Стас Нестерюк
Полонез
Раньше Маше нравилось ходить с Денисом в это кафе. Уютные столики, тихая музыка и мягкий свет, отражающийся в зеркальных шариках под потолком, – все это говорило ей, что хозяин заведения обладает вкусом и чувством меры.
Но сегодня Маша чувствовала себя неспокойно. Окружающее давило на нее: и эта музыка, и этот свет, и эти люди, которые постоянно пялились на нее со своих мест, словно на прокаженную. «Зачем я себя накручиваю? – думала Маша. – Никому нет до меня дела, каждый занят собой...» Но избавиться от дискомфорта не удавалось. «Надо сказать Дэну...» – подумала она, но не успела додумать мысль до конца, как Денис собственной персоной возник перед ней и поставил на столик два мороженых и две чашечки кофе. Маша улыбнулась. Денис сел на свое место.
– Твое любимое, – кивнул он на мороженое.
– И даже черный кофе без сахара, – усмехнулась она.
– А разве ты любишь по-другому? – удивился он, не заметив иронии.
– Что ты! Конечно же, всё отлично!..
Ей стало досадно. Денис слишком хорошо ее знает... Взяв ложечку, Маша принялась скрести шоколадную крошку.
– Хочешь узнать мой новый замысел? – спросил Денис через некоторое время.
– Конечно, хочу, – отозвалась она. Маша тоже хорошо знала Дэна и умела правильно себя вести, когда он загорался какой-нибудь идеей.
В свои двадцать восемь Денис Громов считался в посвященных кругах неплохим литератором. Его рассказы отличались глубиной мысли и яркой наглядностью. Друзья прочили Денису большое будущее.
– Начинается с того, что у одного молодого человека умирает подруга, гибнет в автомобильной катастрофе. Молодой человек безутешен и никак не может смириться с утратой. Вся его жизнь постепенно превращается в непрерывный мысленный диалог с ней. А так как мой герой – человек одаренный, то выражается это очень своеобразно: вся его комната скоро становится домом-музеем его возлюбленной. Все стены увешаны ее портретами, по углам стоят ее скульптурные изображения, и стол завален стихами, посвященными ей; он даже начинает писать роман... В общем, в один прекрасный день его родители приходят домой и находят комнату сына пустой. Всё, что в ней находилось, исчезло. Исчез и сам молодой человек.
Денис сделал небольшую паузу, чтобы дать Маше получше почувствовать картину.
– Ну и что? – спросила она, ничего особенного не почувствовав.
– Дело в том, что парень ушел в другой мир. Можно сказать – параллельный, только этот мир придумал он сам. И в этом мире возлюбленная его оказалась жива – тот несчастный случай не произошел...
– Но она ушла к другому, – подсказала Маша развязку.
Денис смутился.
– Почему ты так решила?
– Потому что знаю тебя. Без ложки дегтя бочка меда лишена драматизма. А ты без него не можешь.
Денис почесал голову. Затем произнес:
– Знаешь, я еще не закончил, но действительно хотел сделать, чтобы она ушла к другому. Тому самому, который стал причиной ее гибели в прежнем мире. Но это не важно. Дело в том, что и сам главный герой больше не верит в реальность прошлого. Он помнит, что она погибла, но теперь ему кажется, что всё это было во сне. И как знать, может быть, так оно и есть на самом деле?..
Маша отправила в рот ложечку мороженого и захлебнула ее маленьким глотком кофе.
– Всё это очень интересно, – сказала она. – Особенно когда не нужно самой все это читать.
Денис растерялся.
– Я настолько плохо пишу? – спросил он.
– Дело не в этом. Мне просто интересно: кому и что ты хочешь сказать своим рассказом? В нем, наверно, есть какая-то мысль?
«Отчего я такая ядовитая сегодня? – подумала Маша. – Разве Дэн виноват, что я не в себе?..»
Однако Денис, похоже, подошел к ее вопросу со всей серьезностью.
– Мысль моя в том, что наш мир, весьма вероятно, не что иное, как порождение фантазии его обитателей. Воли, если по-научному. Ведь жизнь дается нам в единственном варианте, и мы не можем знать наверняка – что сделало ее именно такой. Где она настоящая, а где нет – вот вопрос. Может быть, мы всё время блуждаем из одного мира в другой, только нам они всегда кажутся одним и тем же.
Маша на секунду задумалась.
– Извини, Дэн. Это не ты плохо пишешь. Это я такая тупая. По мне настоящее – это то, что реально. Как этот стол, например.
– Фантазии, если они сильны, могут породить реальность, – заметил Денис. – Как знать? Может быть, этот самый стол – порождение чьей-то фантазии. А в других мирах его нет.
– Ну да, да, мы с тобой об этом тысячу раз говорили! – Маша резко встала из-за стола. – А теперь мне пора домой.
– Что-нибудь случилось?
– Нет.
Маша подхватила свою сумочку и направилась к выходу. Денис засеменил следом.
– Я провожу?
Она обернулась и посмотрела в его глаза. Они были полны недоумения, граничащего с отчаянием. «Да что же это я, в самом деле?!» – Маша улыбнулась.
– Конечно! Пойдем.
Вечерняя прохлада немного успокоила ее. Когда Денис говорил, она даже понимала его. Знал бы он, какие кошки скребут у нее на душе!..
