Инна Булгакова
О моя любовь незавершённая,
в сердце холодеющая нежность...
Наталья Крандиевская
Меня просят написать о любви «по жизни», так сказать. Да, эта тема вплетена в содержание, переплетена с «убийственными» коллизиями, часто секрет и нерв моих романов. Но признАюсь: суть творчества, в моём случае, игра воображения, имеющая очень опосредованную связь с событиями моей судьбы. У каждого есть судьба внутренняя, тайная, из мыслей, снов, слёз... а внешняя, видимая – иногда только отражение той «сакральной», с которой мы когда-нибудь придём на Суд Божий. Наши «скелеты в шкафу» – не преступления, имеется в виду, а то неприятное (да просто постыдное, греховное, смешное!), а часто слишком дорогое, что хочется сохранить только для себя.
Существует и «народная» точка зрения: бесы, нас дразнящие (о. Иоанн Кронштадтский сказал так страшно: если бы вы могли видеть оскал чудовищ, нас поминутно окружающих, вы бы упали замертво), могут слышать голос наш, но не в состоянии проникнуть в наши мысли, чувства, тончайшие ощущения, если они не названы вслух. На то нам Богом дана «кожа», телесность, что приглушает ток огня иного мира.
О, сколько грозных слов! На самом-то деле – ничего преступно-постыдного! Я вспоминаю былое и думы – нечто вроде эссе (быль) об увлечении, что принесло столько радости и тревоги... словом, о первой любви.
Как предисловие к дальнейшему: Крым впервые – мне восемь лет. Гурзуф – смутно-блаженные воспоминания, мы с мамой и сестрёнкой (ей четыре года) живём в большой сумрачной комнате вместе с семьёй маминой сестры (моей тёти Маруси – легчайшая тень её вдруг явилась в романе «Только никому не говори» – толковая тётка Пети на Фонтанке). Кроме восторга вообще (море-море! и плакучая ива в Никитском саду над естественно-голубым водоёмом!), запомнились два момента. Венгерский, кажется, фильм «Кружка пива»: все жильцы удобного в этом плане дома (хозяйка каждый день твердит, «компенсируя» пролёты своих пчёл по пути в «зелёный домик») с открытой террасы второго этажа вечерами смотрят кино поверх ограды летнего кинотеатра – бесплатно! «Кружка пива» – пять раз, на всю жизнь. (И вдруг в 90-е её показали по ящику – по бездарности – «зашибись»!) Второй момент. Как я таскаю и ем тайком твёрдые, как кубики, зелёные груши, купленные задёшево впрок (помягчеют!); и изумление тёти перед отъездом, искушённой,
жёсткой и скорой на расправу – тройка детей и все мальчишки: кого наказывать? (Она ещё успела в 91-м за неделю до смерти прочитать мой первый детектив «Только никому не говори» и прислать последнее изумлённое письмо: не ожидала!)
«Кружка пива» ровно через 8 лет аукнулась «Хитрым Петером» – это уже другое кино (кажется, тоже венгерское... или чешское... тоже «зашибись»!). Мне уже 16. Я опять в Крыму под опекой старинных друзей моих родителей. Я была высокой (167 см – рост Венеры и Пушкина, ведь лестно вспомнить! – сейчас отнюдь не высокий, но тогда... особенно в четвёртых-пятых классах выше всех, даже ребят!), что называется, с фигурой. Первое официальное предложение к браку – в четырнадцать от румынского художника: я имела глупость говорить, что уже окончила (вот только что!) школу. Однако в эти мои (вторые) упоительные каникулы на море почему-то сочиняла наоборот: мне пятнадцать. Почему? Странно.
Как-то после пляжа я шла по раскалённой набережной, пила и пила ледяной лимонад от жары, а через два дня рай кончался, и домой уже хочется... вдруг навстречу двое юношей постарше – они, напротив, в этот день как раз приехали: один маленький, прямо Панкратов-Чёрный, другой высокий, светловолосый... моя первая любовь... или влюблённость. Светлый и Чёрный – так запечатлелось.
«Я вас точно видел, – Чёрный,– встречал в Москве, в центре, точно?» – «Вообще-то я бываю у своей тёти на Плющихе, но вас не помню», – думаю, такую глупейшую наивность нынче не встретишь, да и тогда редкость! (А тётя Валя, ещё одна тётка по маме, правда жила на Плющихе.) Вот так мы шли и шли в жгучем мареве; маленький не умолкал, а я прямо обмирала под взглядом Н. (он назвал себя по-английски). Наконец мы условились встретиться в тот же вечер.
