Кошачьими тропами

Наталья Рузанкина

 

 

Я забыл погоду детства –

Теплый ветер, мягкий снег,

На земле, пожалуй, средства

Возвратить мне детство нет...

В. Ш а л а м о в

 

* * *

Война была где-то далеко, по ту сторону жизни и смерти, а я приехала в октябрьский город, полный золотых лучей, облетающих листьев и глубокой, обжигающе-холодной лазури меж кремовых облаков. Любимые друзья встретили на перроне, коснулись бледной щеки прохладными губами, усмехнулись ласково (не бойся, пока ничего не летает), а потом довезли меня до Вали, до ее фантастической заботы и тепла. Постояли чуть-чуть на пороге, мол, скоро увидимся, и растаяли в желтом от палой листвы вечере.

– Держи-держи! – послышалось из коридора маленькой Валиной квартиры. – Ах, паразиты! Саша, не выпускай их!

Мимо меня оранжевой шаровой молнией пыталось проскользнуть нечто упитанное, усатое, с хитрющими янтарными глазами.

– Поймала! – я, бросив сумку, ухватила кота за шкирку, встряхнула. – Баб Валь, поймала одного, а второго не вижу!

– А вот он, второй! Посиди-ка, голубчик, в ванной! – вновь послышалось из глубины квартиры. – Давай сюда Рыжего.

– Пойманный Рыжий, растопырив лапы, стал извиваться в воздухе на манер каракатицы.

– Паразиты, ох, паразиты, – маленькая полная старушка в цветастом халате подхватила кота под розовое пузо и, причитая, направилась в комнату. – Бандиты! Розу мою уронили, листы обглодали, как будто не кормлю я их, как будто не кормлю... Саша, ты сумки в зале за диван поставь, и на кухню иди, чай будем пить. У меня еще суп от обеда остался... Ироды! Приютила на свою голову!

Дверь ванной скрипнула, принимая второго негодяя, баба Валя шумно вздохнула и обернулась ко мне.

– Красавица моя! Как на маму-то похожа! Вылитая Аля! Пойдем чай пить!

 

Восемь лет назад

С чаепития всё и началось. Вернее, с неоконченного чаепития... Когда вскрыли дверь, я увидела маму, лежавшую в луже чая, средь осколков разбитого бокала и рассыпанных сухарей. Удар сразил ее внезапно, и, пока я вытирала кровь с разбитого об угол стола лица, женщина-врач из подъехавшего реанимобиля, полная, усталая, в очках, после осмотра сочувственно сказала:

– Девушка, готовьтесь! Геморрагический инсульт!

Смутно помню дорогу до больницы, по которой реанимобиль летел, включив сирену. Помню бессильно свесившуюся с носилок мамину правую руку, и левую, сжимающую мои пальцы. В белом, блестящем, режущем люминесцентным светом глаза коридоре меня остановили:

– В реанимацию нельзя!

– Но...

– Сестра напишет вам всё необходимое на бумажке. Идите.

И я вышла. Вышла в огромный, заполненный солнцем, светом и теплым ветром июльский день, день, достающий до самых облаков... Вышла, чтобы никогда больше не увидеть ее живой.

 

* * *

На крохотной уютной кухне смеялся всеми веточками и драконами китайский сервиз, раскачивались голубые шторы с оборками, глубоким благородным цветом темнело в вазочке вишневое варенье, светились бежево теплые плюшки.

– Садись вот сюда, садись... – баба Валя цветной стрекозой порхала по кухне. – Да не сюда, здесь они фиалку уронили и землю развезли. – Ты в отпуске?

– Нет, уволилась, – я притянула к себе раскрашенную драконами чашку, подула на обжигающий напиток. – Как ваши переселенцы?

– Барачные, что ль? – Валя поджала губы, оглядывая аккуратную кухонку однокомнатной малогабаритной квартиры, предоставленной ей президентской программой расселения ветхого жилья. – Как жили в пьянках своих да грязи, так и живут. Их во дворце посели – всё одно свиньями останутся! Санька с Веркой каждый день бухие, им даже внуков не привозят, а Зинка померла. Всё котов дворовых гоняла да собак, до последнего. Я ей говорю: сердца у тебя нет, тебе что для них, куска жалко? А она мне: cтарая дура, да матом. Наказал Господь!

– Сына похоронила она. После сына такое началось.

– Да она и до сына такой была, Сашенька. Я ж ее еще школьницей помню, с бантами да коленками разбитыми! Черная душа и есть черная душа... Да ты ешь плюшки-то, ешь, и варенье попробуй, знаю, что твое любимое!

Подступающие осенние сумерки, мягкие, синие, морской водой залили пространство за окном, и причудливой блесной в них, то скрываясь, то опять потягиваясь, плыл желторогий месяц. И неспешно тёк кухонный разговор, в котором нашлось место и живым, и умершим, маме и бабушке:

– Святые люди были, святые, до смерти буду помнить доброту их! – негромко причитала Валя и тут же переходила к своей непутевой дочери Татьяне:

– С ума сошла, чокнулась на старости лет, жениха завела, на 12 лет моложе, живет с ним! Ты ж, говорю, сына постесняйся, взрослый парень уже, курсант, а она только рукой отмахивается...

Спать легли за полночь, когда тьма за окном из темно-синей сделалась густой, черной, гудроновой, с поблескивающими кое-где просверками кленовых и золотых листьев. Коты были выпущены и с мурчанием оккупировали кухню. Ворочаясь на раскладном песочном диване, я засыпала под тихое бормотание часов и видела перед собой пыльную летнюю дорогу с зелено-розовой опушкой подорожника и клевера, как вдруг резкий рывок за волосы выдернул меня из подступающего сна. Гортанный мяв послышался над головой, я вскрикнула.

– Сашенька, не бойся, не бойся, он просто шпильки ищет! – завозилась в своем углу на кровати баба Валя. – У меня из пучка выдергивает и таскает их, как мышей... Вот я тебя, паразит!

Рыжий, проникший с кухни, был водворен обратно, к серому меланхоличному Тигрише, который спал, свернувшись на подоконнике.

– Он, как волосы увидит, дергает за них, думает, там шпильки. Дурачок еще, – пояснила баба Валя, укладываясь снова. – На задвижку я их закрыла, теперь не выскочат. Спи, родная.

Сон снова встал в изголовье, погладил большой ласковой рукой и повел, повел по летней дороге к родному и утраченному дому. На крыльце дома сидела бабушка, чарующе-молодая, темноглазая, с вишневыми цветами в волосах, и улыбалась ласково и всепрощающе.

– Вот и ты, – кивнула она, и волосы ее, собранные в пучок, блеснули иссиня-черным вороновым крылом. – Слушай кошачье мурлыканье и ступай по кошачьим тропам. Они и приведут тебя...

– Куда? – заплакала я, вцепившись в молодую, смуглую, в кольцах, руку. – Я не хочу от тебя уходить!

– Ты не уйдешь, ты придешь, – засмеялась бабушка и ласково потрепала меня по плечу. – Когда прихлынет память и вспомнится любовь. Кошачьими тропами.

– Кошачьими тропами, – пробормотала я, просыпаясь, вглядываясь в блеклые сумерки светлеющего осеннего утра, вспоминая...

 

Двадцать лет назад

– Что ж без меня-то? – я застыла в проеме двери, выходящей в сад. Был октябрь, как и сейчас, и тропинка была засыпана палой яблоневой и сливовой листвой. От меня пахло бесприютностью вокзала, и голос был еще более бесприютным, чем душа, сжавшаяся от горя. – Я... не проводила ее...

– Так мы думали, ты завтра приедешь! – зачастила мать сквозь слезы. – После двенадцати вынесли и в Антоновку поехали. Мы-то думали – на день-два опоздаешь...