* * *
Только отпустив друга и оставшись одна, Маша дала себе волю. Мысли и сомнения, подспудно терзавшие ее весь день, выплеснулись наружу.
Денис ей надоел. Три года близких отношений позволили узнать его настолько, что обманывать себя и дальше Маша не могла. Тогда, на первом курсе, она смотрела на всё широко раскрытыми глазами. Любой, кто приветливо улыбался и умно говорил, казался ей хорошим человеком.
Он явно превосходил всех в уме и красноречии. И даже разница в возрасте не стала помехой, наоборот, благодаря ей Денис выглядел в ее глазах еще более значительным. Он многое знал и был готов часами терпеливо объяснять Маше – малолетней дурочке – все парадоксы жизни. Он писал, и она верила, что в скором времени он станет знаменит. Но время шло, слава не приходила, а заумная фантазия Дениса все сильнее набивала оскомину. Его гениальные мысли парили где-то
над землей, забираясь всё выше, и всё больше отрывались от реальности.
А в реальности Денис оказался вовсе не ангелом. Он то неделями ловил вдохновение, то впадал в депрессию, а когда брался за очередной труд, то видеть возле себя никого не хотел.
* * *
В дверь комнаты постучали, и на пороге появилась мать.
– Ты почему не подошла к нам с отцом, когда вернулась? Что случилось?
– Всё нормально, – не оборачиваясь, ответила Маша.
– Поругалась со своим поэтом?
– Не твое дело!
– Не смей так разговаривать со мной!
– А ты не смей называть его поэтом. У него имя есть.
– Дэн, что ли? Тоже мне – имя! Кличка какая-то, как у собаки.
Маша повернула к матери лицо и устремила на нее самый высокомерный взгляд, на который была способна. Мать покорно вышла из комнаты.
* * *
Родители Маши дружно не любили Дениса, обзывая его при всяком удобном случае обидными словами: то «чернокнижник», то «философ», то «поэт», а то и вовсе «марксист». Не будь дочка такой своенравной, ей бы давно запретили встречаться с этим типом, не внушающим доверия.
Отец Маши – отставной подполковник – преподавал в университете на военной кафедре, мать работала в горсобесе. Старшая сестра Валентина давно имела хорошую работу и была замужем за директором одной небольшой фирмы. Только Маша в свой двадцать один год еще не определилась. Отец говорил по этому поводу, что у нее замедленное развитие, и что придет время – она сама всё поймет. Главное сейчас – не совершить непоправимой ошибки.
* * *
После того, как мать оставила ее в покое, Маша снова задумалась о своем. Только теперь мысли ее потекли несколько по иному руслу. Она вспомнила вчерашний день и всё то, что к нему привело.
Подружка, бывшая одноклассница Лариска давно заманивала ее в свою компанию. Маша даже посещала то, что Лариска называла «тусовкой», и уже могла отличить ее от «сейшена» (на котором тоже присутствовала). Но то, что случилось с ней вчера, произошло впервые.
Ни эти люди, ни их интересы, ни их музыка никогда не волновали ее прежде. Всё в этой среде было каким-то ненастоящим. Но в последнее время Маша уже и сама не знала, что есть настоящее, а что – нет. Родители учили одному, Дэн говорил совсем другое, и понять, где правда, становилось всё сложнее. Раньше она доверяла Дэну, но в последнее время границы понятий в ее мозгу сильно размылись. И однажды она спросила себя: если то, что я считаю настоящим, оказалось иллюзией, то не может ли оказаться настоящим то, что было иллюзией прежде? Вернее – этот вопрос она задала себе уже после, а тогда – вчера – всё произошло само собой...
Майкл – тот, которого называли «лидер», – подошел к ней и положил руку на бедро. Она на мгновение испугалась, но тут же поняла, что хочет ответить. От него пахло пивом и дешевыми сигаретами. Он весь был здесь, рядом, естественный и конкретный, и хотел простого взаимного чувства. Ни капли фальши, всё – самое настоящее.
Давно ей не было так хорошо. Пожалуй, даже никогда. Только теперь, сорвав с себя оковы, Маша поняла, насколько была опутана ими раньше.
* * *
Сегодня весь день Майкл не шел у нее из головы. И не шла из головы тусовка, атмосфера которой внезапно стала ей ближе. Эти ребята с их приколами и обнаженной нервной системой теперь казались чем-то большим, чем раньше. Развязная, подчас грубоватая манера скрывала то, что каждый стремился обнажить. «Настоящесть» – другого слова она не смогла придумать...
Но как же быть теперь с Денисом?
Маше было стыдно. Он вел себя с ней как обычно. В его глазах она по-прежнему была его девушкой. Пока они сидели в кафе, она пыталась гнать мрачные мысли. Но ощущение, будто всё, что он говорит, больше не имеет смысла, не проходило...
Он затеял писать очередной рассказ; так что же с того? Если смотреть на его творчество не глазами влюбленной малолетки, то оно не очень-то производит впечатление...
И всё-таки Маше было неспокойно.