Господи, как же я волновалась, гладила сарафан из ситца в лиловых левкоях, чистила австрийские беленькие туфли на крошечных каблучках! Пришёл один Н. – вот радость! – но из вежливости я спросила о его друге. «Какой друг, – отвечал Н. высокомерно, – комнату рядом снимает. – И усмехнулся. – Он не рискнул и мне не советовал... связываться с пятнадцатилетней девочкой. А я хочу». Я ужасно обиделась – на себя: зачем врать-то? (С тех самых пор ни возраст, ни образование, ни замужество, ни т.д. – ничего не скрываю, кроме веса! Или вообще помалкиваю, т.е. не считаю нужным кому-то о себе что-нибудь говорить.) Зачем? Что значит год? В сущности, школьная какая-то чепуха – маленький Чёрный только бы мешал, но из робости я не смела признаться прекрасному Н., что соврала. Стыдно.
Вот, жизнь прожила, а только сегодня сообразила, начав писать, что значит тот «год» по Уголовному Кодексу: преступная связь с несовершеннолетней! Чёрный был по-житейски мудр, а Н. оказался влюблён. Но я-то – неужели подсознательно я так соображала?..Нет, конечно, тут судьба!
По тогдашнему обычаю, сначала мы пошли в кино, где и шёл тот самый «Хитрый Петер» – только название осталось, не видела, кажется, ни одного кадра под взглядом Н. Потом к морю, где над тихими волнами помню полноликую луну, светлые плиты набережной, высокие столики под южным бархатом неба... «Давайте выпьем по бокалу вина?» – Н. был на восемь лет (от натурального моего возраста) старше, но не в тот же вечер перешёл на ты. А я и вообще не перешла, вина ещё ни разу не пробовала и чего-то испугалась. «Нет, я не хочу!» – «А я, пожалуй, выпью». Всё вмиг потускнело – «сейчас напьётся!» – ничего подобного. И почти сразу я поняла (как он медленно потягивал – действительно один бокал золотистого вина! – как курил сигарету, задумчиво глядя на прибой, потом на меня с дорогой шоколадкой «Экстра»; полночи носила и донесла до «стоянки»... до лежанки), поняла, что не напьётся, другого стиля человек. И вот впервые в жизни я осознала, что такое счастье. На мгновенье! Именно осознала, потому что не раз бывала счастлива, но не отдавала себе в этом отчёта... И вообще, так полно и глубоко, так пленительно – никогда не было, что подумалось: и не будет. Нет, ошиблась, ещё случались мгновенья, когда чувствовала я себя в раю. Но – это уже иные времена, иные лица...
А Н. и впрямь оказался «другой» – из дворянских эмигрантов, именно в шестнадцать лет в Россию попавший, её полюбивший, по-нашему обрусевший, но и сохранивший несколько иной стиль и взгляд, несколько со стороны. Те, кто читал мой роман «Третий пир», узнАют в этом наброске не главного, но ключевого персонажа Ивана Александровича спустя двадцать лет. Черты и обстоятельства чисто внешние, внутреннюю его трагедию я сочинила сама.
Итак, мы гуляли «у моря, где ажурная пена», и разговаривали. Я расспрашивала его исподволь, застенчиво, но торопясь, ведь не оставляла мысль: послезавтра рано утром мы покидаем крымский рай! Он перешёл на последний курс университета (экономический факультет, тогда там готовили дипломатические кадры), но экономика и дипломатия его не очень интересовали: он будет писателем, прозаиком. Конечно, я сразу загорелась (к счастью, мысленно, огонь без дыма!): и я! и я поступлю в МГУ! и я стану писателем!
Это по-детски смешно, но ведь так оно в конце концов и получилось: поступила и окончила и пишу прозу. Мимолётное молодое мгновенье – «остановись, ты прекрасно!» – в некотором онтологическом смысле «остановилось», т.е. оставило отпечаток на всей моей жизни.