– Я на пять часов опоздала, – пробормотала я, перетаскивая сумку через порог. – На кладбище можно поехать?

– Завтра поедешь, – брат матери, такой же смуглый и темноглазый, какой была бабушка, показался в коридоре.

– Тут деньги, – почти ничего не соображая от усталости и горя, я протянула ему кошелек.

– А поминки в Антоновке были, в кафе, – вновь забормотала мать, торопливо смахивая слезы. – Человек двадцать было с нашей улицы, с Саратовской, и барачные. Хорошие поминки. Ты на девять дней деньги-то побереги!

– Не успела... – я бессильно опустилась на сумку, сжав голову руками. – Не успела, не прощу себе...

 

* * *

Могила была маленькая, как и сама бабушка, без венков, без цветов, без креста, просто холмик грязно-рыжей земли, мокнущий под дождем. Я застыла, как каменная, думая: неужели здесь, под маленьким холмом, вся жизнь, вся душа, которая умела так любить и беречь, родное сердце, полное мудрости и доброты, и сама любовь, всеобъемлющая, неохватная, достающая до самых звезд. Под рыжим, чуть размытым суглинком застыло в страшной, смертной
неподвижности самое дорогое, что было в моей жизни.
Неужели вот ЭТИМ всё и кончается?

– Надо было цветы купить, – тихо заметила я. – И венок, или хотя бы корзину. Там, у входа, видела, продают.

– Деньги на девять дней оставь, – сурово выдохнул дядя. –
Венок, корзина... знаешь, во сколько гроб обошелся, да похоронной команде, да поминки в «Парусе»... Цветы – деньги на ветер.

– Надо купить, – я почти ничего не видела сквозь тяжелую, тягучую пелену слез. – Здесь подождите, я сейчас...

Увязая ботинками в размокшем суглинке, я добралась до бокового выхода на кладбище, до бойких говорливых бабенок, что торговали цветами в цинковых ведрах, и купила желто-белое облако хризантем. Бабушка любила хризантемы, георгины и астры, и ее любимые цветы, пахнущие
дождевой свежестью, в ледяных каплях воды, я несла к холмику, укрывшему ее. Я думала: а если вот сейчас, там, под земной толщей, под гробовым глазетом, она вдруг на миг, на крошечную долю мгновения, откроет глаза свои, обретет зрение и слух, увидит ли она меня над своей могилой, услышит ли, почувствует ли мою безмерную тоску и печаль по ней? Желто-белое хризантемовое облако приземлилось на могилу, и я опустилась на колени, и припала губами к ней, спрятавшей самое дорогое. Потом выпрямилась и поймала взгляд дяди, черносмородиновый, как у бабушки, с каким-то непередаваемым изумлением устремленный на меня.

– Крест я поставлю. Позже.

Дядя не отозвался, а суетливо устремился вперед, петляя между могил, словно боясь обернуться на маленький холмик, скрывший ее. На следующее утро он сдержанно-торопливо попрощался и вызвал такси до вокзала, к московскому поезду. Я не осуждала его, не имела права, я и мама остались в безмерном одиночестве среди тихо тлею-
щих яблонь и угасающих цветов в том долгом, страшном октябре.

 

* * *

– И куда ты сегодня? – спросила за завтраком Валя, накладывая мне омлет. – На кладбище?

– Завтра на кладбище. Сегодня дом посмотрю, в какие руки попал, взгляну, меня ведь три года не было. Андрей по доверенности продал каким-то белорусам, деньги мне перечислил... По родной улице пройду...

Родная улица начиналась у старой почты, огромными ракитами, летом – серебряными, лепечущими, осенью – бронзовыми, таинственными. В детстве ракиты доставали до неба и хранили в своих ветвях птичьи гнезда, звезды, облака, луну, а еще – голоса любимых людей. Голоса мамы и бабушки тоже, как и облака, были где-то там, на невообразимой высоте, и сияли, как звезды, и говорили о том, что смерти нет. Но я не верила своим любимым. Я видела смерть. Вдоль неглубоких канав еще не снесенные бараки пестрели цветастыми занавесками, пунцовыми геранями и покрывалами, вывешенными в палисадниках. Многоголосый цыганский говор слышался из распахнутых дверей, из черных заплесневелых коридоров – в бараках жили, в основном, цыгане да безбожно пьющие старожилы Угольной округи.

Бараки закончились, и пошел ряд аккуратных сияющих домиков с резными наличниками, с глухими облетающими яблоневыми садами и брехливыми жучками у ворот. Свернув с Угольной, в детстве моем пьяной и разухабистой, сейчас – осенне-печальной, притихшей, я увидела мой бывший дом сразу. Коричнево-белый, нарядный, как праздничный шоколадный торт, с двумя легкими, воздушными верандами, с кованным палисадником и кружевным деревянным крыльцом, на котором так здорово было пережидать голубые летние грозы, перебирая яблоки и крыжовник. В груди заболело, прозрачный день сгустился, и я шагнула вперед, хватая воздух пересохшими губами. Мир заиграл новыми гранями, зеленым бархатом посреди осени под ноги застелилась молодая трава, прошитая огоньками клевера и кашки, вскинулась над головой и засверкала семицветная радуга, бескрайняя, как в далеком детстве. Под ногами послышалось громкое мурлыканье, и оранжево-рыжий, полосатый закружился у моих ног маленьким цветным ураганом. «Кошачьими тропами» – вспомнила я приснившееся, бабушкино... «Кошачьими тропами ступай»...

– Ты как здесь оказался? – спросила я ластящегося к ногам кота. Рыжий замяукал, тонко, призывно, и, задрав хвост, заспешил вперед по узкой тропинке меж розовых головок клевера и малахитовых свечей подорожника.

– И куда ты меня ведешь?

Дом дрогнул, закачался, мерцая, будто увидела я его со дна дивного озера, и из коричнево-белого стал ярко-вишневым, молодым. В палисаднике ясными звездами вспыхнули астры и анютины глазки, а на крыльце... на крыльце сидела бабушка и перебирала крыжовник... Я почувствовала, что мне не хватает воздуха, с криком рванулась вперед, и тотчас тонкая детская рука вцепилась мне в куртку.

– Поиграй с нами! – соседский Сережка, с кем дружила всё детство и который погиб в двадцать семь от паленой водки, стоял передо мной, веснушчатый, вихрастый, десятилетний, в расшлепанных сандалиях, синих шортах и полосатой майке.

– Поиграй с нами!

Из-за плеча его выглянул Юрик, старше Сережки на пару лет, его салатовая футболка была заляпана мороженым, которое он держал в руке. Юрика убили в двадцать лет на пороге дома, когда он возвращался с работы, ссора с местной шпаной закончилась ножом в сердце.

– Бабуш! – закричала я изо всех сил, но она не подняла головы, не посмотрела на меня своими влажными, черносмородиновыми, не откликнулась на мой зов.

– Бабуш! – я растерянно обернулась к Сережке с Юриком. – Мне нужно к ней... Но она не слышит...

– И не услышит! – важно заявил Сережка и протянул мне грязный красно-синий мяч. – Ты можешь ее только видеть, и то во время, когда играешь с нами. Так решил Властелин кошек. Давай скорее играть, а то она исчезнет, а вслед за ней – и мы!

– Властелин кого? – прошептала я, думая, что ослышалась. Из всех властелинов я помнила только фильм про Властелина колец.

– Кошек, – терпеливо пояснил Юрик, дожевывая мороженое. Ты – в Памяти, в Памяти Детства, а здесь повеле-
вает Властелин кошек. Ты же прошла кошачьей тропой, проложенной сквозь годы. Только кошки могут проходить через время.

– Рыжий! – воскликнула я. – Меня привел сюда Рыжий.