* * *
На следующий день после занятий Маша направилась к Денису. Отсутствие у него мобильного телефона всегда создавало трудности в общении. Дома же трубку упорно никто не брал, и Маша, решив, что Дэн «отключился», как не раз делал в минуты вдохновения, решила дойти до него сама. Однако, не сделав и сотни шагов от института, круто развернулась в другую сторону. «Не хочет, чтоб ему мешали, так и чёрт с ним!» – выругалась она и направилась в профлицей, где репетировали Майкл и его группа. «Может, его и вправду дома нет?.. – подумала она, словно в оправдание себе. – К тому же и не договаривались мы...»
В зале набралось около двадцати человек – уже знакомые Маше по тусовке лица. Музыканты сидели на сцене на стульях, повернувшись спиной к зрителям, и разучивали новую
песню. Чем она отличалась от старых, Маша толком не поняла. Выросшая на песнях звёзд популярной телеэстрады, она не слышала музыки ни в запилах лид-гитары, ни в слэпе басиста, лишь истошный голос вокалиста временами напоминал что-то человеческое. Парень, чей бритый затылок двигался взад-вперед в синкопирующем ритме, ведал слушателям какую-то историю о Штирлице, стрелявшем вслепую. Маша вспомнила, что группа называется «Профессор Плейшнер» и играет грандж в сочетании с хардкором. Так ей сказала Лариска.
Лариски в зале не было. Это Машу ободрило: видеть подругу ей пока не хотелось. Маша села на свободное место и попыталась вникнуть в какофонию звуков. Но тут кто-то из зрителей на простом русском языке закричал музыкантам, чтобы повернулись к нему лицом. В ответ со сцены голос Майкла отчетливым речитативом перечислил родных и близких кричавшего, указав по ходу род их занятий. Вслед за этим из зала на сцену полезли некоторые из зрителей. Казалось, что атмосфера быстро накаляется, но уже через несколько секунд мнения сторон определились. Кого-то послали за пивом, и вскоре сцена напоминала привал во время похода. Маша тоже забралась на сцену, поскольку иного способа увидеть лицо Майкла не нашла.
Майкл заметил ее и приветливо кивнул. Затем лицо его стало задумчивым. Хотя встреча с дамой сегодня не планировалась, он еще не забыл позавчерашнее и не прочь был пообщаться с ней еще. Эта девушка ему понравилась. Она была совсем не такой, как Наташка... Задумался же Майкл о том, как ее зовут.
Осмотревшись на всякий случай, Майкл взял гитару и понес ее в угол сцены, где валялся чехол. Проходя мимо Маши, он остановился и бросил ничего не значащую фразу:
– Жди меня на выходе. Буду через пять минут.
Маша удивилась, однако не стала спорить, спрыгнула со сцены и пошла к двери.
– Машка, ты куда? – крикнула ей вслед одна из девчонок.
– Сейчас вернусь, – ответила та.
Майкл облегченно вздохнул. Значит, Маша. Надо где-нибудь записать: на память нет никакой надежды... «Пива, что ли, мало пью?» – философски подумал он. На улице, уже никого не опасаясь, он смело подошел к ней.
– Ребята пьянку затеяли. Пора рвать когти.
– А ты не пьешь?
– Пью. Но не в такую погоду.
– А какая сегодня погода? – удивилась Маша.
– Эротическая, – объяснил Майкл.
– Ах, вон оно что...
– Впрочем, пока идем, можно взять пивка. Или ты предпочитаешь что-то другое?
– Полностью полагаюсь на твой вкус. А куда мы идем?
– Ко мне домой, – прояснил и этот вопрос Майкл.
Маша улыбнулась. Такая конкретика ей нравилась. От Майкла исходил дух настоящего мужчины.
...В этот день она узнала много интересного. Познакомилась с творчеством «Блэк Саббат» и «Лед Зеппелин», узнала об уходе Оззи Осборна и смерти Джона Бонхэма1, а также о том, что «Лидер» – вовсе не кличка Майкла, просто он играет на лид-гитаре. Кроме того, он – автор почти всей музыки и текстов «Профессора Плейшнера».
А вот Майкл – это как раз что-то типа клички. Зовут же его Мишка. Майкл – это Михаил по-английски. Он объяснил ей это, видимо, не надеясь на ее познания. Опыт прежних женщин научил его быть добрее и осмотрительнее.
Маша не обиделась, но выслушала его объяснения с улыбкой.
* * *
Вечером ей не спалось. Какой-то осадок в душе не давал успокоиться. Всё прошло очень хорошо, но откуда-то взялось чувство пустоты. Вторая встреча предполагает большую открытость: стеснительность уходит, а взамен ей должно прийти чувство близости. То, что Дэн называет словом «интим». А этого она не заметила. Майкл был дружелюбен и весел, но вместе с тем оставался чужим и почти не интересовался ею.
Маша поняла, что думает о Дэне. Ей захотелось поговорить с ним – поделиться переживаниями. Но она тут же поймала себя на том, что желание ее абсурдно. Дэн теперь – чужой. Она потеряла его.
* * *
Следующие два дня после занятий Маша, никуда не сворачивая, сразу шла домой. Сидела, ожидая звонка и не решаясь позвонить сама, но Денис не звонил. «Пишет, наверно», – успокаивала она себя. Однако успокоения не было. Ей стало казаться, что всё вокруг ненастоящее и что даже сама она – Маша – насквозь фальшивая.
На третий день, не выдержав, она пошла, наконец, к нему.