Вместе с добрыми, по-русски деликатными друзьями родителей (дружная семья аж из трёх поколений) я жила, как и в первоначально-крымском детстве, в просторной без мебели (тем лучше – властвовали деревья в окне!) темноватой комнате – снимали у прислуги какого-то санатория – в нескольких километрах от набережной с белыми плитами, столиками на высоких ножках и прозрачным вином... Какой-то банальный, почти «фитцджеральдовский» антураж (отчаяние без Бога, тогда у нас не понятое: ведь Бога нет – нет и проблемы!), почти Лазурный берег... и Н. в английской футболке; в 60-е такие масс-мелочи завораживали школьниц. И если б только школьниц! Он проводил меня до коричневой, как гробовая доска, двери меж двумя кипарисами, необычно, по-царско-офицерски, поклонился, на секунду уронив голову себе на грудь... Я ждала и дождалась: завтра утром на той же остановке у набережной!
Ну что ж... как говорится, ночью я не сомкнула глаз. Моя узкая железная кровать стояла у высокого, единственного окна, открыто выходящего в парк санатория, где всё благоухало и постепенно просветлялось, вот запели невидимые птицы и далеко-высоко сквозь серебряную древесную сень засверкало бирюзой море... Лет тридцать спустя мне вдруг вспомнилась та крымская ночь, когда я встречала рассвет в курортном местечке Монте-Котини: заря заливала сады и черепицы крыш южным густо-розовым отблеском, вопили в сладостной неге коты, пели невидимые птицы, ворковали итальянские голуби. А я, припав к окну, чуть не умирала, безостановочно часами твердя Иисусову молитву. «Дистанция огромного размера». Эта бессонница случилась не от любви: насколько человек может быть счастлив... и насколько он же случается несчастлив! А потом опять счастлив...
А тогда, в Крыму, на следующий день, рай продолжался.
Мы обошли все извилистые тенистые окрестности, промчались в зелено-розовый от роз Никитский сад на белоснежном катере (упругий бриз освежал коричневое золото лица и плеч, Н. дотрагивался до кожи, беспокоясь как бы: не простудись, не обгори – уже на ты! А я отстранялась, непонятный, девственный, наверно, страх!), покупали виноград и персики на базаре (Н. возмущался: как в нашей гордой стране разрешают торговать детям! Это и был взгляд несколько со стороны, эти юркие дети на гордом юге так и глядят кошелёк стащить! Но я искренне соглашалась, считая всех торгующих априори несчастными нищими, которые вынуждены... но было не до них: последний день!), после обеда я, от полноты чувств, якобы засыпала на лавочке в тени платана, он подставлял руки, колени – «Поспи, детка, почти полночи без сна» – это он полночи, а я вообще не спала и не хотелось. Ведь завтра мы расстанемся навсегда: всё тревожнее становилось мне, всё страшнее. Как же я уеду и буду жить без него?.. Сквозь ресницы я иногда позволяла себе глядеть на твёрдый подбородок, крупный рот и прозрачно-серые глаза. Не описать, как хорош он был, и про себя я говорила «князь». Чисто психологически любопытно, что никогда, кроме князя, мне не нравились красивые мужчины; только обаяние захлёстывало меня.
Н. что-то почувствовал и всё спрашивал: «Ты огорчена чем-то? Ты печальна? Не хочешь завтра уезжать?» – «Вот ещё! Надоел этот юг...» (эта глупая гордость со мной осталась навсегда и много напортила в жизни; нет чтоб сказать изо всех сил: «Не хочу! Расстаться с тобой – ужас!» – а я всё выпендривалась). – «Мы же скоро увидимся в Москве?» Как бы не так бы!
Эту маленькую новеллу можно озаглавить «Враньё» или «Лгунья». Однако в юности (с тех-то пор я «завязала»!) всё искрится, играет, фантазии порой застят реальность, как солнечно-прозрачное марево дрожит над цветущим лугом, как акварельное облачко рисует узоры на луне, или в ливень вдруг встанет радуга... Обычно как (дубоватая, но действенная лесть): «Девушка а девушка! Вы, конечно, из Москвы?» – И я не отрицаю, молча, «чтоб не приставали», ну, и из тщеславия, конечно. В ту пору мы (наша классная компания из восьми пижонок) не могли оценить прелесть и даже «престижность» сАмого литературного города русской провинции. (Тогда называли «кадр с периферии» – невыносимая для меня вульгарность!) И так же молча я подтвердила «столичность» свою, когда шустрый Чёрный начал наводить мосты.
