1
Никто не видел, как он вошел в деревню, но наутро все узнали, что поселился ятри на краю рисового поля в хижине умершей бездетной старухи, которую почему-то не сожгли с умершим мужем. Позже выяснилось, что первыми ятри увидели сын брахмана Арун и Мара из табора. В час, когда чаяло взойти солнце, они покинули берег реки, где все вокруг было тайно сопричастным их уединению, и поспешили к опустевшей хижине, у порога которой уже пророс дикий рис. Но внутри хижины, в прямом бледном луче, идущем от прорехи в соломенной крыше, увидели они спящего на земляном полу человека. И долго, дивясь, смотрели на него, потому что ятри был белокож и светловолос. Но ни Арун, ни Мара не могли никому рассказать о ятри, ибо брахман запрещал сыну близко подходить к табору, потому что наты принадлежали к низшей касте. Поначалу говорили, что в таборе о белом человеке сказал ребенок, которому от роду было три дня, и этому многие поверили, потому что у натов уже случалось подобное. Местное предание о любящей змее с девичьим сердцем запечатлело, что пожилая молочница Анасуйия в предрассветный час, когда еще не проснулись и не залаяли деревенские собаки, как обычно, понесла в дом судьи Нидана масло, творог и дахи и в нежном серебристо-молочном свете зари заметила у одинокой хижины красный сполох, который напомнил ей красную юбку Мары. А когда молочница увидела Аруна, прямого, как ствол банановой пальмы, который несмелым и застенчивым шагом шел по земляным перемычкам рисового поля, молочница мягко опустила кувшины на землю, накрыла их большими зелеными листьями и поспешила к хижине, надеясь найти там какие-нибудь улики тайной встречи и из самых лучших побуждений донести о ней брахману. От хижины Анасуйия бежала точно молодая слониха. Сквозь редкие черные усики под крупным пористым носом проступили бусинки пота. Пока брахман совершал омовение и утреннюю пуджу на берегу реки, молочница, точно оживший раскрашенный бут, в нетерпении ходила туда-сюда перед домом жреца, покусывая крашенные бетелем губы.
– Он белый! – воскликнула молочница и всплеснула полными руками навстречу подходящему брахману.
– Кто белый? – отрешенно переспросил жрец, думая о твороге, который, по обычаю своему, Анасуйия непременно расхваливала. Брахман не находил взглядом ни кувшина, ни крынки.
– У него белая кожа... светлые волосы! – Молочница поправила на полной груди яркую накидку. – Белый человек в заброшенной хижине!.. От маковицы до века левого глаза у него жуткий шрам!
– Шрам? – в раздумье произнес брахман. – Если он плохой человек, пусть его боги позовут его обратно!.. Что он делает в хижине?
– Он спит, – загадочно произнесла Анасуйия.
– Спит? – переспросил брахман таким тоном, будто молочница поведала о чем-то необычном.
– Да, он спит. – И молочница взахлеб зашептала брахману на ухо. Тот сорвал с кустарника лист, выдавил на нем ногтем несколько знаков и протянул записку молочнице с просьбой отнести судье Нидану. Молочница завернула листок в уголок сари и поспешила к дому судьи.
Судья Нидан умел выколачивать из людей налоги, поэтому крыша его дома была восьмискатной и, понятно, крыта черепицей. Староста деревни был глубоким стариком, и все обращались к Нидану. И раджа был доволен Ниданом. Кроме того, судья понимал толк в рисе и шерсти. В последнее время Нидан вел себя так важно, будто уже купил себе слона. Несмотря на раннее утро, тонкие острые усики судьи были уже подщипаны. Он прочитал записку брахмана и позвал своих молчаливых братьев, которые помогали ему собирать налоги. Чуть задрав свой хищный нос, Нидан благосклонно слушал молочницу, а та, видя благорасположение судьи, рассыпалась в подробностях. Слуга принес Нидану белый плащ.
Подходя к хижине на краю рисового поля, судья увидел, что возле нее собралась чуть ли не вся деревня. Пришли даже наты из табора, пришел даже их вождь, у которого на груди висел амулет, как говорили, с костью дьявола. Пришел даже нелюдимый перевозчик, оставив без присмотра свой бамбуковый плот на берегу реки. В зарослях манговых деревьев, у белого коня ятри, среди детворы, блеснула острая лысина брахмана.
Когда брахман в сопровождении Нидана подошел к хижине, все расступились...
