Анна и Константин Смородины
День, едва начавшись, стремительно раскалился до миражных вихрей на шоссе. Жара и дорога утомили, и хоть до цели нашего путешествия оставалось рукой подать – всего несколько кэмэ, мы решили заехать в попутную деревеньку под названием Коммуна.
Последние домишки Коммуны толпились у живописного пруда. Тихая гладь воды простиралась от плотины широким полотном, обрамлённым по берегам могучими вётлами и тополями. Годы потрепали огромные деревья, обломали сучья, а кое-где расщепили стволы. Зелёные кроны-шапки отражаются в пруду заодно с прибрежной мелюзгой вроде тальника и вербы, что тулятся к мощным стволам. Чаша воды всклень наполнена небесной голубизной и трепетаньем солнечно-зелёных бликов. Кое-где к берегу подходят сады-огороды, прямо по краю торчат две или три приземистые допотопные баньки. Из зарослей выглядывают напоминающие обшарпанные детские кубики зелёные, голубоватые, желтовато-рыжие выцветшие дома с треугольниками крыш из другого детского набора – конструктора. И красота, и запустенье в случайно созданной человеком и природой эклектике несут на себе печать постперестроечного времени. Времени, собранного воедино кое-как, с бору по сосёнке, из несоединимых деталей.
* * *
Я знаком с этой деревенькой шапочно, слегка. При советской власти познакомились. Здесь кипела обычная сельская жизнь. Загорелые дети бегали по улицам и плескались в пруду, дворняги носились за ними вслед или мирно лежали во дворах, кошки шмыгали по своим делам, норовя перейти перед твоим носом дорогу. Помню пару чумазых упитанных чушек, свободно разгуливавших за околицей. То был год пустых магазинных полок, и свинушки выглядели соблазнительно – так бы и прихватил для пира во время чумы.
Посреди изб и сараев – скромных холопов и простецов – стоял белокаменный магазин. Может, и не барин, но приказчик точно. Да и стоял он не в общем ряду, а на середине майдана. Колхозный яблоневый сад, обтекавший деревню, напоминал поместный парк. Охраной сада торчали высоченные тополя, в ветвях которых, как побитые молью ушанки, красовались грачиные гнёзда.
Притопал я сюда впервые со Станции, куда мы в этот жаркий день, с которого начал я повествование, и ехали. Там у нас был старенький домик-дача, купленный много лет назад. Отправился я в Коммуну на рыбалку. Вышел спозаранку, солн-
це ещё только-только просыпалось. Через мрачный осино-
вый лес вела непроезжая дорога в две разбитые колеи. В бочажках поблёскивала тёмная водица, местами маслянистая грязь выплёскивалась на тропу, так что пробраться здесь можно было только пешком или на велосипеде. Зато «напрямки», по выражению местных. Всего-то километра два по лесу «идтить» и один с хвостиком через поле двигать. После тесных сумерек осинника радостно открывалось глазам пшеничное поле. Нравилось мне в пору созревания ходить сквозь это колосящееся войско, особенно вот так – с утра пораньше или, возвращаясь, поздним вечером, на закате. Помню один закат... Колосья – туча стрел, воткнутых в землю. Медно-золотые пласты жидкого солнечного света широко проливались с неба. Постепенно червонно-золотой разлив, вытесняемый густеющей синевой ночи, переходил в багряную полосу, стекавшую за горизонт. Торжественно, короче, и апофеозно. Как будто победа... И слова-то скудны перед тем щемящим чувством...
При первом знакомстве с Коммуной я непонятно почему не пошёл к пруду напрямую (может, собак, ещё незнакомых, испугался?..), а, свернув, двинулся по просёлку вдоль сада. Отчётливо помню, хотелось сорвать румяную планету-яблоко, висящее на ветке в своей млечно-зелёной вселенной, но из кущ, несмотря на ранний час, доносились голоса. Вскоре в глубине сада, у цистерны, приспособленной под ёмкость для воды, я заметил о чём-то мирно беседовавших коренастого мужика в кепке блином на крупной вихрастой башке и охотно смеявшуюся широкоскулую молодуху в белом рабочем комбинезоне. Они взглянули на меня, продолжая беседу. У молодухи глаза блеснули откровенным любопытством, и мне показалось, что она с явной мукой отвела взгляд от незнакомого рыбака.