Вот какая ужасная тайна томила меня, не давала прорваться вчерашнему вечернему чувству абсолютного счастья. Господи, какие пустяки и как они серьёзны в начале жизни!
«Мы же с тобой скоро увидимся в Москве!» – Н. твёрдо взял меня за руку и привёл на почту (тут же, рядом с набережной – словно всё вокруг было к его услугам), купил две открытки, одну протянул мне, на другой написал свой московский адрес и телефон. Моя находчивость в сочинении фантазий, с младенчества совершенно бескорыстных, сразу сработала, правда, неуклюже, потому что небескорыстно: «Мы не увидимся.– В голосе моём самое искреннее отчаяние! – Папу только что (я сегодня получила письмо) перевели на работу в город О.» Только такой человек, умный, тонкий интеллектуал, но не совсем наш, оттуда, смог поверить в такую чушь. Он, кажется, поверил. «Как? Ваша семья покидает Москву?» – «Уже переехали. Я завтра уезжаю прямо в О.» – «Но новый адрес-то тебе известен?» (Ещё как известен! С рождения!) – «Да, сообщили». – «Пиши!» Я мгновенно записала, чувствуя, что мы расстаёмся навсегда.
Однако оставалась ещё эта ночь, правда, совсем не похожая на первую по атмосфере – по тональности отчаяния, моего отчаяния! (Конечно, глубоко внутреннего, внешне это выражалось во всё большей сдержанности ответов... но какая-то нетерпеливость, нервность прорывалась и в его репликах). Мы так же шли вдоль вкрадчивого прибоя три километра, потом поднялись на высокий пригорок остроугольной головокружительной горы. Неожиданность: в предгорье стояла влажная от росы садовая скамейка с округлыми сиденьем и спинкой. Такая тишина, покой, под нами равномерно билось море, оседая кружевом пены на голышах. Он сказал: «Хочешь, я тебя поцелую... – невинная фраза, сдержанная, в которой, однако, чувствовалась страсть... которая вдруг прорвалась после мгновенья паузы почти громом – последним словом: – ...поцелую в грудь?» Последнее слово обожгло; при всей моей целомудренности подтекст я уловила: или мы будем принадлежать друг другу по-настоящему – или... «Нет», – я сказала, и мы расстались.
Нынче, не зная уж, как ещё унизить, надоедливо твердят из ящика: в СССР секса не было (подразумевая плотское совокупление?.. или извращения?). Что ж, люди в целом, а тем более нормальные дети, были менее искушённы, но влюблялись, изменяли, рожали детей... Да всё было; тогда не на показ, не в ящике, правда; но за всех не отвечаю: и я, и вся наша школьная компания выросли барышнями, воспитанными на русской классике. (Мы много читали и все поступили в элитные вузы.) Не было «идеи» как таковой – донести чистоту до венца – скорее, здоровый инстинкт из древней глубины. Ничего этого я не осознавала, просто сказала «нет». И он поставил на мне крест – так я чувствовала, – а наутро среди своих, привычно-скучных лиц всё озиралась,
оглядывалась, напрасно (уверена была: напрасно!) ожидая, что вот на площади рядом с набережной, где поджидает троллейбус до Симферополя и где я вчера якобы спала на руках его, хоть бы мелькнёт в кучке уезжающих-провожающих лицо князя. (Я много читала Достоевского.)
Нет и нет... более того: когда, чтоб скрыть гримасу плача (в юности никогда не плакала!), я уткнулась в кусты, отделяющие площадь от пляжа, то вдруг сквозь розовую дымку цветов увидела Н. со спины с загорелой взрослой женщиной; кажется, они смеялись, обнявшись, уходя к лазоревому в то утро морю. (Когда накануне мы возвращались с базара, жаркий ветер пошалил, сорвав с головы бейсболку Н., и понёс вдоль узенькой улочки прямо в сторону очаровательной дамы; она с улыбкой подняла и подала невиданный у нас убор – и он улыбнулся в ответ; я почти и не обратила внимания, как вдруг пустяковый эпизод больно уколол: он ужасно нравится женщинам!) И чуть ли не та дама с ним... нет, нет, не он – этот «пляжник» до черноты загорелый! Прямо глюки, старалась я не заплакать, розовый мираж сквозь розовые кусты – воздаяние за враньё, – а ведь как вонзился в память. Как и двух-трёх-этажные старые разноцветные дома вокруг старой площади, зелёная гора напротив троллейбуса, весь тот резко-нежно-южный колорит под ослепительным небом.