– И он же уведет обратно, – кивнул Сережка, не выпуская мяча. – Давай скорей играть, не то она, – и он кивнул в сторону бабушки, – исчезнет, и мы вместе с ней. Наш мир называется «Память детства», здесь всё по-другому.

– Во что играть? – пробормотала я, шмыгая носом и сглатывая невольные слезы, вспоминая множество игр, которые когда-то знала.

– В Хали-Хало! – закричал Юрик, отбрасывая липкую обертку от мороженого. Это же одна из любимых игр детства. Ведущий называет первые буквы известных фильмов, играющие должны отгадать фильм. Первому, кто отгадает,
ведущий с криком «хали-хало!» должен бросить мяч, и если отгадавший его поймает, – он становится ведущим.

Внезапно я заметила, что тоже изменилась, дыхание детства окутало меня и вернуло в волшебный возраст, где деревья были до звезд, травы – до пояса, и вся жизнь впереди казалась светлой и дивной сказкой. Теперь на мне было платье, любимое платье детства, синее, с веселыми ромашками, и сверкали едва поджившими царапинами загорелые коленки. Две косички лежали на плечах, стянутые голубыми бантами, и ростом я теперь была чуть повыше Юрика, и было мне лет одиннадцать-двенадцать. Солнечный рай моего детства...

– Хали-Хало! – закричала я, еще раз взглянув на бабушку и выбивая мяч из рук Сережки. – Чур, я – ведущая!

И под радугой, трепещущей на ветру в голубом летнем небе, средь розового клевера и желтой кашки рассыпалась искрами детская радость, зазвучали, лаская слух, знакомые названия: «Бобби», «Мститель», «Есения», «Зита и Гита». Откуда-то появилось множество кошек, они, звонко мурлыча, сидели на палисаднике, на мостике через канаву, на тропинке, и среди множества черных, серых, пятнистых я приметила огненную шубку Валиного кота, приведшего меня в волшебный мир. Кошки следили за нами хризолитовыми глазами и ничуть не боялись. Бело-рыжая, пушистая запрыгнула на колени к бабушке, которая так и не подняла головы, не посмотрела на меня.

– Бабуш, – безнадежно, с тоской позвала я ее еще раз, бросая мяч Юрику. – Я пришла к тебе. Я пришла кошачьими тропами. Я люблю тебя...

– Она не ответит, – терпеливо отозвался Сережка, протягивая мне цветок клевера. – Ты можешь ее видеть только пока играешь с нами. Так решил Властелин кошек.

Небо потемнело, пропала радуга, померкли цветы в палисаднике, и множество кошек куда-то делось, и бабушка, подхватив таз с крыжовником, скрылась за дверью.

– Властелин кошек говорит: тебе пора, – извиняюще пробормотал Сережка. Я рассеянно взяла цветок клевера.

– Я бы хотела встретиться с Властелином кошек, поговорить с ним. Я...

– Властелин сам решает, с кем ему видеться, – строго сообщил Сережка, отступая по клеверной тропинке. – И сам решает, кого из близких тебе показать в «Памяти
детства». Теперь вот ступай за ним, – и он кивнул на Рыжего, вновь ластящегося к моим ногам. – Да, и Властелин сказал: ни в коем случае не говори о том, что видела, о мире по имени «Память детства», иначе тропы зарастут и ты больше никогда не увидишь своих близких!

Вновь сгустился и потек воздух, сгинуло жаркое голубое лето, наступила осенняя хмарь. Дом из вишневого стал коричнево-белым, с перестроенным крыльцом и новым кованым палисадником, а Рыжий пропал, будто и не было его вовсе.

– Кошачьи тропы, – прошептала я. – Вот тебе и кошачьи тропы...

Я вновь шла мимо шелестящих, бронзово-лимонных облетающих садов, мимо грачиных ветел, мимо голубых и зеленых поющих водопроводных колонок, шла и освобождалась от увиденного, как от краткого и прекрасного сна.

– Не может такого быть... Или почудилось? Но я ведь упала, ловя мячик, оцарапала голень. И нога болит...

Я остановилась, закатала штанину. На икре расцветал грязно-розовый синяк.

 

* * *

– Баб Валь, ты что-нибудь слышала о Властелине кошек? – спросила я вечером на кухне, прихлебывая душистый смородиновый чай. – Какое-то старое предание, да?

– Нет, новое предание, хорошая моя! – баба Валя обняла меня по-матерински, растрепала волосы. – Даже не предание – быль. Только тяжелая она и печальная. Не надо бы на ночь...

– Клянусь, что не испугаюсь! – я, дожевывая вкуснейший капустный пирог, потянулась к любимому вишневому варенью. – Расскажи, баб Валь!

– Да что рассказывать... Улицу Кирова знаешь?

– Как не знать, между Угольной и Маяковского, недалеко от моего бывшего дома.

– Так вот, в 90-е дом там стоял, хороший, финский, с садом соток на двадцать, в саду чего только не было! Хозяин на заработках сгинул, хозяйка от сердца померла, и сынок ихний остался, лет восемнадцати, Владька, чудной не чудной, блаженный не блаженный, но странный какой-то. В Индустриальном учился, что возле вокзала. Друзей у него не было – так он кошек завел, и не две-три, а много, целую стаю. То ли от тоски по отцу-матери так отгородился, то ли действительно сердце доброе
было, но подбирал, в основном, больных и увечных, и на деньги, оставшиеся от родителей, лечил их. Дразнили его, смеялись, а он внимания не обращал, и скоро кличку его из «Никитоса» (Никитин был по фамилии) переделали в «Придурок». Что уж он соседям-алкашам, которые особенно его донимали, сказал – про то никто не ведает, а только решили они его проучить, жилья лишить. Зима морозная была в тот год, и он своих хвостатых редко выпускал, а в тот день, когда задержался, решили они подпустить ему «красного петуха». И запылал дом, а он как раз из техникума возвращался. Толпа любопытных собралась, пожарные еще не приехали, а он в огонь ринулся. Удержать пробовали, да не удержали. Рухнула крыша, и сгинул он вместе с питомцами своими в огненном аду. После пожарные приехали, кое-как потушили, и – вот чудо – не нашли останков ни его, ни кошек... Долго потом пожарище темнело, никто проклятую землю покупать не хотел. В конце концов нашелся один, военный бывший, участок выкупил, дом построил, семью с Севера перевез, живут вроде... Только с той поры странные дела стали в округе твориться. Во время напасти какой является белый Кот и от беды защищает. Хранителем парнишка стал после смерти, Хранителем своего края.

Девчонка Терентьевых в школу шла, ничего не слышала в наушниках своих, фура прямо на нее летела. Обернулась в последний миг – и между фурой и ней светлая тень скользнула и мурлыканье послышалось, будто Кот белый про-
мелькнул. К обочине ее отбросило, а фура – мимо. У Цыганковых мальчишку с приступом увезли, в реанимацию, и рассказывал он, что задыхался уж, умирал, и тут прыгнул ему на грудь белый Кот и заурчал, заперебирал лапками. Тут же и удушье сгинуло, и белый Кот пропал, а на стуле у окна «Никитос», «Придурок» оказался, с челкой светлой, опаленной огнем.

– Рано тебе еще, Цыган, – сказал, и улыбнулся весело, и пропал, как не было его.

У Воробьевых девка три года после инсульта не ходила, в саду сидела, в коляске.

– Идет, говорит, ко мне по тропинке Кот белый, и мяучит звонко. В ноги мне ткнулся и заурчал, застрекотал, как кузнечик на лугу. Меня, говорит, неведомая сила из коляс-
ки подняла, шаг я сделала, другой, глядь – а вместо Кота сбоку от меня Владька Никитин стоит, и гарью от него пахнет, и челку опаленную ветер ерошит, а он улыбается и говорит:

– Ты еще, Натах, на своей свадьбе спляшешь, это я тебе говорю, Властелин кошек...