Между садом и прудом, там, куда я добрёл, был исток улицы, и дома толпились, тесня друг друга. Норовя приблизиться к воде, они стояли кучно, не соблюдая порядка. По другую сторону дороги, на особицу, почти у самой плотины примости-
лись ещё два домика. Именно здесь, у крохотной избы в два окошка, у покосившихся ворот, я и обнаружил старуху. Буквально наткнулся на неё. Маленькая такая, в застиранном до белёсости платке с каёмками, повязанном по-мордовски, кончиками назад. Она стояла как древний божок и всматривалась в меня, будто ожидая увидеть гонца. Скуластое личико, смуглая кожа, выдубленная временем. Глаза нездешние, тёмные, словно одни расширившиеся зрачки. Так и тонешь в них. Я замер на секунду, поздоровался и прошёл мимо. Она будто содрогнулась от моего голоса, но стояла всё так же неподвижно. Так и застряла в памяти. Так и стоит. И росточку-то в ней хорошо, если полтора метра, и одета в какое-то заношенное платье-сарафан с заметными заплатками. И избушка у неё подслеповатая, с тусклыми стёклами, такая же древняя, маленькая, того и гляди – рухнет. А глаза... Словно на меня смотрело что-то вневременное, потустороннее... Я долго пытался разгадать: чего она тогда хотела – спросить, сказать?.. Когда я возвращался обратно, старуха так же торчала изваянием у избы. А может, и не уходила даже? Кто знает.
Не раз хаживал я в ту пору на коммунский пруд, только дорогу выбирал короткую, через село. И вот спустя год или два решил-таки проведать старуху, потому что всякий раз, как сюда отправлялся, вспоминал о ней. Всё думалось: не нужно ли ей было в чём помочь, пособить?.. Проявить себя чем-то, войти в её жизнь, потому что в свою я её пустил. Задела она меня, зацепила. Маленькая ветхая бабушка и в то же время – изваяние эпохи, символ, знак, значительность... Оставила не-
жданно-негаданно с тяжестью в душе, с вопросом...
И что же спустя пару лет я нашёл у плотины? Ничегошеньки не нашёл. Ноль. Пустырь. Ни её домика, ни другого, по соседству... Будто корова языком слизала. Если бы не остатки фундамента – россыпи опоки в траве – и несколько почерневших досок, и впрямь можно было решить: померещилось всё. Пара хиреющих яблонь и буйство высокой травы. Вот и всё. Не догадался вот только спросить у соседей с другой стороны дороги: куда подевалась древняя старуха? Может, родня забрала? Может, в дом престарелых отправили? А может, в земле? Подспудная уверенность перемогала – померла бабка!.. И загоревал, помнится, будто о родной.
* * *
Мы съехали к пруду с недавно заасфальтированного шоссе. Машина, ворча, запрыгала по кочкам просёлка. В стороне остались водонапорная башня и полуразрушенная каракатица-ферма с провалившейся крышей.
А теперь я расскажу вам про кусочек рая. Про дом посреди ветшающего мира. Потому что рай – всегда ДОМ. Обитель. И представляя себе этот драгоценный душе дом, я лично знаю, каким он мечтается мне. Так вот в этой самой Коммуне дом, похожий на мою мечту, имелся. Это, наверное, был самый уютный дом во всей деревне, да и место для него было выбрано замечательное – на полуострове. С трёх сторон усадьбу окружала вода, ведь по форме коммунский пруд походил на разрезанную пополам грушу. И как раз там, где меньшая округлость перетекала в большую, и образовался этот кусочек суши, окружённый водой. В то же время полуостров был достаточно обширен, чтобы на нём уместились и справный дом, и сад с пчельником, и банька на берегу, и огородик. И даже несколько старых вётел у плетня, с дуплом в самой большой, где жила семья крупных птиц, опереньем похожих на дятла. Между вётлами примостилась скамейка для рыболова. Из воды пригласительно торчали ивовые рогульки для удочек. Неподалёку разросся камыш. А какая замечательная лужайка была перед домом, с протоптанными в траве полянами и тропками, – сразу видно, что здесь бурлила жизнь. И стожок сена чуть в стороне. И хозяйственные крепкие строения с сеновалом. И длинное крыльцо-терраса со ступеньками по обе стороны. Если проходить по дороге возле дома, то, благодаря рельефу местности, оказываешься чуть выше усадьбы, на уровне крыльца. Я хорошо помню этот чудесный дом с распахнутыми окнами, насквозь просвеченный солнцем, залитую светом террасу со столбиками и свесом козырька. Дом-обитель. Дом-мечта!..
