Злодеи и злодейства

Сергей БАХМУСТОВ

 

 

Но самое примечательное вероисповедальное политическое дело возникло несколько позже, в конце царствования Петра Великого, в 1722 году, и героем его был уроженец Саранского уезда монах Варлаам (Василий Андреевич Левин), судьба которого интересовала в прошлом веке многих исследователей. О нем поместили внушительную статью «Пензенские епархиальные ведомости», нашлось место для еретика и в «Энциклопедическом словаре» Ф. Брокгауза и И. Эфрона, писатель Даниил Мордовцев даже сочинил о Левине роман. Столь несхожие произведения тем не менее опираются на один и тот же источник – статью Г. Есипова «Варлаам Левин», составленную им по копиям утраченных еще в XVIII столетии документов. Копии готовились для императрицы Елизаветы Петровны, по каким-то неведомым причинам заинтересовавшейся тайным сыском и его организацией в царствование батюшки. Эти бумаги попали на глаза Есипову в середине прошлого столетия, и он посчитал их настолько любопытными, что оформил в виде очерка и поместил в своей книге «Раскольничьи дела XVIII столетия». Поэтому имеет смысл обратиться к первоисточнику, содержащие значительные выдержки из бумаг Преображенского приказа и достоверную информацию о громком, но ныне совершенно забытом процессе Петровской эпохи.

Дело монаха Варлаама выросло на почве весьма нелестного для Петра народного представления о нем как об антихристе. Петр возродил забытые со времен Иоанна Грозного регулярные массовые казни, якшался с иностранцами, что отрицательно воспринималось современниками, обижал он людей и оскорбительно-пренебрежительным отношением к русским обычаям. Волну протеста вызывали невиданные тяготы, обрушившиеся на податные сословия в связи с нескончаемыми войнами. Мнение, что не мог такое совершать русский государь, в устах народа возникало как логичная реакция на задавленную жизнь. Отсюда пошли многочисленные толки о царе как о подменном немце и более того – как о зримом воплощении антихриста, врага рода человеческого. Теоретически учение о Петре-антихристе обосновал Григорий Талицкий (по некоторым весьма смутным и противоречивым сведениям уроженец тех краев Тамбовщины, которые ныне или соседствуют с Мордовией, или входят в ее состав). Человек глубоко начитанный и фанатично верующий, Талицкий сочинил две «тетрадки» – первую о пришествии в мир антихриста и вторую с доказательством, что антихрист воплотился в оболочку русского царя. В 1700 году Талицкий размножил свои сочинения и взялся деятельно их распространять. Он весьма в этом преуспел, даже Тамбовского епископа Игнатия с пути истинного совратил. Как это и случалось в те безумные и страшные годы, нашелся доносчик, Талицкого взяли, бросили в застенок; еретик пыток не выдержал, оговорил многих людей, по оговорам арестовали еще 17 человек, в том числе епископа Игнатия и князя Ивана Ивановича Хованского, в ходе следствия замученного на дыбе до смерти. Григория Талицкого и его ближайшего друга иконника Ивана Савина приговорили к копчению, казни мучительнейшей, тяжелее которой даже европейская инквизиция ничего придумать не могла. Обоих еретиков медленно жарили и душили дымом восемь часов, и только потом, добившись раскаяния, бросили в большой огонь. Но сочинения Талицкого успели разойтись по России в большом количестве, их переписывали повсюду, даже в монастырях, читали и высоко ценили как ортодоксальные православные, так и раскольники. Особенно раскольники, ненавидевшие Петра всепоглощающе.

Умственная эволюция Василия Левина происходила в сущности в русле идей Талицкого, он и судьбу великого еретика повторил почти полностью, хотя ни происхождение, ни служебная карьера не предполагали такого поворота событий. Родился будущий враг государя где-то в 1680-е годы в селе Левине Саранского уезда в семье помещика-дворянина. Его старший брат Герасим служил в драгунах, военная карьера выпала и младшему, что вполне укладывалось в традицию и обычай. В 1701 году Василий Андреевич поступил в полк Полуэктова, воевал, чести дворянской не ронял, вышел в офицеры. В 1709 году его перевели в гренадерский полк Гаврилы Кропотова поручиком (кроме прочего, этот перевод говорит о том, что Левин был отменным здоровяком, потому что в гренадеры брали людей большого роста и недюжинной физической силы). Через два года он по разбору фельдмаршала графа Б. П. Шереметева уже числился капитаном и старшим офицером одного из гарнизонов в Малороссии.