Денис оказался дома. Маша вошла. Он обнял ее и поцеловал в щеку. Маша улыбнулась, но когда он захотел поцеловать ее еще раз, она отстранилась.
– Денис, мне надо с тобой поговорить, – сказала она.
Давно она уже не называла его Денисом.
– Пойдем в комнату, – пригласил он.
Маша прошла и села в одно из двух кресел. На столе, как она и ожидала, лежали вороха бумаги. Работа здесь, видимо, кипела вовсю.
– Что-то случилось? – спросил Денис, садясь напротив.
Она кивнула. Денис нахмурился.
– Не пугайся. Со мной всё в порядке. Просто я познакомилась с одним человеком.
– Познакомилась? – иронично переспросил он.
Маша кивнула. Потом очень быстро произнесла:
– У меня был другой мужчина. Уже два раза.
Денис встал, подошел к окну и стал смотреть на улицу.
– Ты ничего не скажешь? – спросила она.
Он молча покачал головой.
– Я хотела поговорить с тобой...
Он снова покачал головой.
– Ты не хочешь меня слушать?
Он молчал. Маша поднялась с кресла.
– Я пойду...
Он кивнул.
– После... – голос его дрожал.
Не прощаясь, она вышла из квартиры и захлопнула за собой дверь.
* * *
Денис долго стоял не шевелясь. Вот и случилось то, что должно было когда-нибудь случиться. Все эти годы, за исключением первых месяцев, он ждал... Маша была слишком другой, совсем не такой, как он. Он стал ее первой любовью, но любила она в нем подобного себе. Ждала от него успехов, не зная, что успех для него – совсем не в том, в чем видели его ее родные. Откуда им знать о муках творчества, бессонных ночах и радости найденной формы?..
Денис прекрасно понимал разницу между собой и Машей и видел все трещинки, которые наметились в их отношениях. Трещинки эти становились всё шире, а он ничего не предпринимал, лишь наблюдая. Он знал, что в жизни нужно пройти через многое. Для героев своих рассказов он придумывал испытания и посерьезнее...
Сейчас, когда это случилось, он даже испытал облегчение. Но вместе с тем его пронзила страшная боль – такая, что даже трудно стало дышать. Он не хотел, чтобы Маша видела его таким, потому и повернулся к ней спиной. Теперь, когда она ушла, он больше не сдерживал чувства. Но они клокотали где-то внутри, в то время как со стороны за ними наблюдал трезвый взгляд художника.
«Я извращенец, – подумал Денис. – Вместо того чтобы кричать от боли, я пытаюсь исследовать ее и хорошенько запомнить, чтобы использовать когда-нибудь в рассказах».
Он вдруг понял, что Маша стала для него гораздо желаннее, чем прежде. Захотелось побежать, догнать ее, вернуть во что бы то ни стало. Денис высунулся в окно и закурил. Святая вера в силу сигареты помогла ему преодолеть искушение.
«Надо найти Эдика!» – понял он.
* * *
Эдик Геворкян был человеком необычным. Крови разных народов сплелись в нём самым неожиданным образом. Тех, кто плохо знал его, Эдик поражал смесью добродушия со злорадством и благородства с цинизмом. Красота эпизода нередко увлекала его больше, нежели драматизм общей картины, и страдания ближнего нередко виделись ему чрезвычайно комичными, чего он нисколько не стеснялся выражать вслух. Работал он осветителем в театре и в двадцать пять лет смотрел на жизнь взглядом искушённого эстета на театральное шоу.
Едва Денис излил ему душу, глаза Эдика заблестели азартным блеском, и он, не раздумывая, предложил найти женщину. Лучше – двух.
– Есть тут поблизости одна конспиративная квартира, где нас примут, – подмигнул он. – Надо только взять с собой чего-нибудь выпить...
По дороге в магазин Эдик рассказал анекдот, который (Денис знал это) мог рассказать только Эдик:
– Было у отца три сына. Утром старший вышел во двор и тут же наступил на грабли. Потер разбитый лоб и пошел дальше. Следом за ним вышел во двор средний сын. И тоже наступил на грабли. Потер разбитый лоб и пошел дальше. Последним вышел младший сын. Остановился на пороге, видит – грабли... А деваться-то некуда!
Денис захохотал. Эдик всегда знал, чем утешить ближнего в трудную минуту.
– А ведь напрасно смеешься, – заметил он. – Еще Чехов писал, что если в первом акте на сцене лежат грабли, – в последнем кто-то должен на них наступить.
– А ты не с ружьем на стене путаешь? – усомнился Денис.
– Какая разница! – отмахнулся Эдик. – Всё искусство – сплошные ружья и грабли! Только успевай лоб подставлять! Мастерство автора – в умении правильно их развесить и разложить. Говорю тебе по секрету, как писателю.
Умение придавать словам видимую значимость было одним из талантов Эдика. Впрочем, и в остальном он был личностью своеобразной: слушал музыку никому не известных групп, читал книги «шизанутых» авторов и любил живопись непризнанных гениев. Тех, кто оказывался с ним в компании, Эдик непременно заражал своими интересами: люди тащились от его любимой музыки, млели от живописи и балдели от предлагаемых книг... До тех пор, пока сам он оставался поблизости. Едва же Эдик пропадал из виду, слушать дальше музыку его кумиров никто не мог, от любимых его картин тошнило, а книги, читаемые Эдиком, хотелось немедленно снести в макулатуру...