В начале девяностых мы побывали здесь с моими московскими друзьями – Владом и Тоней. Они залюбовались усадьбой: вот она, прелесть деревенского бытия. Вот, дескать, как жить надо!.. И впрямь радостное было место. Со двора доносился детский смех, а из-за угла забора из редких досок стремительно выкатился на «Школьнике» белобрысый мальчуган лет десяти, то и дело привстававший с сиденья, чтобы сильнее крутить педали. За ним с прутиком в руке впри-
прыжку выбежала такая же светловолосая девчонка. В хлеву замычала корова. Испуганно закудахтали, разбегаясь из-под велосипедных колёс, куры. Вылезла откуда-то из конуры за-
спанная дворняга и, убедившись, что переполох пустяшный, уселась на траву и принялась чесать задней лапой ухо. На крыльцо вышла женщина, прикрыла ладонью глаза и посмотрела в нашу сторону. Её молодая, ладная фигура, словно попавшая в объятья света, была хорошо видна... Мы все залюбовались этим бытиём: детьми, женщиной, домом, пронизанным спускающимся к горизонту солнцем... Всё волшебно преображалось в золотистой дымке, словно мы действительно попали в рай...
В тот далёкий солнечный день с моими дорогими московскими друзьями мы ходили в большое село, до которого от Станции километров двенадцать. Деревня Пушкино, куда мы отправились с Владом и Тоней, некогда действительно принадлежала родственникам поэта. Сохранился даже остов церкви с берёзкой на крыше. Стояла церковь к небу – обрубленно, без колокольни, правда, корзина ободранного купола сохранилась. Влад, несмотря на возраст (уже за тридцать), недавно окончил музыкальное училище по классу вокала – у него открылся тенор какого-то редкого тембра. И впрямь голос был сильный, звучал замечательно. Ему не нужен был микрофон, чтобы покорить приличный зал. Вполне мог состояться новый Лемешев или Козловский. К тому же Влад в то время тянулся к церкви. Как-то в Подмосковье он спел псалом в полуразрушенной церквушке и её через год восстановили. Затем аналогичный случай произошёл в другом месте, и он уверовал в свои способности пробуждать окрестных жителей от духовной спячки.
Когда Влад запел, народ высыпал из соседних домов, в
основном бабульки, редко – дедульки, но не успел он ещё завершить свою программу, когда подтянулись и другие жители из нижней части села, среди них встречалась и молодёжь. Прибыл на своём железном коне поддатый тракторист и всё приставал к землякам: «Что происходит?.. Батюшку прислали?»
А мы с Тоней стояли в стороне и радовались. Почему не спеть, коли Бог дал такой дар? Почему не попытаться пробудить дрёмную Русь?.. А вдруг?!. Мы надеялись, что предпринятый нами марш-бросок к церкви с берёзкой на крыше принесёт плоды. Возвращаясь, решили искупаться. Потому мы и оказались здесь, потому и получили возможность любованья-обладанья домом-мечтой, всей этой светло-просвеченной картиной бытия. Я провёл их по улице Коммуны, чтобы за плотиной показать место, где жила старуха, о которой, конечно, рассказал.
Русоволосый Влад с аккуратной интеллигентской бородкой был полон оптимизма, шутил, смеялся и уверял, что в таких прекрасных местах обязательно зацветёт буйным цветом новая жизнь, в сто раз лучше прежней, советской. Его жена, с чёрными волосами, падающими ей на плечи, и прозрачными, как сердолики, карими глазами, ласково смотрела на него, улыбалась, кивала, а он явно любовался ею. Прибавьте женщину с детьми в солнечном ореоле... Где-то на дне памяти вещую старуху... Мне казалось, что во всём этом есть полнота жизни... Тогда, на заре перестройки, мы верили в лучшее будущее: с восстановленными церквями, с патриархальным и в то же время современным бытом, с достойным заработком. Увы, всё вышло совсем не так. О жизни в целом – все знают, добавлю лучше частностей. Знаменитым тенором Влад не стал. Московская суета с её меркантильными интересами закрутила-завертела, да и супруга требовала соответствующего её красоте достатка, дети подрастали, и вместо неверной карьеры оперного певца он занялся вполне верным в его руках антикварным бизнесом. Кстати, и церковь в «Пушкинской» деревне, увы, так и не восстановили. На месте одной берёзки на крыше выросла целая роща.