Казалось бы, чего еще желать сыну мелкого помещика с засечной черты? Сравнительно с другими карьеру он сделал, можно сказать, блистательную: капитан – это большой чин, оставалось сделать еще один шаг – и он перешел бы в привилегированное воинское сословие. Но судьба распорядилась по-другому. Левин, в противовес физическим данным, не отличался уравновешенностью характера, более того, у него стал развиваться психоз на религиозной почве. Еще в детстве он усвоил некоторые уроки сельского священника, тайного ревнителя старины, некоторые идеи старообрядства. Сыграли свою роль и проходившие через Левино раскольничьи проповедники, заронившие в душу мальчика представление о сатанизме царя. Все сходилось к одному: участие в сражениях, кровь, проливаемая по воле монарха, иноземные обычаи, палкой вколачиваемые в армию, унижение церкви, лишенной патриаршества, страдания простых людей,– все это усиливало напряжение в его душе, и без того измученной необходимостью долгие годы скрывать свое истинное верование. Наконец он, как тогда говорили, «впал в меланхолию» а попросту – заболел падучей. Для сослуживцев это было неприятное зрелище: здоровенный мужик – и вдруг эпилептические припадки, повторяющиеся все чаще и чаще. Капитан открыто заговорил о том, чтоб уйти со службы, постричься в монахи и молитвами отгородиться от мира и антихриста. Задумать – легко, но сделать это было совсем непросто, из армии тогда уходили или на кладбище, или в инвалидный дом. Свою помощь Левину пообещал местоблюститель патриаршего престола митрополит Стефан Яворский, с которым они встретились в Нежине в 1715 году. Но только четыре года спустя Левин получил возможность выехать в Петербург для медицинского освидетельствования. Там он явился к духовнику светлейшего князя А. Д. Меншикова крестовому попу Никифору Лебедке, тайному раскольнику, и через него выхлопотал аудиенцию у Меншикова. Вскоре по распоряжению светлейшего он уже предстал перед «экспертами» в лазарете Петропавловской крепости. Медики, поднабившие руку в разоблачении симулянтов, взялись за больного человека основательно: заворачивали его в мокрые простыни, жгли руку огнем, дабы выявить, подлинно ли неизлечим богатырь-гренадер? Левин прикинулся полностью сумасшедшим, выказывал нечувствительность к боли и молчал даже тогда, когда его палили факелом.

Такой дорогой ценой достался ему «волчий билет», и уже с этой бумагой он пошел к Стефану Яворскому, который, как и обещал в Нежине, выдал паспорт для поездки в Соловецкий монастырь для пострижения. В Соловки Левин так и не попал, его отговорил Лебедка, да и народные слухи сильно порочили знаменитый монастырь, совсем отступивший от древнего благочестия после царского разгрома 1676 года. Сильное воздействие на Василия Андреевича оказали и его двоюродные братья Иван и Петр, служившие в Преображенском полку. Хоть по службе они и были вхожи во дворец, но Петра ненавидели люто и тоже считали его антихристом.

Левин совсем отстал от мысли не только о Соловках, но и о Петербургских монастырях, погрязших в светской жизни. Он вспомнил о родных краях и тамошних тихих обителях: выбор был сделан, осталось двинуться в путь. Шел он долго, побывал во Владимире, Муроме, посещал скиты, наконец прибыл в отчий дом, где ему совсем не были рады. Старший брат Герасим Андреевич, вышедший в отставку за старостью и ранами, в бредни об антихристе не верил и слушать проповеди младшенького не хотел. Среди земляков найти соратников не удавалось, равнодушие людей действовало удручающе, снова начались припадки. И тогда у Василия Андреевича стала появляться мысль о добровольном мученичестве за веру. «Подвиги» подобного рода среди раскольников бытовали повсеместно, и порой это принимало совершенно изуверские формы – самосожжение не самое страшное дело, многие приговаривали себя к голодной смерти, находились и такие, которые ухитрялись без посторонней помощи распяться на кресте. Но еще больше идеи мученичества мучил Левина зуд проповедничества. Не найдя аудитории в родном селе, он отправился в Конопать, где грубо прервал рождественскую службу, прогнал с амвона попа и обратился к прихожанам с пламенной, но путанной речью. Кричал о конце света, о явлении сатаны, о клеймении людей дьявольской печатью… В храме произошел изрядный переполох, свидетелями которого стали мачеха Левина Авдотья Ивановна, помещик села Конопати драгунский капитан Александр Андреевич Салов и саранский комиссар Федор Никитич Языков. Оба, и Салов и Языков, впоследствии горько сожалели о том, что не донесли вовремя о бреднях свихнувшегося проповедника, потому что Левин дважды нарушил закон – тем, что возмутительно прервал богослужение, что само по себе строго каралось, и главное – тем, что произносил «непристойные речи». Но в тот день они промолчали, отнеся происшествие к проявлению болезни. Не станешь же брать в железа явного сумасброда?