Так с тех пор и повелось: где какое чудо в округе случается, – там и Властелин кошек. Бабки ему аж молиться стали, блюдечки с молоком и рыбой на крыльце оставляют, сохранить от беды просят.

Батюшка в церкви ругался:

– Ваш местночтимый святой покровитель – Спиридон Угольный, вот ему и молитесь!

Те слушают, кивают, а приношения всё равно оставляют... Да, алкаши те, что дом Владькин подожгли, угорели после пьянки, насмерть, и никто расследовать не стал, туда и дорога! Вот тебе быль про Властелина кошек...

Вечерело быстро, звездно, темно-сине, совсем по-октябрьски. Баба Валя прилегла на старенькой койке, да и задремала, а я сидела в густых осенних сумерках и гладила Рыжего, примостившегося у меня на коленях, и кошачье мурлыканье сливалось с тиканьем часов.

– Ты ведь провел меня кошачьей тропой в детство, –
шепнула я в пушистое розово-рыжее ухо. – Откуда-то взялся на Угольной окраине и провел. Я даже читала где-то, по-моему, у Пола Гелико, что кошкам доступны все тропы в мироздании, даже те, о которых не знает человек. А что ты можешь поведать о своем настоящем Хозяине?

Рыжий, будто трактор, затарахтел еще сильнее и опрокинулся на спинку, подставив под руки апельсиновое, в бежевых подпалинах, пузо.

– Спокойной ночи! – я потрепала кота по ушам и опустилась на застеленный диван. – Может, мне и приснится твой Властелин...

Но приснилась какая-то ерунда, чья-то свадьба, на которой долго искали пропавшую невесту, а жених оказался с ослиными ушами и хвостом. Во сне я посмотрела в зеркало и закричала – я и была той пропавшей невестой, на мне было белое платье, и фата струилась по плечам. Закричав, я проснулась. Серый осенний рассвет робко стучался в стекло.

* * *

Антоновское кладбище начиналось в густом и духмяном сосновом лесу, а затем сбегало в низину, поросшую рябиной и черемухой. Именно здесь, среди рябины и черемухи, и лежали мои родные. Могила деда, умершего очень давно, была на другом кладбище, а здесь, омываемые струями кристально-голубого небесного света, осыпанные горькими каплями поздних ягод, лежали мама и бабушка. Я докрасила ограду, спрятав в ближайший куст банку с краской и перчатки, разделила поровну алые и сиреневые астры, купленные мною у входа, и опустила их на могилы. Пот заливал глаза, набегали слезы, и я присела на маленькую скамейку у материного креста.

– Я пришла, – прошептала я, в тысячный раз перечитывая даты рождения и смерти моих любимых. – Я обещала, и я пришла. Если бы жила здесь, то приходила бы каждый день. Но мне... далеко.

Горло сдавливали рыдания, я старалась их проглотить.

– Мне очень далеко...

Сквозь сквозную красно-желтую рябиновую листву светились ягоды, несколько из них упали мне на колени, будто багряные слезы осени.

– Несправедливо, – уже в голос плакала я, комкая в руке грязный клетчатый платок. – Несправедливо, когда вы – по ту сторону, а я – здесь... Я думала – вы будете жить долго, и я успею, успею попросить прощения... за всё. И еще говорят о ВЕЧНОЙ ЛЮБВИ! Нет ее, вечной, нигде на свете, потому что от всего остается только холмик, крест, ограда. Вот что остается в конце каждой любви! И только в волшебном мире Памяти детства ты видишь тех, что любили тебя больше жизни... Тогда сказка становится явью, и ты возвращаешься к ним...

– Да, сказка становится явью, – послышался тихий голос, похожий на мурлыканье. Я обернулась, оцепенев от ужаса. Облик белого кота промелькнул и исчез перед глазами, и я увидела юношу лет восемнадцати. Он стоял, прислонившись к зеленой ограде соседней заброшенной могилы, и вертел в руках огненную ветку рябины, и улыбался светло и спокойно. Прозрачно-серые глаза, веснушки на щеках и светлая, опаленная огнем челка. Потрепанные джинсы пузырились на коленях, от серой куртки пахло дымом.

– Но будет тяжело, – снова проговорил он и положил рябиновую ветку на заброшенную могилу. – Только детские игры способны возвратить прежнюю память, но никто не может вечно играть в хали-хало, картошку, выбивалы. В Память детства ведут кошачьи тропы, и там, покуда ты играешь, – они будут жить. Те, кого ты любишь, твои друзья и родные. Только вот видеть тебя будут лишь друзья, родные не смогут.

– Скажи мне, что смерти нет! – я вцепилась в рукав серой куртки, окончательно утратив страх. – Ты же пришел из нее, значит, ты победил! Скажи, что...

– Есть, – мягко отозвался Властелин кошек и вдруг потрепал меня по волосам, как бабушка в детстве, – но мой долг – помогать попавшим в беду живым. Так предназначено.

– Кем предназначено? – пробормотала я, ежась от пронзительного осеннего ветра. – Кем и почему?

– Кем – не скажу, – вздохнул Властелин кошек, – а почему... Всё просто! Потому что я бросился в огонь, спасая дорогих мне существ, и отныне обязан защищать живущих от бед и страданий. А еще я могу являться тем, кто ходит кошачьими тропами, как, например, тебе. Удивительно, что тебе удалось попасть в память детства кошачьей тропой с первого раза, не всех принимают волшебные тропы, даже с такими проводниками, как Рыжий.

– Я просто увидела бывший дом и вспомнила детство. Я просто очень захотела туда попасть.

– Иногда перед тоской по любимым распахиваются кошачьи тропы. Если хочешь еще раз увидеть их – ступай за проводником, он тебя позовет. Только никому не говори, куда ты ходишь, кого видишь и с кем встречаешься. Обо мне – можешь, многие видят меня, особенно на Угольной окраине, но о воскресших родных и друзьях – ни слова! Миры не должны смешаться, и о кошачьих тропах не должны узнать лихие люди, а они ищут, ищут путь в Память детства. Дай слово, что не скажешь!

– Даю слово... – прошептала я, и снова осенний ветер сбросил мне под ноги рябиновые ягоды, а когда я подняла глаза, Властелина кошек уже не было рядом, только таяли в воздухе его последние слова:

– Ты поклялась...

И загустел и дрогнул воздух, и золотое сияние разлилось над оградой, и в сапфировом октябрьском небе вспыхнула и погасла невозможная радуга.

 

* * *

В памяти детства удалось побывать в тот же день, но ближе к вечеру, и для путешествия в прошлое не пришлось даже ехать на Ново-Советскую, к бывшему дому. Апельсиновым мячиком в поздних цветах мелькнул Рыжий и заурчал гортанно, требовательно. С балкона первого этажа свесился Гоша Глист, из барачных, получивших жилье здесь, на окраине Камвольного, и волна ядреного перегара пронеслась над пожухлой травой.

– Брысь! – и он кинул догорающим окурком в Рыжего. – Брысь! Развели тут...

– Я те щас окурок обратно затолкаю, – пригрозила я.

Пьяные заплывшие глазки на отечном лице уставились на меня, Глист качнулся вперед и едва не вывалился с балкона, в последний момент схватившись за натянутые веревки.

– Коррролева, – жалобно зарокотал он, напирая на букву «р». – Королева, выручи, а?

– Палочка-выручалочка сломалась, – сварливо отозвалась я.

– Н-не понимают! – жалобно всхлипнул Глист, трясущимися руками доставая новую сигарету. – Ни хрена. Ващще. Ты вот, тоже... Выручи, а?