* * *
В конспиративной квартире обещанных женщин не оказалось.
– На эти грабли кто-то уже наступил, – резюмировал Эдик ситуацию и тут же извлек из нее мораль: – Всякий облом есть начало нового приключения!
И с этими словами нажал кнопку звонка соседней квартиры. Дверь открыл небритый, сонного вида парень лет двадцати с небольшим.
– Простите, не будет ли у вас стакана? – спросил Эдик, сияя неотразимой армянской улыбкой.
Выяснилось, что парня зовут Вован, и у него будет не один, а целых три стакана. Бутылка была стремительно выпита, и через некоторое время друзья (уже втроем) покупали в магазине следующую. В процессе общения выяснилось, что у Вована на примете тоже имеется квартирка, куда следует зайти.
Женщин по указанному адресу оказалось целых четыре. Правда, с ними были еще двое мужчин, но Эдик и тут проявил природную смекалку, и вскоре одного из них услали за вином. Освободившееся место досталось Денису. Правда, радость оказалась недолгой – гонец вернулся весьма скоро и предъявил свои права. Спор немедленно перерос в драку, в которой Денису расквасили нос, и вскоре все мужчины были выставлены за дверь.
Наутро Денис почувствовал себя в состоянии сесть за новый рассказ.
* * *
Пару дней спустя в квартире Маши раздался телефонный звонок. Маша взяла трубку и чуть не взорвалась от радости, когда услышала голос Дэна.
– Привет! Можно тебя увидеть?
– Можно. Давай встретимся где-нибудь.
Когда, спустя полчаса, Денис подошел, Маша уже стояла недалеко от условленного киоска, торгующего мороженым.
Купив по стаканчику, они пошли вдоль проезжей части. Мимо проносились автомобили, шурша шинами, а они молча ели мороженое. Проглотив последний кусочек, Денис остановился и окинул Машу взглядом с ног до головы.
– Ты что? – удивилась она.
– Смотрю: какая ты теперь. Ты была с другим человеком. В тебе что-то должно быть не таким, как прежде.
– Перестань! Я такая же.
«Он прав, – подумала про себя Маша. – Я совсем другая. От прежней осталась одна оболочка. Он даже не представляет, насколько я изменилась...»
– Ты о чем-то хотел поговорить, – произнесла она.
– Мы тут на днях с Эдиком неплохо попьянствовали, – сказал Денис.
– Эдик – классный парень, – заметила Маша.
Оба замолчали. Стена между ними оказалась выше, чем думалось. Говорить было не о чем.
– Пойдем сейчас ко мне? – предложил наконец он.
– А может быть, потом? – спросила она почему-то.
– Нет. Сейчас. Потом у нас будет масса времени, чтобы поговорить обо всем.
* * *
Вечером, ложась спать, Маша вспоминала прожитый день и улыбалась. Никогда прежде Дэн не был таким неотразимым. У них действительно была масса времени, и они провели его с огромным интересом. Она словно открыла своего друга заново. После сегодняшнего приключение с Майклом казалось чем-то нереальным.
Однако на следующий день она поймала себя на том, что видит всё не так, как вечером. Эйфория улеглась, уступив место пустоте, и теперь ей всё больше вспоминался Майкл. «Он не знает, что я вернулась к Дэну, – думала Маша. – Это неправильно». Да и вернулась ли она? Дэн промелькнул яркой вспышкой и исчез. Вчерашний восторг был реакцией на последние переживания. Она слишком хорошо знала Дениса, чтобы поверить в чудо. Машу охватило отчаяние. Теперь ей захотелось найти Майкла, хотя она совершенно не знала, как и о чём с ним говорить.
«Что со мной?! – думала она. – Неужели я такая? Почему мне всё время нужен другой? Мне это не нравится!..»
Однако желание поговорить с Майклом было слишком навязчиво, чтобы ему противостоять. «Просто поговорить, – успокаивала себя Маша. – Пообщаться». Она вдруг вспомнила, что «Профессор Плейшнер» должен выступать сегодня вечером вместе с другими группами местного андер-
граунда в известном ей профлицее. Майкл приглашал ее на «сейшен».
В тот момент, когда она приняла решение, зазвонил телефон. Маша сняла трубку.
– Привет! – это был голос Дэна.
– Привет, – ответила Маша, ругаясь про себя.
– Какие планы на сегодня? – спросил Дэн.
– Иду на сейшен, – честно призналась она.
– Можно мне с тобой?
Маша растерялась. Они с Дэном – на концерте Майкла?.. «А почему бы и нет?» – подумала она в следующую секунду. Так даже лучше. Будь, что будет...
Она встретилась с Денисом за полтора часа до начала.
– Пока есть время, хочу рассказать тебе свой новый рассказ. Сегодня закончил. Хочешь послушать?
– Рассказывай, – пожала плечами Маша.
– Рассказ получился спонтанно, – начал Дэн. – Он не похож на то, что я писал раньше. В нем описана встреча мужчины и женщины, которые когда-то давно были мужем и женой. При этом – он был ее вторым мужем. А теперь оба они одиноки, и вот, встретившись, начинают вспоминать.