А Левин, вполне удовлетворенный первым опытом, отправился в путешествия. Вначале он посетил Жадовскую пустынь Симбирской епархии, где был гостеприимно встречен братией и настоятелем. Поначалу он вел себя скромно, но затем его прорвало; игумен выслушал его безумства молча, ничего на это не сказал и так же молча удалился. Левин разобиделся и в тот же день покинул пустынь, избрав следующим пунктом путешествия Предтечев монастырь под Пензой, где вскоре постригся в монахи под именем Варлаам. Новому иноку дали в наставники старца Иону, к несчастью тоже испытывавшего к Петру Первому большую неприязнь. Наконец-то Варлаам нашел себе благодарного слушателя! Игумен Феодосий знал о речах, которые велись в келье Варлаама, он не особенно им препятствовал, единственно запретив Левину публичные проповеди. Варлаам все равно чувствовал себя новым мессией.

Начало конца наступило 19 марта 1722 года, в Пензе, куда Варлаам отпросился «для подаяния по тюрьмам милостыни». В тот день открылась ярмарка, народу в Пензу съехалось видимо-невидимо, о такой аудитории только мечтать можно. Варлаам решил не просто выступить с проповедью, но и взбунтовать народ против Петра. Он влез на крышу лавки и обратился к людям с речью. Народ в страхе кинулся прочь: уже за слушание таких слов полагался застенок. Только один человек, пензенский обыватель Федор Каменщиков побежал не прятаться, а наоборот, объявить о происшествии в земской конторе. Тем временем Левин, весьма довольный произведенным эффектом, отправился в монастырь. Вдогонку за ним кинулись солдаты.

Воевода принял разумное решение: ввиду явного политического характера события отправить в Москву и преступника и доносчика, обоих – в кандалах. По дороге случился казус: у сержанта Арцыбашева кончились деньги, бесплатно лошадей на ямах не предоставляли, а их нужно было две, одну для Левина с конвоем, другую для Каменщикова с сержантом. Выход нашелся, сержант занял 14 рублей у… Варлаама, и этих денег хватило и на лошадей, и на пропитание от Мурома до Москвы, куда маленький обоз прибыл 17 апреля. В Преображенском Левина посадили на цепь, вскоре начались допросы; он обо всем рассказывал без утайки, с подробностями, что не избавило его от пытки,– преступление он совершил чрезвычайной важности «противу чести монаршей». По правилам монахов пытать не полагалось, поэтому перед застенком Синод лишил Варлаама монашеского чина, и он снова превратился в отставного капитана. В тот же день Левин был переведен из Преображенского приказа в Тайную канцелярию, к Андрею Ивановичу Ушакову. Странный, очень странный узник ему попался. На дыбе и под плетьми Левин сыпал именами, по его словам вскоре арестовали Никифора Лебедку, попов села Конопати Глеба Никитина и села Левина Ивана Григорьева, двоюродных братьев арестанта Петра и Ивана Расстригиных, саранских родственников Петра, Герасима и Ивана Левиных, капитана Александра Салова, комиссара Федора Языкова, игуменов трех монастырей, Предтеченского монаха Иону, нескольких монахов Александро-Невской лавры, в том числе Сергия, в миру князя Михаила Прозоровского, двух ближних людей Стефана Яворского… Очень интересная собралась компания; палачи трудились не разгибая спины. Пытки применялись по каждому поводу: для расспроса, для подтверждения добровольных признаний, для отказа от ложных показаний. Обилие имен и сведений, исторгаемых Левиным, вызывалось вовсе не его страхом перед болью, он и без пытки не молчал. На дыбе он кричал, а когда начинали протыкать спицами – хохотал. Относили на руках в камеру – начинал ругаться и требовать страданий, подвешивали в хомут – говорил столько, что писцы едва успевали записывать.

Царь очевидно знакомился с опросными листами, потому что на запрос Ушакова, как быть с родственниками злодея, написал резолюцию: «Следовать и смотреть, дабы напрасно кому не пострадать, понеже и временем мешается и завирается». Петр вполне уяснил, что Левин психически ненормален, но освободить больного человека от пыток ему и в голову не пришло.

2 июля 1722 года группа сенаторов присутствовала на допросе в застенке: пункты говорили о важном, об участии в заговоре митрополита Стефана Яворского. Левин с дыбы показал, что ранее оговаривал местолюбителя, дабы и Стефан принял страдание за правую веру. По той же причине он оговаривал и остальных, и тем представлял им возможность пострадать «сладостно». Странная братская любовь!

Вопрос со Стефаном особый, у него было столько врагов в среде вельмож и церковных иерархов, что его падения желали многие. Среди близких Петру людей Стефан числился разве формально как глава русской церкви, фактически же он состоял в глухой и тайной оппозиции, его книга «Камень веры» была запрещена. Сенат хотел воспользоваться удобным моментом и убрать митрополита, последнего сильного противника нового церковного учреждения – Синода. Однако Стефану удалось обелиться и доказать, что к бредням Левина он никакого отношения не имеет.