Голос его потонул в шуме подъезжающей машины. Следуя за Рыжим, я свернула за угол дома – и задохнулась от простора и ветра. Валина многоэтажка была последней на Камвольном, дальше начинался луговой простор со щеткой синего сосняка на горизонте, с песчаными берегами и застывшим серым зеркалом понтона... Я окинула взором среднерусскую красоту и ступила на еле заметную тропку меж высоких ломких стеблей вслед за котом. И опять, как прежде, сгустился и потек воздух, а семицветная радуга мелькнула и погасла. И вместо луговых просторов увидела я родную зеленую, в яблоневых садах, улочку, сбегающую к озеру. Там, у озера, тоже начинались луга, заливные, особенно любимые мною в мае, потому что в мелких теплых лужицах, оставшихся после залива, лимонно-солнечным цветом расцветал мой любимый цветок – калужница. А сейчас передо мною вишневыми боками и белыми наличниками сиял дом, такой, каким я помнила его в детстве.

Из зеленых зарослей отцветшей сирени выбрался Юрик со знакомым красно-синим мячом в руках.

– Пришла? А мы с Серым думали, что струсишь! – и он склонил голову к плечу, рассматривая меня.

– Как видишь, не струсила! – улыбнулась я. – А где Серый?

– Ща будет, он корабль из озера достать пытается.

– ?!

– Он по канаве кораблик пустил, а она от дождя набухла и к озеру его понесла. Да ты не беспокойся, достанет!

И он кинул мне мой красно-синий мяч из детства.

– Юр, – помедлила я, поймав мяч и всматриваясь в окна дома, что были плотно зашторены. – Юр, а как вы появляе-
тесь здесь?

– Нас вызывает Властелин кошек, – засмеялся Юрик. – Он владеет Памятью детства, он вызывает нас. Здесь мы – всегда дети, играем в мяч, лазаем по садам, пускаем кораблики, встречаем таких, как ты, явившихся сюда волей Властелина.

– Мама и бабушка, – я запнулась, сердце обдало внезапным холодом. – Они ведь... появятся?

– Появятся... Смотри!

Открылась дверь на крыльцо родного дома, и вышла мама в цветастом цыганском халате и голубой косынке, с ворохом разноцветных половиков. Расстелив половики на перилах крыльца, она принялась выбивать их.

– Подари мне платок, голубой завиток, – тихо пропела я, борясь с неудержимым желанием броситься вперед и прильнуть к родным рукам. Юрик вопросительно посмотрел на меня.

– Мамина любимая песня, – я с улыбкой смахнула набежавшую слезу. – Еще – «Сережка ольховая»... Так мы
играем или ждем Серого?

– Играем, – степенно кивнул Юрик. – Пока ты играешь, ты будешь видеть ее...

И снова был летний день, безбрежный, как океан, освещенный солнцем, и легкие бежевые облака в вышине, и прибой кашки и клевера у обочины, и канава с малахитовой водой, и серебряные шелестящие ивы у дороги. И счастливый Сережка, примчавшийся с озера с корабликом подмышкой. И воздушный змей, неизвестно как оказавшийся у него в руках, который рванул в вышину и закачался на небесных волнах. И красно-синий мяч, режущий июньский воздух, и крик: «Попал, попал!». И мама на крыльце, мама в цыганском халате, что, развесив в палисаднике прожариваться пестрые половики, близоруко щурясь, стала читать газету.

– Мам, – позвала я негромко, и засмотрелась на нее, и мяч ударил мне в плечо.

– Теперь ты водишь, ты! – заверещал Юрик, поправляя красную кепку. – И не зови ее, она не отзовется. Давай скорей играть, а то пропадет!

И снова была игра, игра, от которой я не уставала, и летали над плечами мои голубые банты, и развевалось синее, в смеющихся ромашках, платье. Но загустел вечерний воздух, мурлыкнул невидимый кот, вспыхнула и погасла далекая радуга.

– Тебе пора! – сказал Сережка, вынимая из малахитовой канавы белый, с красной ватерлинией, кораблик. – Посмот-
ри – она уже уходит!

Мама скрылась в доме, и опустело родное крыльцо, и я застыла с неясной болью в груди, а под ногами опять закрутился неизвестно откуда взявшийся Рыжий, гортанно мяукая.

– Помни: никто не должен знать, что ты приходишь сюда! – Сережка тревожно прижал палец к губам.

– Знаю, – кивнула я. – Я дала слово Властелину кошек.

– Не проговорись, – печально отозвался он, стремясь поймать мой взгляд. – Иначе кошачьи тропы зарастут. Зарастут навеки, для тебя. Миры не должны смешаться, и в Память детства не должно проникнуть Зло...

Я потрепала Сережку по кудлатой макушке, бросила в цветы мяч и заспешила за Рыжим по еле приметной тропинке. Минута – и я очутилась у бетонных ступеней Валиного подъезда. Из квартиры Глиста раздавались шум и вопли, причем вопил именно Глист, которого в очередной раз колотила его жена, разбитная бойкая Надька, торгующая на базаре. «Всё смешалось в доме Облонских», – подумала я, спеша к дверям Валиной квартиры...

* * *

– Ой, Сашенька, не рассказывала тебе, а уж год было, – баба Валя, подавая к ужину пышные сырники, поливала их малиновым вареньем. – У внука-то горе какое! «Опель» у них был, Дима на нем ездил, а Наташа права получила и свою машину захотела. Взяла в кредит корейскую какую-то, хоть Дима и отговаривал, и к родителям поехала, в Калугу, и ребенка с собой взяла. И разбилась под Калугой, удар был такой, что на месте умерла, а мальчик выжил, две операции уж было. Наташа единственная дочь была, свекровь к Диме приехала, молила: «Отдай внука, хоть в старости успокоюсь!» Дима – ни в какую... Вот такие дела, Сашенька!

Глаза слипались, будто смазанные тем же малиновым вареньем. Тихо бормотала, укладываясь на старенькую кровать, баба Валя, тикали ходики на стене. Ночь была теплая, совсем не октябрьская, и в звездной темноте Тигриша и Рыжий, не пришедшие домой, бродили по пригородному лугу. А мне приснился Властелин кошек, щуривший лукавые серые глаза, с белым котом на коленях, и мама с бабушкой на крыльце, и во сне я была самым счастливым человеком на свете.

 

* * *

Дом подруги детства, Ленки Россохиной, стоял на самом конце Угольной округи, блестел красной черепицей, топорщился кустами сирени и сиял наливными ягодами шиповника. Я замерла на мгновение, вспомнив, как в детстве, летом, мы делали «маникюр» из шиповниковых лепестков, а осенью кидались друг в друга горящими, как огоньки, ягодами. Буйное Ленкино семейство подторговывало на базаре, моталось за товаром в Москву, а младшее поколение еще и обирало сливы и яблони в ближайших садах. Я позвонила, переступила через порог открывшейся двери, и тут мне с лаем и визгом бросились под ноги два йорка, унизанные розовыми бантами.

– Не бойся, не кусаются!

Открывшая мне дверь Ленка замахнулась на йорков веником.

– Катька им бантов накрутила. Сидит целыми днями да собак расчесывает... А ты куда?! – набросилась она на пытавшегося проскользнуть мимо меня худенького светловолосого парнишку, как две капли воды похожего на нее.

– Так Егорыч, мам, – пробормотал парнишка, замерев в шаге от меня. – Егорыч работу пообещал...

– Знаю твою работу! – Ленка перешла на визг и ударила пыльным веником по спине парнишки, йорки залаяли еще громче. – Опять цветмет ему переть будете, чужие сараи вскрывать! Участковый приходил, сказал, что еще раз тебя с этой бандой увидит – в колонии запрет.

– Ну мам, ну мы цветмет давно не таскаем, а Егорыч пообещал охранником устроить...