* * *
А теперь мы с женой смотрели на то, во что превратился уютный уголок. Растерянный и недоумевающий, будто враз протрезвевший от всякой эйфории и пустых надежд, я глядел на оголённый, без обшивки, сруб, с пустыми проёмами окон и дверей. По бурым стволам легко узнавалась сосна. Лет пятьдесят простоял, наверно, а может, и того меньше. Сгодится кому-то. Сиротливо торчала кирпичная труба. Валялись тут же на лужайке стропила, листы кровельного железа, тесины обшивки, клочья стекловаты и прочий хлам. Значит, дом, возведённый мною чуть не в ранг райской обители, из благодатного места, где должна была процвесть новая жизнь, готовят на вывоз. Как там, у Сергея Есенина: процвесть и умереть?.. Мелькнула мысль: а не старуха ли забирает из Коммуны в потусторонние дали дом-мечту, просвеченный солнцем?..
Деревня практически умирала. Жизнь не собиралась ни цвести здесь, ни плодоносить. Настроение моё резко ухудшилось. Я не стал ничего объяснять жене (а ведь я хотел и с ней поделиться этим домом-раем), просто тронул нашу «семёрку» дальше, к плотине. Вот и подходящее для купания место – спуск к заводи в виде выдолбленных в земле углублений-ступеней и старенькие рыбацкие мостки. Правда, настораживала чересчур тёмная вода. Но уж очень в такую жару хотелось окунуться. И пот смыть, и впечатления.
Не дожидаясь жены, быстренько разделся на дамбе, спустился и с мостков сиганул в живительную влагу. Вынырнул и даже расхохотался с досады. Вода была едва по пояс. Да и какая вода? Мутная липкая взвесь! Всё тело покрывали отвратительные разводы грязи. Жена уже стояла на мостках.
– Не лезь, – замахал я руками. – Здесь только грязевые ванны принимать!
– Где же вы купались с Владом?
– Подальше, но здесь всё стало другим. Подожди, поищу где можно спуститься.
Я пытался смыть грязевую татуировку и видел, что жена, измученная жарой, всё равно завидует моему, пусть и неудачному, погружению.
– Тут неподалёку должна быть лестница... – начал я, а она улыбнулась, характерно тряхнула чёлкой, что означало согласие, и, накинув на плечи футболку, уселась на мостки, опустив ноги в воду.
К счастью, обнаружилась тропинка, петляющая через овражек к уцелевшему по соседству дому, – приземистому, с железной залатанной крышей. На удивление, дом оказался жилым. У приотворённой двери валялась груда свеженаколотых и неубранных дровишек. В одном из приготовленных к закланию осиновых чурбаков торчал топор. В мои планы не входило знакомство с хозяевами, и я свернул на тропинку к берегу. За домом виднелся ветхий неровный плетень сада-огорода, вдоль которого и вилась тропа. На грядках неожиданно обнаружились хозяева, окучивающие картошку. Они так и замерли при виде меня, с мотыгами наперевес. Зрелище со стороны, наверное, было сюрреалистическое: обнажённый добрый молодец во цвете лет и двое, одетых не по сезону, чумазых людей посреди зелёных букетов картошки.
«Ожившие чучела огородные, – подумал я. – Чумародные чудики!» Подумал в каком-то ужасе от того, что можно быть такими, в погибшей деревне, столь не вписавшимися не только в примитивно-пошлый, установившийся повсюду рынок, но и в человеческий образ вообще, в образ, который может быть бедным, но благообразным, достойным. А о чём подумали они – можно только догадываться, похожая на цыганку худощавая женщина в платке, надвинутом на лоб, и в стареньком плаще почти до земли, рядом – обряженный в тёмно-синий драный халат, какие раньше выдавали рабочим на заводах, жилистый дедок с бахромой седых волос под серенькой кепкой и открывшимся от удивления ртом, где явно отсутствовала половина зубов.
Голый, ощущая себя инопланетянином, я попытался объясниться:
– Ищу удобное место искупаться, лестницу...