После окончания следствия над Стефаном Василий Левин уперся и отказался отвечать на какие-либо вопросы. Его пытали пять раз, давая по 25 ударов (доза смертельная) – он стоял на своем и рта не раскрывал. Тогда послали в его камеру священника Решетилова, бывшего раскольника, и тот убедил узника отречься от заблуждений. Левин однако поставил условие – взамен отречения он должен получить жизнь и свободу. Если же его простят (в смысле примирят с церковью), но за политические дела приговорят к казни, то он заявил о своем предпочтении «умирать в прежнем своем злом мнении и в порицании имени его императорского величества», дабы люди говорили о казненном как о мученике.

Фактически Левин сломался, ему оставалось только подписать отречение, но бумагу эту принесли не в добрый час: взяв в руки роковой лист, еретик почувствовал вдруг глубокий стыд за свою слабость,– и он разорвал документ в клочья. Сенаторы, выслушав доклад Т. А. Ушакова, постановили положить колодника на спицы, то есть на металлические штыри, торчащие вертикально. Муки закалили узника, его железная натура приводила палачей в изумление, но последнее истязание поколебало его дух, он возвратился в тюрьму в смятенном настроении. На следующий день он покаялся, но приговор ему все равно объявили ужасный – сожжение живым. Уже на костре ему объявили царскую милость: перед сожжением Петр велел его обезглавить, тело сжечь, а голову заспиртовать для отправки в Пензу. Казнь совершилась 26 июля 1722 года.

Рассмотрел Сенат и дела оговоренных. Духовника князя Меншикова Никифора Лебедку, как тайного раскольника, тоже казнили. Брата Василия Андреевича, Герасима Андреевича Левина за слушание дурных слов и недоносительство еще два года продержали в тюрьме, потом били кнутом и сослали в Гилянь. Капитан Салов на следствии показал, что дерзких речей Левина слышать не мог, потому что глух. Чтоб проверить это, в Саранский уезд послали специального чиновника, который опросил 48 человек, из которых четверо твердо заявили, что глухоты за Саловым не замечали никогда. Проверили и в полку, где служил Салов: там удивились и показали, что он «на ухо крепок»: по рескрипту в 1724 году его лишили чина и после наказания кнутом сослали в крепость Святого Креста. После смерти Петра он получил амнистию и вернулся в Конопать. Сравнительно легко отделались другие замешанные. Сенат посчитал их содержание в тюрьме уже достаточным наказанием и отпустил на поруки. Всех, кроме четверых клириков: старца Иону, игумена Жадовской пустыни Михаила, конопатского попа Никитина и левинского попа Григорьева вместе с заспиртованной головой Варлаама повезли в Пензу и там публично обезглавили топором. Все пять голов воткнули на спицы и установили на каменном столбе «для устрашения врагов Отечества». Эти трофеи царского гнева, высохшие на солнце и ветру, простояли на соборной площади вплоть до Пугачевского бунта и свергнуты были по приказу Емельяна Ивановича.

Предтеченский монастырь сразу после ареста Варлаама и Ионы был обложен войсками, вызванными из Пензы и Саранска, и объявлен «под караулом». Многие монахи успели разбежаться по другим монастырям, в основном ударились подальше от Пензы, в Саранский Петропавловский, Краснослободский Спасо-Преображенский, Санаксарский Рождество-Богородицкий и в Саровскую пустынь. Оставшиеся, лишенные возможности даже на огород выйти, постепенно тощали (как доносил Синод, «пребывали в зельном гладе»). В 1723 году караул сняли, иноков и утварь распределили по разным обителям, а здания Предтеченского монастыря, как место, где гнездилось зло, стерли с лица земли, раскатали по бревнышку и раскидали по кирпичику.

Конечно же, дело Варлаама Левина для Саранска и Пензы, ни до, ни после не переживавших таких фискальных встрясок, было ошеломительным. Но показательно оно все же не своей экзотичностью, а мельчанием функций Тайной канцелярии, по замыслу предназначавшейся для разбора важнейших государственных преступлений, к коим безумный бунт бывшего капитана не относился. В ходе следствия Ушакову не удалось привлечь к ответственности ни одной важной персоны, рублевый замах на Стефана Яворского завершился копеечным шлепком. Самыми важными лицами, оставленными до конца процесса, оказались два игумена да несколько провинциальных помещиков. Это не масштаб и это не результат. Вспомним, что Тайная канцелярия создавалась для следствия о царевиче Алексее, второго человека в государстве. И вдруг его место заняла всякая уездная мошкара? Фактически Тайная канцелярия взялась дублировать Преображенский приказ с его бесконечными разборками об оскорблении царского имени, и тем предопределила свое слияние с ведомством князей Ромодановских. Со временем так и получилось, что не помешало тандему принять имя Тайной канцелярии и сохранить функции Преображенского приказа.