Несколько лет спустя, за девять дней до Филиппова поста, милостью Божьей пройдя три моря, в Крыму, в умирающей генуэзской Кафе, на русском подворье, Офонасей Микитин будет рассказывать купцам о своем хождении, но из всех мест, которые посетил, подробно остановится на одной ындийской деревне, название которой не произнесет, а об остальных местах, которые посетил, скажет вкратце, дабы пребывание его в этой загадочной деревне стало мало-мальски понятным. И когда Офонасей рассказывал о тех днях, ему самому они казались лучше, интереснее, чем когда он проживал их. Никто ничего не мог понять относительно имен, потому что Офонасей изменил имена, дабы по ним нельзя было определить местность, где происходили события. Даже времена года как бы накладывались друг на друга, и это было сделано рассказчиком сознательно, дабы недобрый пытливый ум, по географической карте идя вслед за русичем по Ындии, не смог выведать местопребывание катакомбных христиан.
2
– Каким богам ты молишься? – спросил меня брахман.
– Христу Распятому, я – христианин, – и сказал ему веру свою. Христа он не знал. Это смутило меня. И, полный сомнений, я спросил себя, не зря ли я сделал крюк и пришел сюда, не облазнился ли я, не обманул ли меня ходжа Махмет хазиначи в Джуннаре.
Нидан первым признал во мне купца. Он слышал про Московию, но про Тверь не слыхал. Присел рядом, и я долго описывал ему гостиный двор в Твери, мясные, сурожские, ножевые ряды, рассказывал, какие звери, птицы и люди живут на Руси. Немного приукрашивал, не без этого, и Тверь с моих слов становилась похожа на снежную морозную сказку и, должно быть, казалось не менее загадочной, чем Ындия из Твери. В то время я уже тосковал по родине и подробно описывал Нидану волжские просторы, сильное и спокойное движение воды, неварное солнце, от которого всюду – мягкий блеск, описывал благорастворение воздухов, напоенных смолистым запахом елей и сосен... Налох? Налох есть, как не быть! Только плати!.. Оборони, Боже!..
Молодая красивая натка провела пальцем по своему лицу, как бы повторяя безобразную извилину моего шрама, и, вопрошая, посмотрела мне в глаза. И я рассказал ей, как по пути в Ындию, близ Азътархана, трое татар предупредили, что пара сотен головорезов сторожат нас ниже по Волге, чтобы ограбить и взять в полон. Мы одарили азътарханских татар, и они поклялись бесшумно провести нас мимо засад, но сбежали, как только наши ладьи запутались в рыболовных сетях. Мы сражались, и в одном из нападавших, прежде чем его сабля рассекла мне лицо, я узнал татарина, которого одарил сукном. И когда я рассказал об этом, вокруг меня недовольно и осуждающе зашумели. «Слава Богу, – подумал я, – у народа, к которому я попал, не считается за добродетель обмануть и ограбить иноплеменника». В темных очах молодой натки (как пишут бесерменские витии) я уловил пламенную страсть.
Тут произошло неожиданное. Все вдруг замерло, все стихло. По жерди, над головой, извивающимся страхом скользнула змея. Прыгнула вниз, хвостом держась за жердь, и ужалила меня в лоб. И снова – тишина. И жутковатый шорох в рисовой соломе.
Брахман оказался весьма благоискусен в змеиных укусах. Даже раджа знал о брахмане-лекаре и однажды привозил к нему своего гостя, ужаленного змеей на охоте. Жрец взял мою голову длинными зрячими пальцами и, чуть прищурившись, внимательно стал изучать ранки. Колотьба в моей груди не унималась. Наконец брахман сказал:
– Змеиный поцелуй.
Люди шумно вздохнули.
– О! – И только Нидан отнесся к словам брахмана недоверчиво, точно ждал каверзы от жреца. Судья хмуро улыбнулся, зорко, как опытный ворон, следя за всеми. Люди нет-нет да и посматривали вверх, на то место, где исчезла змея. Шептали в недоумении:
– Змеиный поцелуй?.. Змеиный поцелуй?..
– Такое иногда случается. – Все смолкли, когда брахман заговорил, даже юркие ребятишки присмирели. – Сердце этой змеи переполнено любовью. У змеи, которая тебя поцеловала, ятри, девичье сердце! Эта змея никогда не причинит тебе вреда. Она любит.