– Там, – цыганистая смуглянка, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся девушкой лет восемнадцати, указывала рукой в сторону плотины.
– Нет там хорошего спуска, мелко, – возразил я. – Можно от вас спуститься?..
– Там лучше, – ответила девушка глуховатым голосом и вновь махнула рукой в сторону плотины. Мне показалось, что она покраснела. Дедок согласно закивал.
Я волей-неволей оглянулся и заметил в просвете бурелома искомую лестницу, широкую, сработанную из толстых досок и сходящую прямо в воду, ту самую, которую когда-то приметил, только уже без перил. Дальше к плотине берег образовывал плавный изгиб, и с мостков, где ждала жена, лестницу не было видно. Пока я изучал обстановку и оборачивался поблагодарить хозяев, девушка и дедок исчезли.
У дома на меня набросилась мелкая свирепая дворняга, явно разозлённая своей оплошностью – прозевала чужака. Шерсть на загривке стояла дыбом, глаза недобро горели. Я успел подхватить полено, и это остановило её в двух шагах от моей обнажённой лодыжки. Дворняга наскакивала, захлёбываясь лаем и не давая пройти. Наконец я резво подобрал обломок кирпича и врезал ей по боку. Собачонка с обиженным тявканьем унеслась за дом, но с поленом я так и не решился расстаться.
Я не раз проходил по этой улице в былые годы, ловил рыбу с чужих мостков у незнакомых домов. Почти у каждого виднелись собачьи будки. Ну тявкнет пару раз дворняга, если на цепи, а потом хвостом молотит. Хозяева иногда проведывали, спрашивали: хорошо ли ловится, не надо ли чего, приглашали приходить ещё. С одним моим здешним ровесником возникло нечто вроде короткой дружбы. У того парня была старая овчарка с седой мордой, она, встречая меня, только внимательно смотрела, ни разу даже не обнажив клыки. В наступившем на прошлое настоящем и собаки озлобились.
С лестницы и в самом деле можно было отлично искупаться, сразу начиналась глубина, и вода хрустально-чистая, студёная, словно где-то неподалёку бил родник. Я осторожно нырнул, проверяя путь вытянутыми руками, достал до дна, убедился, что коряг нет, проплыл по несколько метров то брасом, то кролем, фыркая от удовольствия, почти как человек-амфибия. В общем, оставалось только наслаждаться горячим солнцем, душистым воздухом, тишиной, нежной прохладой воды, умиротворённой картиной широкой глади пруда и могучей статью старых деревьев на берегу. Омыл житей-
скую грязь и вновь живу в полноте, воспринимая красоту мира!
И тут я увидел тех двоих, чумародных. Давешние девица и дедок, уже переодевшиеся, явились к пруду прямо со своего огорода. Девушка сбросила цветастый халат, демонстрируя вполне стройную фигуру в допотопном красном купальнике. Такие носили во времена застоя наши мамы и бабушки. Она оглянулась на меня – смотрю ли? Видимо, решила показать незнакомцу, что вовсе не такая уж дикая, а нормальная, просто застигнутая в нежданный час в негаданном ме-
сте. Да, пожалуй, она даже была привлекательной: черноглазая, с распущенными смоляными волосами, с загорелой кожей. Только само выражение лица всё ещё казалось странным. Как будто немного напряжённым или заторможенным... Не берусь определить. И спутник её, в чёрных семейных трусах, вовсе не был стариком. Судя по крепкому телосложению – мужчина лет пятидесяти, скорее всего, отец. Внешнего сходства между ними, правда, было маловато. Она – смуглянка-молдаванка, а он – белёсый, выгоревший Иван-простак, с оторочкой пегих волос. Может, и не отец он ей, а отчим, а она похожа на мать?
В здешних местах встречается такой тип внешности – смуглые и чернявые. Чаще среди коренной мордвы, но иногда и среди русских. По легенде, несколько сотен лет тому назад помещик-князь привёз взятых в плен не то арабов, не то турок и поселил их среди своих крестьян, наделив землёй и жёнами-мужьями. Многие поумирали от тоски или холода, а кто-то прижился, обзавёлся детьми. С тех пор и попадаются здесь аборигены с экзотической внешностью.