Нельзя обойти молчанием еще одну сторону дела Левина – примитивность методики расследования. Во всем процессе даже запаха не было умственного осмысления обстоятельств преступления. Все, в том числе и Сенат, стремились только к одному – добиться пытками как можно больше показаний. Единственно, кто к делу отнесся «с размышлением», был царь, в короткой резолюции определивший новое направление следствия. Он повелел ставить под сомнение показания Левина и выявить среди арестованных облыжно обвиненных. Этой резолюцией воспользовался в своих интересах только один человек – Стефан, который оспорил показания Левина и подогнал их под подозрение в оговоре. Поражает и свирепость приговора: из шестерых казненных только один предпринимал какие-то активные действия, остальные вообще ничего не делали, даже «противных слов» не говорили, а только слушали их и не донесли о баламуте-еретике по инстанции. Когда Петр считал себя оскорбленным, людей он косил как траву, и тем утверждал свой железный авторитет.

Петровская традиция оказалась очень живучей, как и созданный им карательный механизм действовал безотказно на протяжении всего XVIII века. При Екатерине Первой и Петре Втором Тайная канцелярия вроде бы немного попритихла, даже главный идеолог секретного политического сыска Петр Андреевич Толстой попал в лопасти собственной палаческой мельницы и оказался в заключении. Но при Анне Иоанновне Тайная канцелярия и ее глава Андрей Иванович Ушаков воспряли, превратившись едва не в главный правительственный орган. К этой эпохе относится последнее дело, которое я хотел бы упомянуть. В истории оно осталось под названием «Саровская нелепица», потому что иначе его и расценить нельзя. Оно вообще могло состояться только в дурное царствование Анны Иоанновны и только благодаря патологической страсти царицы к Бирону, а Бирона – к власти и деньгам. При Петре великом пыточные кошмары хотя бы оправдывались государственными интересами, при его племяннице, и это все хорошо понимали, дыба и плаха увеличивала доходы своекорыстного временщика.

Пострадавшие в Саровском деле не несли никакой вины перед Отечеством,– они просто не совершали ничего, что могло бы пойти во вред России. Они даже светскими людьми не были, эти «преступники», и не имели никакого отношения ни к государственному управлению, ни к царским сокровищам, ни к политическим партиям, коими тогда назывались группы враждовавших друг с другом чиновников. Они иночествовали в глухомани, на берегу никому тогда еще неизвестной речонки Саровки, в скромной обители, только еще поднимающейся из небытия, и мировую славу которой тогда не смог бы предсказать даже самый смелый провидец.

Вся «нелепица» началась с события неординарного: студеным декабрьским утром 1733 года глава Ростовской епархии Иоаким принял необычного гостя, повергшего престарелого иерарха в ужас. Пред очи архиепископа предстал монах захолустной Саровской пустыни Георгий Зворыкин, упорно добивавшийся аудиенции уже несколько недель. Георгий подал Иоакиму бумагу, в которой он объявлял о своем «отвержении Христа Спасителя» и многолетнем отказе от причастия. Признание страшное, потому что от Бога в одиночку никогда не отрекались, Антихристова церковь всегда являлась плодом массового безумия. Наивный инок хотел выяснить у владыки, может ли он заслужить прощение, а если может – то как?

От этого в общем-то малоприметного эпизода потянулась цепочка, основные звенья которой ковались Тайной канцелярией. Но сначала Иоаким отправил Зворыкина в Московскую Синодальную канцелярию, где арестованный монах дал обширные показания о своих связях с московскими и петербургскими чернокнижниками и знахарями-колдунами, среди которых оказался некий немец Вейц. Бедный Зворыкин, давно страдавший сильными недугами, повсюду искал исцеления, а набрел, как ему показалось, на самого дьявола, потребовавшего взамен исцеления отречения от Бога. Скорее всего Зворыкина одолевали душевные болезни, потому что во всех поступках он проявлял крайнюю неуравновешенность и противоречивость. С Вейцем он общался недолго, затем ушел странствовать, пару лет скитался по святым местам, однако от дьявольских наваждений не избавился. В 1728 году Георгий оказался в Нижегородской епархии; какое-то время он прожил во Флорищевой пустыни, а оттуда перебрался в молодой и малоустроенный монастырь – Саров. Уже сама история приобщения его к иноческому чину вызвала в Синоде бурное неудовольствие: в монахи Зворыкина постриг какой-то паломник в постоялом дворе, поэтому принадлежность арестанта к черному духовенству членами Синода немедленно была признана ложной.