– Каким охранником, тебе, сопляку, семнадцать, кто тебя охранником возьмет! Из медицинского колледжа вылетел, из строительного училища тоже, лазает, как бомж, с компанией таких же, железки ворует, наказание мое!

Паренек, уныло ссутулившись, поплелся в дом, острые лопатки под тонкой футболкой казались обломками
крыльев.

– Что делать – ума не приложу, – пожаловалась Ленка, отбрасывая прядь с красного, вспотевшего лица. – Катька хоть барменом устроилась, сутки через двое. А этот дурень зимой из медколледжа вылетел, с фельдшерского, на лекции не ходил, а мы такие деньги за поступление отдали! «Не хочу, – говорит, – на фельдшера, хочу на сварщика!» Сашка, зять, в строительное его устроил, через месяц вопли: «Ой, как тяжело учиться!» Связался с этой полуцыганской бандой, с Егорычем этим, ни дна ему, ни покрышки! Таскаются ночами по чужим дворам да сараям, металл ищут! А хозяин конторы, что металл принимает – Новицкий, сволочь, в одном классе со мной учился! Пришла я к нему, говорю: «Не бери ничего, что мой сын принесет, звони сразу!» А тот, как тюлень, жиром заплыл, в кресле колышется, глазки свои бесстыжие щурит, улыбается.

– Не имею права, – говорит, – добытчиков гонять, и всегда оплачиваю честно заработанное.

И усмехается, и тройным подбородком трясет.

– Где ж, – говорю, – честно заработанное – ворованное!

Воду я на него из графина плесканула, да сам графин о башку подлую и разбила. Штрафанули меня, чуть в тюрьму не отправили. Участковый говорит: «Не связывайся с ним, у него везде прихваты». Плюнула я, да и пошла домой. Вот такие дела...

– Бабушка, я покатаюсь! – из распахнутой двери выбежал пацанчик лет семи в зеленом спортивном костюме и распахнул дверь сарая, выкатывая во двор новенький никелированный велик. Лицо Ленки при виде внука разгладилось, потеплело, губы тронула улыбка.

– Так и выпросил, чертенок, – и она кивнула в сторону велосипеда. – Саш, а помнишь наши велосипеды?

Я помнила. Помнила луговую дорогу в обрамлении тысячелистника и тимофеевки, стелящуюся под колеса моего «мустанга» (так я называла велосипед, подаренный дедушкой на День рождения), помнила Ленкин «Орленок», запутавшийся в траве. А еще помнила желтые песчаные берега луговой реки, безмятежно голубое небо над головой и запах цветов...

– Хорошее время, Саш, было, – мечтательно прищурилась Ленка. – Казалось, что вся жизнь впереди! Оглянулись –
а большая часть жизни пройдена... Пошли-ка на веранду. Ты чай будешь?.

За чаем Ленка, пригорюнившись, вспоминала родных и друзей:

– И ты представляешь – уснула и во сне отошла, – рассказывала она о смерти матери, тети Тони, улыбчивой звонкоголосой портнихи, которая обшивала всю округу. –  Катька подошла будить, а она уж похолодела... В 73 умерла... А мне детство снится, Саш, ясно так, четко, как наяву, я даже просыпаться не хочу! Будто едем мы с тобой во Власову будку, а вокруг – цветочное море, луг до горизонта, и мама моя рядом идет, и бабушка твоя, тетя Аня. Едем, а лес всё дальше и дальше, а я на маму гляжу, наглядеться не могу. И понимаю, что это – сон, и просыпаться не хочу, потому что – вот она, живая, – и больше ничего не надо. Тут о чудесах в церкви батюшка рассказывал, хорошо рассказывал, красиво. Подошла к нему после
службы:

– Вот, говорю, а можно такое Чудо совершить, чтобы маму воскресить? Скучаю я по ней, снится каждую ночь. Я бы и душу отдала, чтобы с ней поговорить. Если, говорю, Бог всемогущ, неужто откажет Он в моей просьбе?

Помрачнел батюшка.

– Это, говорит, искушение тебе через память о матери посылается, Сатана молвит устами твоими.

– Не Сатана, отвечаю, а любовь, которая не проходит.

Так он рукой в ответ махнул и в алтаре скрылся. А я-то думала – для Бога всё возможно...

– Всё возможно, – и я ласково погладила подругу по руке, вглядываясь в вечереющий сад за окном. – Всё возможно у Бога через Властелина кошек...

Время остановилось, дрогнув, стало тягучим, золотым, как мед на пасеке, вечерний отцветающий сад горел
последними георгинами. Ленка боязливо оглянулась, вытерла руки о халат.

– Ты про Никитина, что ль? – почему-то шепотом спросила она.

– Про Владика Никитина, – кивнула я, следя за ее непривычным испугом. – А ты чего боишься?

– Помянула на ночь глядя, – и Ленка размашисто перекрестилась. – У меня когда Светка, сестра, заболела, я и к бабкам, и к экстрасенсам бегала. В конце концов люди надоумили: обратись, сказали, к Властелину кошек, приношение сделай, авось поможет. Я тогда, Саш, сама не своя ходила, всё на свете забывала. Ну, думаю, вскоре вслед за мамой – сестра. Йорков в дом загнала на ночь, молока в блюдце налила, помолилась на удачу да спать легла. Утром выхожу – а он на скамейке у крыльца, блюдечко в руках держит, молоко попивает и на меня смотрит, улы-
бается.

– Не бойся, говорит, выздоровеет сестра, – и по дорожке, к калитке. И так мне вдруг стало хорошо и спокойно на душе.

– Владь, кричу, Владька, может, надо чего?

А он только рукой махнул и сгинул, как не бывало. А Светка в тот же день на ноги встала. Опять пошла в церковь, рассказала,  ч т о  было, опять батюшка разозлился.

– Сатана тебе бесовские видения насылает. А я точно знаю, что не Сатана это, а Владька Никитин, он хороший, добрый, он Светку мою вылечил. Так что видела я Властелина кошек, вот как тебя сейчас.

– И я видела, – отозвалась я, припоминая Ленкину
сестру Светку, полненькую, рыжую, которая с обиженным плачем всё детство таскалась за нами. – Я в его мире побывала. Знаешь, там все живы, и бабушка моя, и мама, и Юрик с Серегой. И тетя Тоня наверняка, просто я ее не встретила. И попасть туда можно кошачьими тропами.

Остановилось время, тяжелым и густым, как мед, стало оно, сверкнул и погас воздух, и Ленка побледнела лицом, уставившись на меня.

– Саш, ты...

– Кошачьими тропами, Лен, и никак больше, кошки
знают дорогу. Из любого города, места, времени следуй за котом, и придешь к Чуду. У тебя ведь есть кот или кошка?

– Есть, Шуша, сфинкс наш, – тихо ответила она, протирая тарелки и не сводя с меня испуганных глаз. – Только, Саш...

– Вот как-нибудь попробуй, пойди за ним, особенно если звать будет. В детстве окажешься, там, где солнце, вечное лето, где небо высокое-высокое. Где радость, игра, и все любимые живы. Получится, вот увидишь, неужели отца с матерью повидать не хочешь, молодых, живых? Только, знаешь, там условие одно: видеть ты их будешь, пока иг-
раешь. В мяч, в прятки, в казаки-разбойники – всё равно. Они тебя не увидят – ты увидишь, но и это счастье. Не бойся, не сошла с ума, всё это – чистая правда.

Настороженный взгляд Ленки не отрывался от меня. Стукнула калитка, звякнул в сарае велосипед, мимо снова пронесся вихрастый пацаненок. Из-за распахнутой им двери на веранду из коридора снова выступил Ленкин
младший.