Я недоверчиво улыбнулся, но улыбнулся открыто, и жрец не обиделся. Во всяком случае обида никак не проявилась на желтоватом, в глубоких морщинах лице.
– Ни один заклинатель змеи не сможет приручить ее, и ни один мангуст не сможет одолеть ее, ибо она любит. Но теперь, пока змея рядом, ни одна женщина не подойдет к тебе. А когда ты умрешь (я не знаю, как хоронят в твоей стороне, ятри), прежде чем тебя сожгут, пустят по водам или предадут земле, эта змея свернется на твоей груди и умрет вместе с тобой.
Я не поверил брахману, но его слова несколько озадачили меня. Поразмышляв, я решил, что змея послана Господом для моего вразумления. В последнее время я до того избаловался, что в городах, которые проходил, непременно осквернял себя с некрещеными жонками. Они были красивы и дешевы. И любого цвета кожи. Порой даром. Трудно было посмотреть на них без вожделения, когда груди у них голы и только на гузне – плат. А гузна выглядит, как правило, весьма вызывающе. И хотя читал я покаянные молитвы, но, подходя к новому городу, ловил в себе бежавшую тайной трусцой мысль: непременно зайду к позорным жонкам. И любодейственную страсть паки проявлял. И вот, похоже, долготерпение Господа закончилось, и он, чтобы обуздать мою похоть, по немощи моей послал мне змею с девичьим сердцем.
Вечером меня посетила молочница Анасуйия, возраст которой не боялся любвеобильной змеи. Молочница пришла за домашними бутами. И я еще раз спросил женщину, знает ли она Христа Распятого.
– Нет, – был ответ. И снова сомнения охватили меня, и дым очага, и запах рисовой похлебки показались мне в тот вечер нестерпимо горькими. Собирая домашних бутов, молочница сновала по хижине, то открывая, то загораживая собой огонь очага. Я испытал Анасуйию в вере ее, а она только сказывала:
– Верую... верую... – и кланялась домашним бутам, кланялась. Я был озадачен. Сколько я ковов лишних дал! И дебрью лесной, и колючкой злой. И во рту, кроме кичиря сухого, ничего не было. Думал, вы во Единого Бога Отца веруете... И в Господа нашего Иисуса Христа... и в Духа Святого Господа Животворящего, – и что я вижу? Думал, нашел-таки Церковь, которую насадил святый апостол Фомо!..
– Верую... верую... – шептала Анасуйия и, коротышка-толстуха с лоснящейся кожей, немного смешно кланялась, сложив, точно папежница, ладони у подбородка. А я бездумно смотрел на шею женщины с тремя гладкими, как у раковины, складками.
3
Офонасей не знал и не мог знать, что накануне его прибытия в деревню во дворцовой бутхане голова идола ответила молящемуся радже шепотом. И раджа, озадаченный, вынул из-под языка золотую пластинку с именем бога и задумался над тем, что прошептал идол.
Ветер поднял белый занавес, когда раджа вышел из внутренних покоев, и телохранители вытянулись в знак приветствия, не удивившись, что на божественном одежда простолюдина.
Древние повествования сохранили много трогательных и поучительных рассказов о царях, которые переодетыми покидали стены своих дворцов и неузнанными ходили по городам и весям, наблюдая жизнь своих подданных. Конечно, подданные узнавали в них вельмож, но они, как правило, скрывали свой титул и представлялись наблюдателями за справедливостью.
И вот в один прекрасный день в хижину молочницы Анасуйии постучал человек в одежде простолюдина. Постучал так тихо, что Анасуйия сперва подумала, будто большой жук бьется о бамбуковые жерди хижины. Анасуйия сразу признала в пришедшем вельможу (ибо он был глубже и свободнее), пригласила гостя в дом и омыла ему ноги. И когда омывала ноги вельможе в одежде простолюдина, тот представился наблюдателем за справедливостью. Анасуйия на миг замерла. Но тут же подумала, что ей нечего бояться, потому что уже несколько лет как она вдова, и ее муж, которому она была неверна, уже не узнает о ее изменах. А молоко она никогда не разбавляла. Анасуйия покорно взглянула на гостя и спокойным голосом спросила:
– Что я должна делать, господин?
– С севера в наши земли идет ятри. Он купец и вития, поклоняется Распятому, – говорил наблюдатель за справедливо-
стью, лаская пальцами золотую пластинку с буквенной вязью. – Пишет повесть об апостоле Распятого – Фоме. Имя ятри – Офонасей. Ищет в Ындии единоверцев Церкви, которую насадил Фома. Остановится в вашей деревне.