Тем не менее в Сарове Зворыкин прожил почти пять лет и именно в качестве монаха. Он то впадал в ипохондрию, то светлел разумом, и тогда каялся иеромонахам Иоссие и Дорофею в своих связях с Сатаной и неблагочестивых поступках. Старцы рассказывали о видениях нового инока другим обитателям пустыни, но саровцы как-то легкомысленно отнеслись к заблуждениям брата Георгия, отнеся их к его болезненному состоянию. А зря. Разочаровавшись в Сарове, Георгий двинулся за спасением в столицу, прихватив, неизвестно для чего рукописную тетрадь – сочинение саровского же монаха Сильвестра. Что значилось в рукописи – так и осталось за пределами внимания следователей, но упоминалась эта тетрадка не случайно: из-за нее возникло подозрение о хранении в Сарове запрещенных произведений, в частности труда Григория Талицкого, и потянулся след в монастырскую библиотеку. Сугубо церковное дело Зворыкина заинтересовало чиновников Тайной канцелярии скорее всего из-за обилия показаний на колдовство в обеих столицах. Грубое, безумное и жестокое царствование «гренадера в юбке» вызывало заметное брожение в обществе, императрицу не любили, поэтому сыскные мастера для превентивных чисток очень часто использовали обвинение в ворожбе, якобы направленном против Анны Иоанновны. Ничем другим объяснить вмешательство Тайной канцелярии в прерогативу Синода в данном случае нельзя – вся эта история вообще логике не поддается. Зворыкин оказался той самой зацепкой, от которой стало вытанцовываться политическое обвинение.

Андрей Иванович Ушаков забрал странного монаха к себе и приступил к формированию состава преступления. Он обратил внимание на то, что Зворыкин часто упоминал книги из Сарова; подбить узника на показания о присутствии в них «некоторых непотребных и противных Святой Церкви вымыслов» труда не составило. Какое, казалось бы, дело Тайной канцелярии до богословских тонкостей? Ушаков, как глава самого ужасного ведомства империи, мало что смыслил в нюансах вероисповедания, зато хорошо понимал, что в России со времен появления Раскола вера и политика слились в неразделимое единство: коли колеблется первое – жди вывертов во втором. А сие уже есть интерес государыни, во имя которой не грех реки крови пролить, что по России с успехом и осуществлялось.

Ушаковские каты, большие мастера стряпать процессы, уже через несколько дней сформировали первую группу подозреваемых, в которую попали основатель и настоятель Саровской пустыни иеросхимонах Иоанн, уже упоминавшийся Сильвестр, к тому времени уже переведенный в Берлюковскую пустынь, а также берлюковский настоятель иеромонах Иоссия, имевший несчастье в бытность саровским иноком выслушивать бредни Зворыкина; четвертым стал иеромонах Нилова скита Иаков, разумеется – тоже саровский постриженик. По указанию следователей Синод немедленно рассмотрел вопрос о расстрижении заподозренных и троих из них лишил сана, что уже само по себе было для оговоренных величайшим бедствием, – все они относились к людям искренно, глубоко верующим и не мыслившим себя вне монашества. Кроме того, расстрижение давало следователям право подвергать бывших монахов пыткам. И только иеросхимонах Иоанн остался при сане: синодальные чиновники, прекрасно осведомленные о его подвижничестве и заслугах перед церковью, не решились произвести над ним такое насилие.

Процесс завертелся. Тайная канцелярия создала целую комиссию для поездки в пустынь, в качестве эксперта в нее включили настоятеля одного из московских монастырей игумена Пахомия. Вся команда, прихватив солдат и цепи, явилась в Саров и наложила арест на имущество, библиотеку и текущую документацию. Проверкой библиотеки занялся Пахомий: явно крамольных или еретических книг он не обнаружил, но все же отобрал для отправки в Москву 46 рукописей, в которых он наткнулся на всякого рода несоответствия и странности.  Кроме книг богословских, в этот реестр попал целый том личной переписки иеросхимонаха Иоанна с вкладчицей монастыря княгиней М. А. Долгорукой,– это так, на всякий случай, потому что матушка императрица сильно недолюбливала оный знаменитый боярско-княжеский род. Мало ли что в такой переписке оказаться могло?

Остальные члены комиссии, опираясь на воинскую силу, обыскали все строения и подвергли братию перекрестному допросу. Можно сколько угодно перечитывать документы, но понять, в чем собственно заключалось «государственное» преступление монахов, можно разве что при условии вывихнутой психики. Были обнаружены нарушения процедурного характера (не всегда выдерживались все правила, предусмотренные для пострижения), но подобное происходило часто и повсюду, в чем можно убедиться, просматривая описания дел в архиве Синода. Такие недостатки исправлялись административным, а не «застеночным» методом. Собственно, представители Синода в дальнейшем этим и занялись, проверив книги в Сарове, отменив документальные акты, если они не соответствовали канонам,– то есть приводили монахов к монашескому эталону, прибегая к покаянию и только в отдельных случаях – к отмене пострижения.