– Мам, работа есть, ребята звонили, вагоны на вокзале разгружать. Мам, можно?

Ленка застыла с полотенцем в одной руке, и тарелкой – в другой.

– Мам, честно, – заканючил младший. – Вот те крест! Живые деньги!

– Побожись у меня, паразит, побожись, – устало выдох-
нула Ленка. – Узнаю, что ты, вместо того чтобы разгружать, по чужим дворам шлялся с уродами своими, с Егорычем этим...

– Мам, да это никакой не Егорыч, это ребята со строительного звонили...

– Ладно, уметывай, – выдохнула Ленка, перетягивая волосы косынкой. – Но если узнаю...

Парнишка осторожно прикрыл калитку за собой и нырнул в густеющие сумерки. Откуда-то появился серый теплый комок, прижался к ноге, затарахтел радостно и умиротворенно. Я почесала сфинкса за ушами.

– Вот за ним и ступай, если звать начнет, – как заклинание, повторила я. – Родителей живых увидишь.

– Мне бы маму увидеть, – негромко отозвалась Ленка. – Про папашу и знать не хочу, сгинул алкаш, и сгинул. Говоришь, кошачьими тропами в Чудо можно попасть, в мир Властелина кошек? Только думаю я: а что он за это потребует? Ведь не бывает же, чтобы  т а к о е – и вдруг бесплатно...

– Бесплатно, Лен, – я улыбнулась и дотронулась до руки ее. – Настоящие чудеса ведь не за деньги делаются.

– Да я не про деньги, – отмахнулась Ленка. – Может, Властелин этот, который прошлым заведует, другое потребует, душу, например?

– Зачем ему твоя душа? – удивилась я. – Ты же сама знаешь – он сестру твою на ноги поставил, ничего за это не взял! А сколько других чудес сотворил! Настоящие чудеса всегда дарят, а не продают! Так что... кошачьими тропами, – и я погладила ластящегося ко мне кота. – За ним! Он дорогу знает!

 

* * *

Добравшись до Валиного дома за полночь, на такси, села пить поздний чай на маленькой, нарядной кухне. Пришли коты и, мурча, улеглись у ног, пришла и сама полусонная хозяйка и, устроившись напротив на маленьком угловом диванчике, вдруг стала рассказывать о войне...

– Так вот, детский сад наш отправили в срочную эвакуацию, немец уже к городу подходил. Родителям сообщили, кто смог – на станцию приехал, своих забрать. А мама моя чуть припоздала, к перрону подбежала, а поезд уже тронулся, она – за поездом! Из окна ей меня передали, успели. А состав тот на следующей станции разбомбили, «юнкерсы» налетели, никого в живых не оставили. Чудо чудное случилось, в рубашке я родилась. Это всё мама мне рассказывала, я и не запомнила ничего из раннего детства. Соседка сказала – Богу неугодно было. А я, Сашенька, в Бога не верю, хоть и старая совсем. Во Властелина кошек верю, а в Бога – нет. Чудно, да? Тут ко мне приходили недавно. В строгих платочках, юбки – в пол, в руках книги, позвонили в дверь рано, еще восьми не было. Открыла я.

– Бабушка, говорят, хотите услышать о Боге, о Евангелии, спастись хотите?

А я им говорю:

– Отойдите от меня, делающие неправду! Ой, что было, – грустно улыбнулась баба Валя. – Лица их постные перекосило, и я такое про себя услышала! Нет веры у этих проповедников, Сашенька, одна только гордыня да ненависть к роду человеческому... А Евангелие я читала, в свое время, и многое из него запомнила...

– Мне друг мой однажды сказал, – пробормотала я, вспоминая до боли светлую, широкую улыбку и теплые карие глаза. – Так вот, он однажды сказал, что все религии мира, начиная от древних, языческих, и заканчивая христианством, появились из одного великого страха человечества – страха перед смертью. Как думаешь, правда?

– Может, и правда, – кивнула баба Валя, размешивая сахар в стакане. – Меня моя посмертная участь не беспокоит,
мне бы мою земную жизнь достойно дожить, никого не обидеть ни словом, ни делом. Ладно, пошли спать, утро вечера мудренее...

Приснился мне Властелин кошек, бледный, печальный, на крыльце моего бывшего дома. И смотрел он на меня пронзительно, с укором, и говорил, пальцем грозя:

– Нарушила слово данное. Рассказала про кошачьи тропы, ведущие в Память детства...

 

* * *

На следующий день, покупая виноград на маленьком придорожном рынке, взгляд почувствовала, знакомый, изум-
ленный, из прошлого, из времени, где все были живы. Голову повернула – не ошиблась: стоит в джинсах, в белой вет-
ровке, барсетку кожаную в руках мнет. И пусть щедро снег седины присыпал волосы, но глаза всё те же – цвета грозового пасмурного неба, и улыбка та же, мягкая, лучезарная, словно вечернее солнце. Несколько мгновений смотрела недоуменно: неужели вот от этого двадцать лет назад можно было с ума сходить, тосковать жутко, безбрежно, с родными и близкими, что пытались мне объяснить природу страсти моей, ссориться насмерть?

– Он жену с двумя детьми бросил, а тебя и подавно бросит, – говорила, укоряющее качая головой, бабушка. – Ветер в голове у него, хоть и выглядит, вроде, солидно. Оставь его!

Но врагами тогда мне, одержимой одним-единственным человеком, казались близкие и родные, пытающиеся излечить меня от темной страсти, враждебным казался мир, стремящийся отнять его у меня. Ослепительное, страшное лето пережила я тогда, переполненное любовью-болезнью, любовью-разрушением, а в себя пришла лишь на маленьком вокзале, где на перроне, средь разноцветных сумок стоял
и говорил, вглядываясь в лицо мне своими грозовыми, пасмурными:

– Не рви ты себе сердце, ради бога! Ну, встретились, ну, лето провели вместе, так разве ж это к чему-то обязывает? Посмотри на меня – у меня половина дохода на алименты уходит, Ольга грозится еще и полквартиры отсудить. Бизнес этот чертов – ничего, кроме нервотрепки и бессонных ночей! Тебе опора нужна, такая, чтобы все твои тревоги и проблемы к себе на плечи взять, а из меня плохая опора, сломанная. Спасибо, конечно, за всё, что было, но не вижу я нас вместе, понимаешь, не вижу!

Каждое его слово тогда, как тупой нож, вонзалось в сердце, а я улыбалась, истекая кровью, впитывая взглядом каждую родинку, каждую кудрявую пепельную прядь. Подошел поезд, галдящая толпа ринулась на перрон, а я поцеловала его легко, всепрощающе и, подхватив сумку, поспешила к своему вагону.

Плохо заживало сердце, больно, кроваво, несколько лет я штопала его суровыми нитками памяти, несколько лет выползала, раненная, из-под руин своей любви. Наконец выползла, оглянулась, расправила крылья и снова полетела вперед. И только иногда, на самом дне сердца, вспыхивала и гасла давняя тоскливая боль. А потом и боль пропала, и пришли новые влюбленности, и однажды, лет восемь спустя,
звонок раздался, звонок в мой крошечный галдящий офис из города детства.

– Саша, – голос, за который много лет назад отдала бы и жизнь, и душу, медом потек, завибрировал, разрывая воздух. – Саша, я тут телефон твой случайно нашел. Ты летом приедешь, Саша? Давно не виделись...

Ничего не вздрогнуло, не заболело сердечной болью, не засочилось слезами. Голос, который когда-то любила больше жизни, стал лишь одним из многих.

– Ошиблись номером, – выдохнула я, как отрезала, и телефон из прошлого в черный список внесла. Жаркое, слепое, страшное, давнее желание о его звонке сбылось спустя восемь лет, когда ни он сам, ни голос его стали не нужны.