– Этот ятри несет в себе какую-то угрозу нашему радже и его подданным?
– Нет, скорее – наоборот, он может нам пригодиться. Через его сердце пойдет битва в неземном измерении.
– Я должна полюбить его?
Наблюдатель за справедливостью был несколько озадачен, ибо из слов молочницы следовало, что пожилой она себя не считает. Владыка улыбнулся про себя и, опасаясь зазря обижать Анасуйию, сказал:
– Полюби его беззаветно и тихо, как сестра, – и с этими словами наблюдатель за справедливостью щедрой рукой положил в нишу с домашними бутами туго набитый мешочек.
Вельможа отказался от трапезы.
– Ты должна запомнить несколько фраз и при случае вставить их в разговор с ятри.
– Я сделаю все, что надо, господин, – сказала Анасуйия и приготовилась слушать и запоминать.
Покинув дом молочницы, наблюдатель за справедливостью дошел до края деревни, как вдруг остановился и зашагал обратно, точно что-то забыл сказать. Подойдя к хижине, заглянул в приоткрытую дверь. Стоя на коленях у ниши с домашними бутами, Анасуйия большими глотками пила из лохани воду, которой только что омывала ноги гостю. Наблюдатель за справедливостью удовлетворенно кивнул и, положив под язык золотой талисман с буквенной вязью, зашагал к краю деревни, где его поджидала колесница.
4
Табор спит, но не спит старый нат – вождь кочующих натов. Смотрит в огонь костра, будто читает по пламени. Щелкнула веточка под чьей-то осторожной ступней, и старый нат тяжело поднял глаза.
– Я слышала, Сарасака, – присаживаясь, сказала Мара, – что ты знаешь древние обряды и можешь заговорить всех змей в округе.
Сарасака долго молчал. Он знал обряды древних времен – времен, когда наты еще вели оседлый образ жизни. Мара отчаялась услышать ответ. Нат поднял с земли сухую ветку и бросил в костер. Смотрел, как занимается она огнем.
– У меня есть ожерелье, – сказала Мара, когда веточка догорела. – Ожерелье досталось мне от матери, а ей – от ее матери. Если верить им, и оно такое ценное, как они говорят, ты, Сарасака, сможешь купить себе коня, не хуже, чем у белого ятри.
– Змея не подпускает тебя к ятри? – спросил вождь, с недоверием посматривая на Мару. Та глубоко кивнула и, глядя на вождя, положила голову себе на колени. Ее длинные волосы, выбеленные лунным светом, коснулись земли, выбеленной лунным светом. Мара боялась, что вождь уличит её во лжи, боялась, что он скажет: нет никакой змеи с девичьим сердцем. И Мара сказала:
– Все тело мое горит, Сарасака! И я умру, если не напою мою страсть!
– Утром, – пообещал вождь. От старости голос вождя был скрипуч, как голос попугая. – У белого ятри хороший конь. Длина головы тридцать два пальца, длина коня сто шестьдесят пальцев, высота коня восемьдесят пальцев. Очень хороший конь у белого ятри! Высших кровей конь!
А на другое утро посреди гладкой возвышенности, окруженной лесистыми холмами, совсем рядом с деревней, вырыли большую яму и накидали в нее камней. Сарасака сложил из них жертвенник. Мара поднялась на холм и встала на каменистом выступе, нависающем над поляной. Вдали, за лесом, был виден край деревни с восьмискатной крышей судейского дома, была видна река, как раз то место, где сжигали умерших. С выступа наблюдала Мара за старым вождем, который на дне ямы обкладывал камни жертвенника хворостом. Средь бела дня Сарасака развел гигантский костер и, выбравшись из ямы, опустился на колени лицом на север, вскинул руки и стал молиться известным ему одному богам. Мара замерла на выступе.
Время шло, но внизу ничего не происходило. Дрожащее марево чуть искажало коленопреклоненную фигуру. Сарасака возводил руки горе, падал ниц, указывал рукой на пылающий жертвенник, но ничего не происходило. Мара мерила каменный мыс шажками. «У него ничего не получается», – усмехнулась Мара. Она уже ступила на тропинку, чтобы сойти вниз, и вдруг на другой стороне поляны увидела...
– Змеи?! – удивленно прошептала Мара.