Но Тайная канцелярия искала измену. Комиссия свирепствовала в Сарове до апреля 1734 года, в итоге арестовала настоятеля Иоанна и двух монахов. Братия с трудом упросили конвойных разрешить проститься с человеком, которого почитали превыше всех смертных, да и то ни Иоанну, ни провожавшим его инокам не позволили перемолвиться даже словом. Так они и расстались молча – закованный в цепи старец и осиротевшие его питомцы. Возок покатил не в Москву, а в Петербург, где Тайная канцелярия иезуитски передала следствие по делу Иоанна Синоду, но зорко надзирала за допросами и вмешиваясь по каждому мелкому поводу. Люди Ушакова вели параллельное следствие, пропуская через себя всех замешанных в дело, к какому бы ведомству они не относились. Иноки Пахомий и Никодим, арестованные вместе с Иоанном, тоже числились за Синодом, однако основные допросы с них снимали государственные чиновники. Как ни старались следователи, добиться от них признаний в порочащих государыню словах и действиях не удалось, но раз уж они попали «в подозрение» – выйти невредимыми из Тайной канцелярии было невозможно. Ушаков приговорил их к жестокому наказанию плетьми и «безвыходному» заточению в разные монастыри. Как бы ни скользко звучала формулировка, это означало пожизненное заключение. Потуги заплечных мастеров состряпать «Слово и дело» не имели успеха и в других случаях: арестованным монахам не в чем было признаваться, а испытания, выпавшие на их долю, они переносили стойко и со смирением. Следователи цеплялись за всякую мелочь: в одном из рукописных молитвенников они не обнаружили здравицы Анне Иоанновне. Если учесть, что в те времена писцов, допускавших ошибки в титуловании, нещадно пороли батогами, то отсутствие здравицы вполне можно было расценить как неуважение к царствующему дому, то есть в преступлении против чести государыни. Но даже тут монахам удалось доказать, что никакого противного умысла у них не было, так как молитвенник составлялся при Екатерине Первой, следовательно, Анна Иоанновна царствующей особой не являлась. Инок Ефрем, арестованный много позже Иоанна, тоже стойко отрицал какую-либо вину, опорочить его следствию так и не удалось, и все же его осудили на бессрочное заключение в Оренбургской крепости, где он промучился 18 лет. Потом о нем вспомнили и задумались вопросом, за какую же вину страдает человек? Полностью оправданный, Ефрем поспешил вернуться в родной Саров, где вскоре стал настоятелем.

Словом, Саров в те годы пережил свои самые трудные времена: претерпел два обыска – старца Пахомия и Тайной канцелярии, лишился настоятеля и лучших монахов, распугал потенциальных вкладчиков. Однако выстоял, не упал, а престиж свой вознес на такую высоту, которая и не снилась основателям обители. Не последнюю роль в прославлении пустыни сыграли жертвы сыскного разгула, старцы, безвинно пострадавшие при Анне Иоанновне.

В этой связи хотелось бы сконцентрировать внимание на ключевой фигуре всего дела – иеросхимонахе Иоанне. На момент ареста ему уже было 63 года, 44 из которых он провел в монастырях – вначале в Арзамасском Введенском, затем в Санаксарском Темниковском, жил отшельником на Сараклычских холмах, где встречался с таким известным подвижником, как Герасим Краснослободский. Там же, на месте старинного города Сараклыча Исаакий (так звали его в монашестве) основал монастырь, получивший по реке название Саровский. В 1714 году Исаакий принял схиму и новое имя – Иоанн. С этим именем он и ушел из жизни. Год он просидел под замком в Синоде, ни на одном допросе не дал оснований для последующих гонений на родную обитель. На вопросы чиновников отвечал спокойно, мудро, стойко. Потом Тайная канцелярия перевела его в свой подземный каземат, где три года старец просидел прикованным к стене. Но и приспешникам Андрея Ивановича Ушакова не удалось вытянуть из Иоанна порочащих сведений о монастыре. Его не пытали, потому что Синод никак не мог решиться снять с него сан. Это все же произошло, но и тогда палачи не решились тащить на пытку человека, едва живого от болезней и дурного содержания. Не пожалели, нет, а побоялись, что Иоанн умрет на первой же пытке.