Он говорит, что после нее никого уже так не любил, а она отвечает, что и она никого не любила. Но она слишком сильно уважала его и от этого чувствовала себя связанной по рукам и ногам. Своему первому мужу она изменяла легко и свободно, а вот ему – не могла. А когда это все-таки случилось, ей было очень стыдно и тяжело. Она не хотела жить во лжи, но и признаться не могла. «Если бы ты не боялась признаться, всё было бы проще, – говорит ей он. – Ведь я знал, какая ты, и понял бы тебя». Как это – признаться? Ей это совершенно непонятно – как можно изменять и признаваться?..
...В общем, они приходят к вопросу: а не сойтись ли им теперь, когда оба намного старше и опытнее? Но она тут же говорит, что теперь – всё в прошлом и она по-прежнему любит его тем, прежним. Но он теперь – совсем не тот он, да и она – совсем не она. Она уходит, а он остается и думает, что лет через пять они снова встретятся, и она упрекнет его в том, что он не удержал ее сегодня. А после снова убежит, чтобы вернуться еще лет через пять.
– Вот такой рассказ, – закончил Дэн.
– Забавная история, – покачала головой Маша. – Только не знаю, как это изложить на бумаге: тут ведь история-то на пару минут.
– Так я же вкратце... У меня четырнадцать страниц вышло.
– Правда? Ну, не знаю... По-моему, это не твое.
– На тебя не угодишь: фантастика – не мое, реализм – тоже. Что же тогда мое?
Маша пожала плечами.
– Я не знаю. Я вообще не понимаю, для чего ты пишешь.
– Этот вопрос ты, помнится, задавала три года назад, – припомнил Денис. – И я тогда ответил.
– Тогда я была молодой и верила всему, что ты говорил, – парировала Маша.
– Теперь не веришь?
– Верю. Верю, что сам ты думаешь так. Но не верю, что ты действительно что-то понимаешь.
Денис на некоторое время замолчал.
– Знаешь, Маша, мне всё время кажется, что ты какая-то другая, – сказал он наконец.
– Так ты же сам говорил вчера, что я должна измениться, потому что была с другим. Вот я и изменилась. Я научилась смотреть на мир под другим углом. Ты ведь это так называл когда-то.
Денис снова замолчал. Маша посмотрела на часы.
– Уже пора? – спросил он.
– Нет. Еще почти час. Просто засекла время.
– Зачем?
– Сколько тебя знаю, ты никогда не молчал больше двух минут.
Денис захохотал.
– Ты не обиделся? – удивилась Маша. – Значит, ты тоже изменился.
– Я никогда не обижался.
– Ну вот! Теперь точно обиделся.
– Нет, – возразил Денис. – Просто задумался.
– Да? И о чём же?
– Хочу открыть тебе один секрет. Но не знаю: стоит или нет...
– Что-о?! У тебя через столько лет еще сохранились от меня секреты?! А ну выкладывай, что за секрет!
– Это мужской секрет, – сказал Денис. – Любой мужчина хранит его так тщательно, что даже сам себе о нем не говорит. А состоит он в том, что женщина становится для него желанной только тогда, когда ее желают другие мужчины.
Маша засмеялась.
– Это не секрет, Дэн. Секрет в нем для меня лишь в том, что ты до сих пор этого не знал.
Дэн досадливо сплюнул.
– Ты ничего не поняла! Я говорю об очень конкретной вещи: о моем отношении к тебе. Ты заметила вчера, что я изменился?
Маша остановилась как вкопанная.
– Ну и вопросики, однако! Ну хорошо, если уж ты спросил: да, заметила! Вчера ты был великолепен.
– Так вот – это оттого, что у тебя был другой. Я все эти годы мечтал втайне, чтобы это случилось. Не абстрактно, а вполне конкретно. Я сам часто представлял, как ты занимаешься любовью с другими. И мне это нравилось...
Глаза Дениса маслянисто блеснули.
– Прекрати! – вскричала Маша.
– Почему? Для тебя ведь это не секрет, как ты сказала.
– Заткнись! Даже слушать противно!
Маша развернулась и быстро пошла прочь. Денис в нерешительности остался стоять на месте.
– Маша! Денис! – неожиданный голос привел в себя
обоих. Маша остановилась, Денис повернул голову. Из-за угла к ним приближался Эдик. В руке он сжимал полуторалитровую пластиковую бутылку с темной жидкостью.
– Здравствуй, Эдик, – любезно сказала Маша.
– Привет, – кивнул Денис.
– Ссора в самом разгаре? – лучезарно улыбаясь, спросил Эдик. – Счастливые люди! Я совсем не умею ссориться.
Видя, что Денису и Маше не до шуток, Эдик поднял повыше бутылку.
– Смотрите, что у меня есть! Квас! Я уже попробовал. Это классно! Это вам не какое-нибудь «Пепси». Это квас. Но один я его не выпью. Пойдемте со мной – тут во дворе лавочка есть удобная.
Противостоять Эдику умели очень немногие. Минуту спустя все трое сидели на лавочке и пили квас из горлышка.
– Давно ли ты на квас перешел? – спросил пару минут спустя Денис.
– С тех пор, как пить бросил, – отозвался Эдик.
– И давно?