Девушка, тем временем, поплыла на серёдку, а мужчина приседал-плескался на мелководье, поглядывая на меня. Мне почудилось, что он не то улыбается мне, не то посмеивается надо мной. Вот незадача. Сам того не желая, послужил объектом столь пристального внимания. Ну да ладно. Пора и о жене вспомнить. Я широкими бросками поплыл к мосткам. В нетерпении жена уже стояла на последней ступеньке-
выемке и шутя грозила мне кулаком. После моих топографических объяснений она добыла из машины джинсы в виду огнеопасной крапивы и, наскоро одевшись, направилась ко мне. А я, вернувшись к лестнице, поторопился ей навстречу, прихватив полено на случай атаки агрессивной шавки. Собака, однако, почуяв опасность, где-то затаилась, и мы благополучно добрались до сходен, откуда с радостным визгом теперь уже оба плюхнулись в воду.
Смуглянка, завидев мою жену, скоренько выбралась на берег, накинула халат и стремительно упорхнула. Мужичок засобирался тоже, напоследок уморительно попрыгав на одной ноге, дабы попасть в брючину. Я заметил: улыбка сошла с его лица, и девушка как-то уж чересчур демонстративно покинула расширившуюся компанию. Что ей там помстилось в отношении меня? Идиотизм! Но почему-то внутри себя я всё больше и как-то неприятно уверивался в том, что так оно и есть на самом деле. По пословице, простота бывает хуже воровства, а их простота была сродни недоумственно-
сти. В этой своей обманной дымке она, должно быть, приняла меня за долгожданного принца, приехавшего искать руки затерявшейся в глуши Золушки. Действительно, пусть не в рыцарских латах, а в одних плавках, но всё же явился в здешнюю глухомань. Смешно? Как бы не так! В зависимо-
сти от того, с какой степенью реальности смотришь на окружающую жизнь.
Итак, принц ли я? Для них – конечно и безусловно: городской, с машиной, с зарплатой. А они здесь, судя по тому, что я увидел, едва сводят концы с концами. На что здесь жить? Хозяйство в Коммуне давно развалилось, на Станции работы тоже нет – и кирпичный заводик, и пилораму позакрывали в девяностые и растащили, на их месте прах и запустение. До ближайшей живой фермы десяток километров, и то там платят сущие гроши. Люди поставлены на грань выживания – ни имущества ценного, ни работы за достойные деньги. Такие вот печальные дела. Одна надежда на чудо. Однако и мы, разбросанные по среднерусской равнине горожане-провинциалы, с натугой можем себя прокормить честным трудом. Хотя, по сравнению с деревенскими, конечно, живём в достатке, то есть «принцы», а по сравнению с нами, принцы – москвичи, это у них началась новая жизнь с модернизациями и инновациями, в которой за тот же объём усилий – в столице иная цена, в три, пять, семь... сотню раз выше нашей. Взять моего бывшего друга Влада, с которым мы уже и не перезваниваемся практически. Вот он теперь настоящий принц, иными словами – человек состоятельный. (Интересный момент открывается: ныне важен не состоявшийся человек, а состоятельный). На крутом «мерсе» за сто тысяч баксов катается, его желторотый сын, трудясь консультантом в автомобильной фирме, зарабатывает в пять раз больше меня – человека, зарабатывающего в пять раз больше доярки... Это всё арифметика «новой России». Может, и мне дочь, когда подрастёт, на выданье в Москву отправить? Да кому нужна моя бесприданница? Там уже новая каста образовалась, с новыми мерками ко всему подходит, им нужны в жёны не состоявшиеся, то есть вылупившиеся в личность, а состоятельные, то есть имеющие состояние. Не ум и красота ценятся, не душа живая... Всё можно купить – так им кажется.
Отравили купание чёртовы коммунары! Обнажили кровоточащие раны, выявив какую-то общую нашу приниженность и маргинальность, родовую, так сказать, общую невозможность вписаться, войти в проповедуемый повсюду карьерный успех и гламур, в новое пониманье жизни. Искупался, мать их, чумародных!.. Не в шоколаде, а в болотине!..
* * *
Больше в Коммуну заезжать не довелось. Да и охоты не было смотреть на запустенье. Однако не сомневаюсь я, что старуха неслучайно встретилась мне тогда, в мой первый визит в деревеньку, в 90-ом году, на краю советской эпохи. Она прозревала будущее и хотела о чём-то предупредить, рассказать. И последний заезд в Коммуну тоже был неслучаен. Так я понял это.