Официально он умер под светским именем – Иван Федоров сын Кучин, дьячков сын из-под Арзамаса, но сам Иоанн расстрижения не признавал, считал себя по-прежнему в схиме и вел себя соответствующим образом. Это был сильный духом человек, он с достоинством пронес свой крест до конца, не сломался, потому что понимал – от его воли зависела судьба многих людей. Дай он послабку – Саров исчез бы: коли настоятель «вор и еретик», то братию сам Бог велел извести под корень. Саровская пустынь до последних минут оставалась для Иоанна центром земли. Перед смертью он просил не цепи снять, а дать ему перо и бумагу, чтоб написать последнее прости братьям-монахам. Не дали. И цепи не сняли даже с мертвого. Так в цепях и похоронили. В конце XIX века во время ремонта Преображенской Колтовской церкви в Петербурге нашли его гроб, вскрыли его, и многие сотни людей, прослышавшие про это, приходили и видели скелет, обвитый длинными и тяжелыми кандалами.

А что же виновник всех этих бед монах Георгий, в миру Григорий Аврамович Зворыкин, костромской шляхтич? О нем надолго забыли, а потом, по некоторым сведениям, наказали кнутом. Он еще долго сидел в тюрьме, и следователи даже проявляли к нему интерес, правда однобокий – все никак не могли понять, в чем же причина его припадков – в болезни или порче? Как ни странно, но монахи отвлекли внимание и от оговоренных Зворыкиным чернокнижников: никто из них практически никакого наказания не понес. До них ли, когда «слово и дело» фабриковалось?

«Саровская нелепица» зафиксирована на 900 листах архивных документов, и от этого оно нисколько не прояснилось, потому что как было, так и остается высосанным из пальца.

Но забывать его не следует. Каждая эпоха рождает хорошее и дурное, так вот дурное лучше всего и видно на подобных нелепицах, концентрирующих в себе всю дурь, подлость и мерзкость столетия.

 

 

*  *  *

 

На этом я поставлю точку, прекрасно сознавая, что только слегка прикоснулся к той стороне жизни наших предков, которую мы привыкли называть законопослушанием. На самом деле все обстояло гораздо гуще, вольных или невольных преступлений совершалось значительно больше, числа невинно пострадавших никто никогда не уточнял, но таковых можно было бы считать тысячами, потому что иначе и не могло происходить в обществе, где сила считалась выше закона. Да простит меня читатель за то, что я мало теоретизировал, не стремился выводить какие-то обобщенные формулы, а ограничился повествованием и перечнем фактов, событий, происшествий и проступков. Такой метод мне показался более продуктивным, ибо прочитать все это по силам разве что человеку, имеющему вкус и привычку к аналогичным, почти научным текстам. А раз так – то передо мной читатель вполне искушенный, обладающий значительными познаниями истории, то есть способный сам домыслить не сказанное и вывести невыведенное. Мне другое показалось важнее – посмотреть, насколько отличалось правовое пространство новых территорий от устоявшихся традиций титульного государства – Московского? Все таки по засечным чертам жили многие племена с другими устными правовыми традициями, и они не могли исчезнуть под натиском писаного закона вот так сразу, в одночасье. Все равно национальные обычаи как-то вырывались из-под контроля судей, чиновников, воевод. Любопытным мне казался процесс игнорирования русским населением тех законов, которым они привыкли повиноваться в других местах. Причина буйности – сам характер порубежья, окраинности: трудно ожидать от человека, не пугающегося степняков, робости перед законом. Своеволие отличало наших прадедов так же, как нас ныне безволие. Уже позже, в условиях губернского правления, его конкретизации, дробления и при все увеличивающейся чиновничьей оккупации надзор за исполнением законов становился все жестче, а опасения людей перед нарушениями законов – все явственнее. Путь от дикости к цивилизованности никогда не пролегал по легким и коротким дорогам, мы и до сих пор весьма далеки от того эталона законопослушания, который обеспечивает спокойную жизнь во многих странах.

И еще одно важно: как бы трудно не было народам, создававшим Понизовые города и формировавшим новые государственные территории, как бы они между собой ни ссорились и ни дрались, они в итоге занимались созиданием, попутно притирались друг к другу, учились терпимости, добрососедству,– ну право дело, не станешь же каждый год биться из-за межи? Когда-то и надоест, когда-то захочется договориться. Худой мир всегда лучше хорошей войны, и то, что ныне многие пороки лихих веков изжиты – не только заслуга карающего закона, но и доброй воли людей, преодолевших многие свои предрассудки.

Я даже засомневался однажды – стоит ли писать о всех этих дрязгах, предрассудках, кровавых столкновениях и пытках? Зачем и для кого? А потом решил, что стоит: мы должны знать всякую историю хотя бы для того, чтобы сравнить то, что было, с тем, что есть. Сравнить и оценить прогресс. Или отметить регресс: уж куда деваться от правды, многие реалии ХХ века переплюнули и стихийную вражду людей, и узаконенный террор Преображенского приказа или Тайной канцелярии. Здесь и надо урок извлекать – иного не дано.