Я жила в одной квартире сразу с тремя бабушками – вот такое выпало балованное счастье: две «прямых» – папина и мамина, одна «двоюродная» – сестра папиной, самая близкая. (Совсем в младенчестве – даже с четырьмя, ещё застав прабабушку, умершую на сто третьем году: накануне дня моего рождения Сталин дал дуба и одновременно баба Фёкла с дымком ладана отошла в мир иной, в который твёрдо верила; ещё помню слова мамы со слезой в голосе: «Инусик, у тебя всегда будет день рождения в трауре», – разумея вождя, а не прабабку. Обошлось!)
Конечно, история первой любви завершилась в «цветущем саду на заре», и я страдала молча (имею в виду нашу девичью компанию: приятно трубить о победах; о поражениях – не очень). Как вдруг уже в конце августа баба Оля (Балинька – мы с сестрёнкой звали её в детстве) с таинственным видом выпростала руку из-за шали, словно занавес раздвинула в кукольной пьесе; в руке – конверт; и прошептала: «Тебе письмо».
Никто бы из бабушек меня не заложил, но кое-что, наверное, высказал бы (тётя Катя, «двоюродная», та самая моя любимая, её молитвы на ночь на коленях я описываю в «Третьем пире», как-то предупредила, впрочем, правильно доверяя: «Только не переходи грань, женщина, познавшая физическую любовь вне брака, будет переходить её вновь и вновь!»). А Балинька, с её какой-то блаженной добротой, случайно была «проверена»: два года назад художник из Бухареста засыпАл меня письмами – всё проходило через её руки – все письма и зарисовки «невесты»... нет-нет-нет! Никогда я не хотела замуж. (Впрочем, это другая, забавная история, может, я и её опишу. Вот подумала: «забавная» – наверняка только для меня!)
И я стала счастлива. Н. писал уже из Москвы, вспоминая наш последний день почти в той же грустно-весёлой тональности (а ведь он не ведал моего отчаяния!), в тех же деталях, что и я.
В общем, почти неважно было для меня, о чём он писал и в каких словах (когда через три года я вышла замуж, уехала в Москву, любовные письма ко мне, все, как-то улетучились... как – не знаю), главное было: после месяца крымских приключений – в них я не сомневалась, та виртуально-загорелая пара, ускользающая от меня к морю... молодость наша была и наивна, и цинична! – в фантазиях своих не сомневалась. И вдруг – он меня, наш вечер, наш день почему-то не забыл. Почему? До сих пор не знаю.
Понятно, я ответила, стремясь из школьной скукоты вернуться в то «лето, ох, лето»... не помню, но, конечно, сдерживая свой восторг в романтических пассажах. Тоже неважно. В нашей переписке «ни о чём» была и осталась для меня навсегда тайна. Ну, что провинциальная девчонка (ещё почти два года учиться!) тоскует по блестящему Онегину – понятно. Непонятно: Онегин почему-то не может оставить её.
Вдруг мелькнул намёк надежды: папу посылают на какой-то съезд или конференцию в Москву, и он согласился (невероятно для него! правда, я маму подготовила и бабушек) взять меня с собой на целых пять дней! Споры домочадцев: а как же занятия?.. постепенно сникли перед подспудной безудержной волей балованного дитя! Конечно, я сразу отписала Н. ...А как тогда почта работала: уже через день – ему доставка; чуть не на следующий – мне: готов на встречу в любом месте в любое время!
Вдруг облом: конференция отменяется... там когда-то что-то будет взамен. Что же делать? Откровенно – признаться, перенести, пригласить в О., наконец! Нет, невозможно все эти жалкие дребезги выкладывать прекрасному взрослому. У меня был и остался пиетет перед князем (не перед титулом, понятно, титула у него и не было) в сочетании с характерно русским уничижением себя. Интересно, что я с детства знала, но мимо ушей пропускала собственное известное 700-летнее происхождение (первое упоминание рода Булгаковых – 1237 год), даже в голову не пришло рассказать об этом Н. Притом же была и осталась во мне авантюрная струнка... наверное, необходимая сочинителю романов? Я тотчас списалась с московской кузиной моей самой близкой подружки (ни Л., ни подружка по-настоящему не были посвящены... их захватил секрет). Л. нужно прийти на место свидания и оценить со стороны: придёт ли Н., описать его... Я тогда мало знала Москву, назначила встречу на Арбате возле ресторана «Прага» (случайно слыхала от папы – к маме: на каком-то таком партийном сборище они там ели «жульен из дичи»; интересно, что с будущим мужем мы ежегодно отмечали наш день знакомства – 17 сентября – именно там).