Странным образом я знал многих людей из этой скромной малочисленной деревеньки, значительно больше, чем со Станции, где у нас был дом. С кем-то я работал в городе, с кем-то познакомился на рынке, покупая землянику или грибы, кто-то приходил к нам на Станцию наниматься на мелкую шабашку – поправить завалинку, перекрыть сарай. Один из таких шабашников в поисках поживы залез в наш дом, выставил окно и из уважения ходил по обкрадываемой избе, аккуратно сняв сапоги. Кто-то из коммунцев на тракторе вытаскивал мою машину, застрявшую в непролазной грязи ещё до прокладки нового шоссе, с кем-то я разговорился в электричке, кто-то на привокзальной платформе хватал меня за грудки, обвиняя в том, что именно я спёр снасть-резинку, поставленную им на коммунском пруду... Последнее было абсолютной ложью, и мы, в итоге, разошлись мирно. Куда разбрелись-разъехались жители Коммуны? Кто-то, конечно, умер своей смертью, кто-то спился, кто-то приспособился-прижился в другом месте, а у кого-то не получилось, не срослось, и он превратился в перекати-поле, примкнув к орде лишних постперестроечных людей.
Я помнил не только старуху, похожую на божка, но многих других коммунарских стариков в лицо. Я бывал на кладбище, которое находилось на противоположной стороне пруда, на высоком месте среди берёз, сосен и тополей. Между прочими стоял там скромный, выкрашенный серебрянкой памятник с красной звездой на макушке, памятник моему одногодку, умершему в семнадцать лет. На фотографии – широко поставленные, распахнутые, как это часто бывает на кладбищенских фотографиях, глаза; простое курносое лицо, светлые волнистые волосы почти до плеч, по тогдашней моде; одет в клетчатый пиджак, какой был когда-то и у меня. На могилке неувядающий искусственный венок из проволоки и пластмассовых цветов.
Увидев фотографию, я вздрогнул. Словно наткнулся на его взгляд. Мы не были похожи друг на друга и, кроме года рождения, между нами мало было общего. Мне просто стало его бесконечно жаль. Как будто с ним умерла будущность этих мест, перспектива продолжения жизни. Не внуком ли он приходился старухе? Нет, вряд ли. Скорее та девушка-купальщица, судя по смуглоте, могла быть её внучкой или даже правнучкой. Кстати, вспоминая потом нелепое купанье, я без труда высчитал, кто такая эта последняя коммунская Золушка, ждущая принца.
В середине девяностых к нам на Станцию приходила из Коммуны женщина, приносила на продажу молоко от своей коровы, творог, масло. Она была многодетной матерью, её старшие дети большую часть года проводили в школе-интернате, младшие оставались с ней. Измождённая, усталая, в заношенной фуфайке, чернявая, с карими, немного выпуклыми глазами. Между юной купальщицей и этой женщиной я вижу теперь явное сходство, и не столько в чертах, хотя и это есть, сколько в самом выражении лиц – не то смирения, не то заторможенности, какого-то непонимания – зачем всё и почему так.
Вот и я всё спрашиваю себя: зачем?.. Зачем и почему меня интересовали-тревожили эти люди? Зачем вся эта коммунская жизнь присутствовала-колыхалась во мне, и не оставляло меня желание – понять, разрешить этот смысл.
Недавно в редкой книге нашёл я сведения и воспоминания об этой самой деревне. В определённом плане они показались мне занимательными и помогли разрешить загадку, которую когда-то невольно задала мне старуха, олицетворявшая для меня всё коммунское бытиё.
«Коммуна «Юматово-Иссинская» (позже получившая название «Новая жизнь») зарегистрирована 31 октября 1918 года... К концу 20-х годов члены коммуны «Новая жизнь» жили в трёх хуторах. Центральный находился там, где сейчас посёлок Коммуна, второй – по другую сторону железной дороги, а третий – около деревни Юматово. В коммуне имелись две столовые, пекарня. В летнее время организовывались детские ясли.
Коммуна имела начальную школу, в которой обучались все дети до 16-летнего возраста. Остальные неграмотные и малограмотные были охвачены ликбезом.
