг, но истина дороже», а он говорил: Платон и есть истина. Как он объяснял, Ибо истины вне человека нет. Если ему звонили, он прерывал еду и говорил с человеком столько, сколько нужно. Но он не был человеком догмы и мог в зависимости от ситуации сказать: «Перезвони мне минут через пятнадцать».
Прекрасно к нему относились его друзья. Всегда, по первому слову, приезжали, если он просил. Что привлекало к нему? Талант, конечно. Но я бы назвала еще – определенность взглядов, мгновенная реакция, словно он заранее уже знал, о чем его спросят. В нем не было того, что англичане называют shilly-shallying: так поступить или так, хорошо это или плохо? Ты только начинал рассказывать, а он уже знал ответ. Он говорил: У меня догматическое мышление. Мысль, как Афина Паллада, выходит готовая из головы. Один его друг даже явно огорчался, потому что они часто спорили, и он говорил мне: «Ну как же так? Ну ведь не может же человек всегда быть прав?..»
Особо надо сказать об отношении к Ю. Кузнецову. Для людей далеких от литературы имя Кузнецова мало что говорит, но, по словам одного поэта, он «гремел» в 70–90 годы. Многие подражали ему. В 90-м году он получил Государственную премию. Когда, после смерти Юры в 2003 году, Гене позвонил Вячеслав Огрызко, главный редактор «Литературной России» и большой поклонник Кузнецова, Гена говорил с ним очень сдержанно, целомудренно соблюдая память ушедшего. Может быть, поэтому Огрызко остался недоволен и даже снял со стихотворения Кузнецова посвящение Гене (хотя до этого оно печаталось с посвящением).
Расскажу два эпизода, связанных с Юрием Кузнецовым. В «Дне поэзии» за 1983 год, где Кузнецов был Главным редактором, были напечатаны три Гениных стихотворения, и в частности:
Строитель корабля
Пока ты рубил кормило,
Пока собирал шпангоут, –
На месте, где море было,
Бескрайний поднялся город.
Покуда, не глядя в небо,
Крепил ты обшивку трюма, –
И город исчез – как не был! –
Песком занесён самума.
Когда же, поставив реи,
Вокруг ты взглянул устало, –
И ветер солёный реял,
И море у ног лежало.
1981
Кузнецов изменил в нем последнюю строку и поставил восклицательный знак: «И море у ног блистало!» (курсив мой). И по двум другим стихотворениям прошелся. Через некоторое время между ними состоялся разговор, и Гена изложил ему свой подход к поэзии: свое стремление писать автологические стихи, употребляя слова и выражения в их прямом значении, избегая метафор и фигуральности. (Мне он приводил в пример Некрасова и поразительное «Завещание» Лермонтова, выдержанное в автологическом стиле: «Наедине с тобою, брат, / Хотел бы я побыть...»). И в заключение он Кузнецову сказал: И понимаешь, мне всё равно, что оно делало: блистало, играло, сверкало... Для меня главное, что оно «лежало». Тогда, когда это было нужно. Кузнецов согласился с его логикой.
И другой разговор с Кузнецовым, который уже работал завотделом поэзии в «Нашем современнике» и много раз просил Гену принести для публикации свои стихи. И Гена всё обещал, но не нес. И когда Кузнецов уже возмутился, Гена сказал: Юр, я ведь знаю: принесу тебе стихи, а ты не удержишься – начнешь править, но ты же ядовитый, как синильная кислота!.. Я буду огорчаться. А так, давай: я не несу, ты не печатаешь, победила дружба (с улыбкой). Кузнецов слушал, буркнул в конце: «Не буду править». Гена отнес ему подборку, и она была
опубликована как есть.
Как-то на Генином дне рождения Юра поднял тост: «Я хочу выпить за независимость этого человека. Это очень редкое качество». И Гена ценил это признание Кузнецова.
А вообще, они оба относились друг к другу... с нежностью, как ни неуместно выглядит это слово здесь. И я, пожалуй, соглашусь со словами поэта Вадима Ковды: «Единственным человеком, с мнением которого о стихах считался Юрий Кузнецов, был именно Г. Фролов. И они действительно много и глубоко общались до самой смерти
Ю. Кузнецова. Давать интервью о нём, а также участвовать в изданной книге воспоминаний о Юрии Кузнецове он отказался. Объяснил: «Я знаю некоторые вещи, которые не хотел бы, чтобы знали другие. Так что лучше вообще промолчу». Так что
Ю. Кузнецов всё же нашёл друга в поколенье, причём друга надёжного».