Бестолковая Л. то ли застала героя на «месте преступления», то ли нет... я поняла, что нет, и обиделась, умолкнув в гордости: самоуничижение непременно сочетается с самолюбием. Но всё-таки ждала. Письмо пришло не скоро: с гневом он писал, что отмучился и изжил, и мои мелкие игры ему не по душе. (Как он догадался? Словом, в подтексте, я поняла, что всё кончено!) Поняла, но испугалась и ответила каким-то уж совсем детским лепетом... Н. не удостоил меня ответом: он был оскорблён по-взрослому, какое-то несовпадение во времени у нас произошло. То, что для меня постепенно превращалось в игру, для него становилось всё серьёзнее. Это странно, но это так.
Но и на этом не всё кончилось!
Я так и не дождалась ответа на мой «жалкий лепет», однако «повторяться» и «бороться» не в моём характере. («О, застенчивость, как часто ты играешь роль предательства!» – что-то в этом роде сказал Стендаль; как сейчас помню: уже замужем, уже второй курс, жарища в съёмной, убогой, летом раскалённой комнате на Каланчовке, завтра сдавать античку, а я ночь напролёт впервые читаю «Пармскую обитель», вставшую в подвижный ряд с моими вечными спутниками.) Постепенно боль отходила, съёживаясь в некоем уголке сознания, чтобы там пленительным и живым вздохом остаться навсегда до самой смерти... и далее везде. И потом: всех «претендентов», охотящихся в зачарованном лесу юности, я теперь мерила по князю Н., наверняка преувеличивая достоинства «идеала». Потому до поры до времени оставалась одна.
Прошло полтора года с того крымского лета, я уже в последнем классе, и мы с подружкой в зимние каникулы приехали в гости к той самой её кузине Л. Старомосковская дача в Кратово, капель, палисадник в воде поверх льда, воздух свеж, самая моя погода, и как пронзительно пахнут хвойные лапочки ёлки.
Мы втроём хохмим (не употребляя, ни-ни, это вульгарное слово – я и сейчас пишу для колорита 60-х; между прочим, с иврита «хохма» – Божья Премудрость, что ж, налицо духовное обнищание мира), ну, мы-то не знали, не думали и не поняли бы тогда; острили напропалую, и всё казалось остроумным, хоть пальчик покажи – смех! («Бог юности смеётся со мною и с тобой» – сказал бы немецкий романтик Гёльдерлин.) При этом ни грамма спиртного, это тоже в нашем кругу считалось вульгарным – а так, юность играла сама по себе.
Тут – телефонный звонок. Мама (Как ты там, доченька? – Нормально!) вдруг говорит: «Тебе пришла красивая открытка из Москвы». – «Прочти!» Господи, я сразу поняла, и как забилось сердце! Ничего особенного, банальный текст – поздравляет с Новым годом, желает поступления в МГУ – а в конце: нам сменили телефон – и новый номер.
Даже мама, живя только нами, дочками и отцом, не одобряя все эти «глупости», по природе добродетельная, сжалилась и сказала: «Ведь ты там сидишь, позвони человеку, поздравь». – «Подумаю». – «Запиши хоть номер». – «Запомнила». ( Эта правда: только этот номер, ещё с буковкой Ж в начале, и сейчас помню!)