В школе дети получали бесплатно горячую пищу. А четверо учащихся семилетки полностью содержались за счёт коммуны. Кроме того, четыре молодых коммунара учились в техникуме.
На всех хуторах имелись красные уголки и радиоустановки с громкоговорителями. Слушать радио приходили и жители близлежащих пунктов... Для коммунаров выписывалось достаточное для того времени количество газет и журналов – до 40 экземпляров.
Среди коммунаров велась активная антирелигиозная пропаганда. Результат её был действенным. Как докладывал
25 октября 1924 года на бюро укома партии председатель коммуны Ф.Е.Гришенков, «кроме Головушкиной, которая из-за принципа держит иконы, никто не молится».
Но самое главное влияние на окрестных крестьян новожизненцы оказывали дружным трудом. Коммунары имели
2 трактора, пять нефтедвигателей, значительное количество сельскохозяйственного инвентаря.
Коммуна первой стала применять научные методы ведения земледелия, ещё в 1922 году здесь освоили пятипольный севооборот.
В хозяйстве коммуны было немало подсобных предприятий – водяная мельница, маслобойка, крупорушка, шерстечесалка. Кроме того, коммунары вели большое капитальное строи-
тельство: начав с пустырей, они сделали своё хозяйство большим, многоотраслевым, имевшим объекты и производственного, и культурно-бытового назначения.
В 1931 году коммуна организовала первую в Инсарском районе птицеводческую ферму с собственным инкубатором зарубежного производства. Цыплята выводились не только на общественные нужды, но и для населения. В первом же году здесь произвели свыше 67 тысяч голов молодняка, в том числе 17 тысяч породистого.
Коммуна «Новая жизнь» стала примером интернационализма, дружбы народов. В её составе рука об руку трудились 35 русских семей и 12 мордовских.
К 30-м годам коммуна перешла на более эффективную организацию и оплату труда: была введена 6-разрядная тарифная сетка с денежной оплатой. Продукты питания, одежду и прочее коммунары получали за деньги, а дети до 12-летнего возраста и престарелые находились на попечении коммуны».
В каждой строке здесь видно желание жить, и жить иначе, по-новому, не молясь, не униженно-пригнетённо, смиренно, а с газетами и журналами, с горячим питанием для детей, с прогрессивными методами ведения хозяйства. Переделанный новым укладом, преображённый человек должен был стать основой всей этой жизни. Старуха, она – из преображённых новым коммунским смыслом? А измождённая многодетная мать? А Золушка?.. Всё иссякло, и переделать её из Золушки в принцессу не сможет никакая человеческая энергия. Вот тебе и «не молясь». Всё, что «не молясь», всё, что без осмысливающей вертикали – временно. Сама деревня получилась показательной. Да и сотни подобных примеров можно бы найти. Тех, что родились вместе с советской властью, воодушевлённые энергией переделыванья, ломки и переустройства, и, по сути, вместе с ней умерли. И старуха-идол, воспитанная в её колыбели, вместе с Коммуной пережила трудный и радостный весенний расцвет, пору плодоношения и долгую стагнацию отцветания. Освещённая закатом эпохи, она как будто заповедала мне рассказать о своей заветной Коммуне. По иронии судьбы и волею властей не так давно Коммуну, в русле теперь уже перестроечных веяний, переименовали в «Новую жизнь». Когда-то так и звучало полное название возникшего поселения: «Коммуна «Новая жизнь». Затем первая часть названия отделилась и стала самостоятельной. Под именем «Коммуна» деревня просуществовала почти весь советский период. И наконец из перестроечного абсурда выплыла вторая часть названия – «Новая жизнь», уже как насмешка над прошедшим, как кривая ухмылка над обломками. Ведь новой жизни для потомков коммунаров здесь быть не может. Заглохнет, зарастёт пруд. Окончательно одичает сад. Разрушатся дома. Затянет ряской времени эту прореху на бытии. Всуе трудились зиждущие. Разноцветные кубики деревни пропадут без следа. И как же те люди, которые складывали здесь детали конструктора?.. В чём смысл их созидания? Кто из них успел построить внутренний дом своей души? Достаточно ли для такого строительства просто честного труда, пригнетённого смирения поневоле и бытового аскетизма?..
А тот хилый последний росточек – девушка в красном купальнике, глупышка, Золушка – приживётся ли где-нибудь или зачахнет?..