– Да вот, как с Вованом напоролись, так и бросил.
– С того самого раза?
– Да нет. Мы с ним еще раз напились. Хороший парень Вован. Носил меня на руках, а после ночевать оставил.
– Легко же ты друзей находишь! – заметила Маша.
– Это они его находят, – возразил Денис. – Эдик всем нужен.
Эдик принялся описывать все прелести попойки, о которых сам узнал наутро от Вована.
– Но с тех пор я не пью. Даже пиво! – заключил он свой рассказ.
Он взял из рук Маши бутылку и сделал несколько глотков. Лицо его сморщилось.
– Что за гадость? Как можно это пить? Одни консерванты. С натуральным не сравнить.
И он вылил остатки кваса себе под ноги.
– Может быть, пивка возьмем? – спросил он.
Денис посмотрел на часы.
– Да нет, ты знаешь – нам скоро на концерт.
– Какой концерт?
– В лицее сегодня сейшен, – объяснила Маша.
– Тем более! – оживился Эдик. – Кто же идет на сейшен без пива?!
* * *
Вооруженные тремя литрами пива, друзья заняли места в зале. Впрочем, места – не совсем верно сказано: уже через несколько минут зрители повскакали с сидений и бросились к сцене, где принялись кричать и размахивать чем попало в такт музыке... Чтобы что-то увидеть, сидевшим сзади пришлось либо встать, либо перебраться повыше – на спинки сидений.
Уже изрядно разогретые тремя группами, тинэйджеры встретили ревом группу «Профессор Плейшнер».
– Вон он – Майкл! – крикнула Денису в самое ухо Маша.
Дэн тупо уставился на кудрявого парня в черной футболке, прыгающего по сцене с гитарой. Меньше всего он видел в нем сейчас мужчину-соперника. «Надо бы с ним познакомиться», – мелькнула мысль, но затем Денис увлекся текстом песни и забыл про гитариста.
«Профессор Плейшнер» пел про Штирлица, укравшего пару лыж с турбазы и едва не пойманного с ними за пазухой. Лыжи предназначались пастору Шлагу для перехода через Альпы. Как выяснилось, ботинки не соответствовали размеру ноги пастора, тем более что правый он надел на левую ногу и наоборот, из-за чего бедняге приходилось скрещивать ноги.
Во второй песне развернулась картина допроса радистки Кэт на предмет совращения Особого отдела гестапо и ее спор с Барбарой Крайн о предназначении современной женщины. Неизвестно, куда ушла бы дискуссия, если бы мусульманский террорист, переодетый охранником, не расстрелял Барбару и эсэсовца, а радистку взял в заложницы. Укрывшись с ней и ее ребенком в развалинах, он потребовал для себя самолет и миллион долларов в мелких купюрах. Именно в это время была проведена операция по захвату террориста, в то время как Штирлиц под самым носом гестаповцев вылетел с радисткой на вышеозначенном самолете и прихватил по пути миллион. Детей при этом было уже двое, но это не смутило отважного разведчика, и он усыновил обоих.
Третьей песней оказалась баллада о пьянящем воздухе Швейцарской столицы, с которым не в состоянии бороться даже сухой закон. Под грустную мелодию вокалист гнусаво пел о профессоре Плейшнере, забывшем в гостинице сначала ампулу с ядом, а затем бумажку с адресом явочной квартиры. И если бы не переодетые гестаповцы, указавшие профессору путь, песня так и осталась бы незаконченной.
В четвертой, последней на сегодня, песне Штирлиц и Шелленберг посетили футбольный матч между мюнхенской «Баварией» и московским «Спартаком». Матч складывался для гостей крайне неудачно, вследствие чего расстроенный Штирлиц принялся палить из пистолета в болельщиков «Баварии». Это едва не привело к провалу, потому что Шелленберг заподозрил в нем советского разведчика, однако Штирлиц, как всегда, вывернулся, сказав, что пытается таким образом сбить с толку агентов Мюллера.
Какая боль, какая боль –
«Бавария» – «Спартак» 5:0! – хором пел зал, сочувствуя огорченному Штирлицу.
Публика неистовствовала. Музыканты «Профессора Плейшнера» покидали сцену так, словно это они заколотили во вражеские ворота пять безответных мячей.
Выступавшая после них группа «Кровавое воскресенье» не собрала и половины приветственных воплей, доставшихся Майклу и его друзьям. Тем не менее, группа неплохо пошумела и даже исполнила под занавес заунывнейшую хард-балладу с непонятным текстом и, видимо, очень глубоким смыслом.
После окончания концерта пронесся слух, что у ворот лицея собралась толпа гопников и ожидается массовое избиение панков. На удивленный вопрос Эдика – где здесь они возьмут хоть одного панка, некий знающий человек ответил, что спрашивать, панк ты или нет, никого не станут.
Недавние зрители начали собираться в кучки, чтобы успешнее противостоять гопникам. Эдик и Денис, руководимые Машей, пробились в комнату, где музыканты чехлили инструменты. Всем им было не особенно до гостей. Поприветствовав Машу и познакомившись с ее друзьями, Майкл пригласил их на следующий день на «флэт» к некоему Хмурому, где в последнее время зависает тусовка. Тем не менее, Дэн и Эдик помогли музыкантам выйти из лицея и пронести инструменты сквозь кордон воинствующей молодежи.