Девицы (слегка в курсе, как и мама) прямо застыли в жгучем ожидании, я в волнении себя совсем выдала: «А если Н. захочет со мной встретиться?» – «И мы придём! – чуть не хором.– Хоть убедимся, что он существует...» Это решило дело: нет, потом, к весне, вот сдам экзамены... А главное – как это ни смешно, печально, нелепо! – я считала, что плохо одета. И впрямь: в чёрном драпе в крапинку на ватине и старой лисьей шапке я была какой-то кругляк (а в натуральном виде, без драпа, играла в школьном кружке тоненькую Наташу Ростову... у меня в городе и прозвище такое было по некоторому сходству с Одри Хепбёрн). Маму грела идея – разодеть дочку в пух и прах, но пусть школу кончит,– которая в своё время и осуществилась: например, роскошное белое пальто с капюшоном – тогда редкость, из чернобурых лисиц... или платье из Англии в мельчайшую гофрировку милого цвета васильков. Но это всё потом, потом...
Неужели, ведь не поверят, судьба сломалась из-за пальто на ватине? И правильно сделают, что не поверят. Теперь можно анализировать, но и то не до донышка: я оказалась трусом, что взовьётся вихрем на вихрь!.. а длительные дистанции, в два года, расхолаживают, раскручивая мою врождённую (от бабушки Балиньки через папу) робость. Я его разочарую, он меня разочарует; потом, я себя успокаивала, потом... Мы никогда не увиделись. Наверное, мой кораблик уже отходил от его пристани для взрослой любви, довольно трагической, когда жизнь не жаль отдать – а она вдруг не нужна.
А пока – остатки того пленительного крымского сна. После сдачи экзаменов в его университет однажды августовским утром, не сомкнув глаз, я решилась. (За всеми этими мальчиками и дядьками, что окружают сад юности на заре, всегда хоть лёгкой тенью стоял Н. – для сравнения, как бы блюдя мою чистоту.) Студенческое общежитие почти на окраине тогда, почти на кромке заросшего высокой жёсткой травой поля; запомнилось, как иду по шоссе к метро в жарком мареве, как в то, другое, лето по южной набережной... и упругий ветер развевает мою сиреневую юбку из шершавого крепдешина, лаская колени.
А позвонила я из автомата на Театральной площади. Ж-3-10... больше не скажу! Ответил женский «взрослый» голос, я в полной панике... ответил: «Он вышел за хлебом, сейчас придёт. Что ему передать?» – «Ничего».
Ничего. Слишком много я навертела на нерв воображения... и по чувству мгновенного облечения – отпустило! – вдруг поняла, что первая любовь меня отпустила. («Это наверняка не мама его ответила, уговаривала я себя, жена или невеста!») Детство кончилось запоздало, зато без унижений, мимоходом, легко и... инкогнито. Свободна! Чуть не радость вспыхнула от этой свободы. И горечь: перегорело. Меня никто и не держал, я сама надолго затормозилась на той площади со старыми разноцветными домами, нарядным бульваром и высокой острой горой на фоне розовой зари. Зато прекрасная эта картина не исказилась, не взорвалась, не выцвела в повседневности, а так ярко осталась в раме из снов, вздохов, солнца, слёз и тайны, осталась со мной навсегда, я могу произвольно вызвать её в воображении... всегда предпочитала воображение реальности... а иногда в бессонницу она приходит сама, и по чувству кроткой радости можно сказать: я жила, меня любили!
P.S. Как-то летом (мы с мужем снимаем комнату в Москве неподалёку от бывшего Немецкого рынка) собираюсь в родной свой город О., мама продиктовала по телефону список: кроме «еды», вещички для младенчика племянника. По совету соседки еду под скрип трамвая через Яузу, через Лефортово в какой-то, говорят, дельный «Детский мир». На предыдущей остановке рассеянно гляжу в окно: напротив нарядный чистый дом из розово-серых кирпичиков, как из ракушек, табличка: Красно...ая ул., дом 10. Чем-то задело меня это сочетание... гляжу во все глаза, а из глубин подсознания всплывает адрес на пёстрой открытке с почты возле белоснежной набережной в кипарисах! Господи, конец июля, жара – и ровно десять лет прошло!
Скажут, литературщина: 10 лет, июль, жара – такие совпадения, бедные символы, встречаются в слабой прозе, а вот поди ж! Видит Бог, так ДЕЙСТВИТЕЛЬНО было – и словно бы закрепило мои воспоминания, как тугая натуральная пробка запечатывает сосуд с драгоценным вином. Я всегда была человеком литературным: «О моя любовь незавершённая, в сердце холодеющая нежность...» – выскочила из далёкого «декаданса» прекрасная строка... и как-то мгновенно табличка с его адресом сменилась в окне трамвая вывеской «Детский мир».