Больше не глядя в сторону былой великой любви, прошла мимо нее, как мимо стены каменной, и, улыбаясь, добрела до самого подъезда, до лавочки, где, присев, посмот-
рела на небо цвета знакомых пасмурных глаз. Двадцать лет прошло, и – ничего, не болит, не полыхает, а когда-то пылало так, что до небес пламень был, и выжжено было всё в душе и в сердце. Вот что случится с каждым из нас, кто испытал темную страсть, вот чем кончатся все бывшие любови – мертвой, страшной, холодной тишиной. И человек, из-за которого некогда сходили с ума, не вызовет в душе ничего, кроме жалости и отвращения.

Пронзительный осенний ветер растрепал волосы, забрался под куртку, и так вдруг захотелось увидеть близких и дорогих, хоть издали, хоть одним глазком на заветном крыльце, что ледяная петля сжала сердце. В отличие от былой темной страсти, в которой едва не сгорела я, их любовь была настоящая, светлая, долгая, жертвенная. Вот бы крикнуть им издалека, вот бы попросить прощения, даже если не видят, не слышат они меня в Памяти детства, вот бы еще раз попасть туда, в дивный мир, кошачьими тропами.

Будто в ответ на мои мысли в ногу ткнулось серое, пушистое, мурлычащее, на этот раз не рыжий, на этот раз Тигриша. Он взволнованно крутился у ног, мяукал, звал меня, и отчего-то по спине пробежал холодок, как от плохого предчувствия. Я поспешно шагнула за котом, оставив и воспоминание о так некстати встретившейся прежней любви, и пакет с виноградом на лавке.

Вновь дрогнул воздух, переливаясь, и пасмурное, такое же пасмурное, как и в моем мире, склонилось надо мной небо мира иного. Печален был этот мир, а я помнила его другим, залитым летним золотым солнечным светом, расцветающим ромашкой и клевером, краснеющим яблоками. Сейчас вокруг меня была пожухлая трава да увядшие, черные, как от недавнего прикосновения мороза, цветы. Родной вишневый дом с белыми наличниками стоял хмурый,
сумрачный, окна были плотно занавешены. На узкой тропинке передо мной клюквенно краснели капли крови. Страх темной тенью вошел в сердце.

– А ведь я знал, – послышалось за спиной. – Я знал, что ты принесешь Зло, я предчувствовал, но всё же надеялся до последнего. Мои проводники открыли тебе ворота Памяти детства, а ты нарушила Слово, данное мне, а ты рассказала о моем мире тем, кому нельзя было о нем знать. Пойдем, покажу,  ч т о  ты натворила.

Будто из ниоткуда, появился Властелин кошек. Скорбно и строго глядя на меня, он махнул рукой вперед, приказывая следовать за ним. Я на мгновение закаменела от неожиданного злого холода, обжегшего тело и душу. Черные, мертвые соцветия стояли по бокам дороги.

– Я рассказала только подруге, – тихо прошептала я, старательно обходя капли крови на дороге, не надеясь, что он услышит.

– Но тебя слышала не только подруга, – укоризненно и печально качая головой, обернулся ко мне Властелин
кошек. – Тот, кому не следовало знать о кошачьих тропах, услышал твои слова, последовал за доверчивым проводником и принес Зло в мой мир, прикрывшись просьбой о встрече с ушедшими родными. Я был далеко, я помогал тем, о ком ты не знаешь, а когда вернулся, – застал вот это, –
и он кивнул на что-то в сторону от тропы.

Я подошла, стискивая зубы, давясь вырывающимся из груди криком. В пожухлой траве лежало закоченевшее маленькое тельце – серый ласковый сфинкс Шуша. По краям дороги, как в почетном карауле, замерли мертвые соцветия, и небо застыло, и воздух застыл прозрачной громадой. Он навалился на грудь, и стало нечем дышать, и я закашляла, схватившись рукой за горло.

– Как... почему...

– Ты не сдержала данного тобой Слова, – печально отозвался Властелин кошек, склонившись над серым тельцем сфинкса. – Нельзя смешивать миры, нельзя рассказывать о тропах через них чужим, темным. Твоя подруга не виновата, но тебя услышал сын ее, и принес в мой мир Зло и Смерть.

– Но как он... – я выдохнула воздух со всхлипом, смахнула набегающие слезы. – Как он прошел... сюда?

– Он обманул проводника. Он сказал, что тоскует по бабушке, что ему нужно встретиться с ней, и проводник поверил. Кошки доверчивы, они только говорить не умеют, но понимают всё. Проводник был добр и наивен, он открыл ему тропку в мой мир, а тот пришел сюда ради наживы, чтобы украсть, взять чужое. Когда он понял, что это невозможно, он в ярости убил проводника и вернулся домой.

– Что...– я по-прежнему задыхалась от слез. – Что он попытался сделать?

– Пытался проникнуть в дом и сарай, а когда не получилось – убил собственного провожатого. И ведь та, ради которой и была проложена кошачья тропа в детство, его бабушка, явилась ему, но он даже не взглянул на нее, ему было нужно другое...

– А ведь Лена говорила, – пробормотала я. – Она сказала тогда...

– Что ее сын – мелкий вор и крысятник в компании таких же уродов, – продолжил Властелин кошек. – Только вот при определенных обстоятельствах воры и крысятники становятся убийцами... – и он склонился, завертывая трупик сфинкса в белый кружевной платок.

Стало еще холоднее, на черных мертвых соцветиях выступил иней, любимый дом будто занавесился туманной пеленой.

– Что же теперь делать? – прошептала я, не смея приблизиться к Властелину кошек. – Что же...

– Тебе – ничего, – качнул головой Властелин кошек. – Сначала будешь часто вспоминать о том, что было, потом – понемногу забывать. Время лечит любые раны, вылечит и твою. Но сюда, в память детства, ты не попадешь больше никогда, и не увидишь тех, кого любила. А я займусь лечением моего мира от Зла, которое проникло сюда по твоей вине. А убийца получит свое, не сейчас, но получит.

С белым свертком в руках он отступал от меня по кошачьей тропе, всё меркло вокруг, синий туман затягивал мир.

– Подожди! – крикнула я в клубящуюся мглу. – Скажи только одно: когда я умру – я встречусь с ними?

Тихий, печальный смех послышался из темноты, всё померкло и снова тускло взошло осенним пасмурным днем сегодняшнего мира. Подъездная скамейка с забытым на ней пакетом винограда, последние бархатцы на клумбе, серый полосатый Тигриша, жмущийся к моим ногам... Мой мир принял меня, изгнанницу, ласково погладил по лицу влажным воздухом, уронил на волосы желтый березовый лист, а я сидела на скамейке и плакала по миру утраченному...

 

* * *

– До свидания, баб Валя, – у зеленого бока поезда на дождливом перроне я обняла ее, маленькую, круглую, уютную, ткнулась носом в косынку, пахнущую мятой, потом взяла из рук ее пакет, полный яблок и пирогов. – Приеду, позвоню! Береги себя!

Мокрый от слез поцелуй застыл на щеке.

– Сашенька, деточка...

– Спасибо за всё! Здоровья тебе, дорогая! Тебе и твоим питомцам!

Поезд дернулся и медленно поплыл вдоль перрона, маленькая, сгорбленная фигурка осталась позади. У меня замерло сердце: рядом с вагоном поезда, набирающего ход, возник паренек лет семнадцати в серой куртке и выцветших джинсах, с опаленной челкой на лбу. Зажглись и погасли кошачьи глаза, паренек вскинул руку, будто прощаясь.

– Я всё равно добьюсь твоего прощения, – прошептала я в холодное вагонное стекло так, чтобы не слышали соседи по плацкарту. – Я добьюсь твоего прощения и верну себе мир по имени Память детства...