Обо всех друзьях, конечно, не расскажешь, но я хотела бы еще сказать несколько слов о Николае Лисовом. Эта дружба началась в 1970 году и закончилась с Колиной смертью на Рождество 2019 года. Познакомил их поэт Михаил Шаповалов, работавший после Литинститута в издательстве «Современник», знавший Ко-
лю еще в Волгограде. Сближение Гены с Колей было стремительное. Но даже в 1995, когда они вместе выступали в Политехническом музее, Коля говорил слушателям: «Мы с Геной знаем друг друга уже 25 лет, и если не встречаемся, то созваниваемся каженный второй день». Ему Гена посвятил одно из лучших своих стихотворений «Я постою еще, я сердце успокою...». С годами, конечно, звонки и встречи стали реже, но отношения оставались такими же сердечными.
Поэтами они были очень разными, это видно невооруженным глазом. У Гены есть стихо-
творение 1970 года «Миг между тьмою и светом...». Через три года Коля ставит эти строки эпиграфом к своему стихотво-
рению «Щит Персея» и дает в нем курсивом те строки, что он заимствует из Гениного стихотворения. – Это совершенно разные стихи!
Но понимание поэзии и ее религиозного назначения были у них общие. В той же его речи в Политехническом в 1995 году Коля говорит: «Геннадий Фролов мало пишет специально о религии, специально о церкви, но у него все стихи, по природе своей, религиозны, потому что у него всегда в поэзии звучит душа его, та самая душа, которая «по природе христианка». То есть стихи не о чем-то, а
стихи, которые есть что-то сами по себе. Отличие настоящей поэзии от ненастоящей именно в этом... И когда я заметил это по его стихам еще 25 лет назад, это и определило нашу дружбу...»
Невозможно забыть Колин характерный смех, интонации и тембр его речи, его пение. Он охотно смеялся Гениным шуткам. Приведу лишь один пример: в 2007 году вышли книги и у Лисового, и у Кузнецова, но и там, и там не было Содержания в конце! Гена моментально отреагировал: Какие-то у меня друзья бессодержательные... В последние годы, когда мне случалось приезжать к Коле домой, я всегда видела его в радостном настроении. Казалось, он ждет и от тебя того же, и готов радоваться и смеяться тому, что ты скажешь. Однако по статье «Московский златоуст», опубликованной на портале pravoslavie.ru, видно, что он понимал всё, что происходит, но, в отличие от Гены, его не захлестнула мрачность...
В заключение я хочу сказать вот о чем: Настоящий поэт НЕ ошибается.
В 2001 году Гена написал последний цикл стихов. После этого, до самой смерти, он двадцать лет ничего не писал, хотя были премии, публикации в журналах и отдельными книгами. Было очень много набросков и даже замысел новой книги, но новых стихов не было. Книгу «Не свое время», вышедшую в 2011 году, заканчивало стихотворение, написанное еще в 2001 году:
Не под забором я умру,
Мне не дано и этого.
В холодном доме поутру
Поставят гроб глазетовый...
И так далее. И я была уверена, что Гена умрет зимой. Но умер он в мае 2021 года. Значит, он ошибался? Нет! За несколько дней до смерти он пишет
другое стихотворение, так называемое «Последнее стихо-
творение», где со всей определенностью говорит о своей смерти. Вот оно целиком:
День весенний пасмурен и зябок.
Нынче солнце с небом не в ладу.
Не дождаться мне зелёных яблок
На понурых саженцах в саду.
Да и что мне в жизни неприкаянной
Этих крыш волнистая гряда!
Пролетела птица, в небо канула,
Не вернётся никогда.
Может быть, и я, поближе к ночи,
Соберусь в дорогу, улечу,
Трепыхая крыльями непрочными,
По прямому лунному лучу.
Среди звёзд, развешанных над миром,
Средь созвездий, ярких как цветы,
Оборвётся линия прямая –
Жизнь моя, и молодость, и ты.
Я повторю еще раз: Настоящий поэт НЕ ошибается.
PS: 31 января 2022 года поэту Геннадию Фролову исполнилось бы 75 лет. Но он ушел из жизни за девять месяцев до этого, в первый день Пасхальной седмицы: 3 мая 2021 года. Умер от инфаркта.
В настоящее время готовится к печати книга Гениных стихов, куда войдет по возможности всё, им написанное. Предположительно она будет называться «Стихотворения и поэмы».