– До встречи, – сказал Майкл, на прощание пожимая руки Эдику и Денису.
Вслед за Майклом ушел и Эдик. Внезапно вспомнив о неотложном деле, он тактично исчез за углом, оставив Дениса и Машу вдвоем.
– Продолжим ссору? – спросил Денис.
– Не стоит, – ответила Маша. – Я погорячилась, извини. Только больше не выдавай свой бред за истину. Я не верю тебе. Просто у тебя больное воображение.
– У меня оно есть, – мягко возразил Денис. – Большинство людей не понимает собственных ощущений. Повторяю: любой мужчина, чем сильнее женщину любит, тем сильнее в душе хочет ее измены.
– Ну да! Никто себя не понимает! Один только ты, писатель Денис Громов, всё про всех знаешь! А вот другие мужчины ничего не знают и живут как-то. Создают семьи, добиваются успеха, зарабатывают деньги. Один ты сидишь со своим знанием человеческой натуры и не можешь пальцем пошевелить. Твоя женщина тебе изменила, а ты поёшь гимны разврату! Тоже мне, мужчина!
Денис опешил:
– Что же, я должен морду тебе набить? – спросил он.
– Прям сразу мне! Больше некому!
Маша почувствовала, что ее распирает изнутри. «Какую глупость я несу, – подумала она. – Это Дэн меня раздражает». Денис недоуменно смотрел на нее.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Завтра пойдем на тусовку, встречусь с Майклом и поговорю с ним. Там видно будет...
* * *
На флэту у Хмурого собирался народ. Как заметил Денис, в основном это были ребята и девушки от семнадцати до дадцати лет. Лишь немногие были старше лет на пять. Именно они облюбовали сейчас кухню и пили там водку. Молодежь рассеялась по комнатам и явно предпочитала пиво.
Хозяин квартиры – Толик по кличке Хмурый – был тщедушным подростком, едва ли не самым молодым и крайне жизнерадостным. Видимо, клички здесь было принято давать по принципу, понять который новому человеку было невозможно. Родители Толика уехали куда-то и оставили сыну квартиру на пару месяцев, благодаря чему тусовка и обрела на это время крышу над головой.
Всего в квартире собралось больше двадцати человек, благо, что три комнаты позволяли разместиться весьма комфортно. В зале несколько парней и девушек, рассредоточившись в районе компьютера, смотрели на мониторе видеоклипы. Из спальни доносился рёв металла: там оттягивались под музыку «Арии» человек восемь (среди которых тон задавали опять же юные леди). А в комнате родителей на сдвинутых кроватях сидели те, кто предпочитал живой звук. Именно здесь Денис, Маша и Эдик обнаружили Майкла. Тот учил ставить аккорды какого-то паренька. Паренек старательно раздвигал и сдвигал пальцы, пыхтел и то и дело сбивался. Три-четыре пары глаз равнодушно взирали на его муки.
– ...А вообще Кингдом Кам – лажа, – сказал кто-то. – Дешевая подделка под Цеппелинов.
Фраза вызвала шквал эмоций... Паренек оставил гитару и бросился защищать Ленни Вольфа и его товарищей. Майкл подобрал инструмент и нехотя взял несколько нот.
– Stairway To Heaven. Лестница на небеса1, – радостно сообщил Эдик. – Это уж точно не Кингдом Кам!
Майкл поднял на него глаза и приветливо кивнул. Затем представил новых гостей словно своих лучших друзей. Со всех сторон потянулись руки и посыпались клички, одна другой чуднее. Денису показалось, что он попал на маскарад имен. Маша чувствовала себя относительно уверенно – атмосфера тусовки была ей знакома. Зато Эдик вписался в компанию просто и легко. Через несколько минут он уже рассказывал байки из жизни музыкантов, сыпал терминами и жонглировал названиями групп, которые прежде никто не знал. Не прошло и получаса, как он был здесь уже авторитетнейшим чуваком, и к нему обращались со спорными во-
просами.
Вскоре выяснилось, что запасы пива сильно ограничены. К счастью, у Хмурого на балконе оказалась двадцатилитровая фляга, почти полная яблочной бражкой, из которой тот щедрой рукой черпал ковш за ковшом.
Вскоре Денису стало казаться, что время в комнате то ли остановилось, то ли ходит по замкнутой кривой. Разговор ни о чём лился сам собой из ниоткуда в никуда, и никого это ничуть не напрягало. Казалось, что так было, есть и будет всегда. Дух всеобщего братства пронизал квартиру. С наступлением ночи стало ясно, что большинство гостей по домам не собирается. Достигшие кондиции один за другим валились впритык друг к другу в родительской комнате. Оставшиеся устроили танцы под какую-то попсу в спальне Хмурого. В зале, напротив компьютера, образовалось полусонное царство.
Лишь кухня оставалась местом активного бдения. Гонец (в лице Хмурого) регулярно поставлял сюда ковши с бражкой, пока ему это не надоело и он не водрузил на стол трехлитровую банку.
– Больше на балкон не пойду – там дорогу телами заложили, – сообщил он, после чего, видимо, присоединился к телам, поскольку больше его не видели.
В третьем часу ночи Маша, выйдя на кухню, обнаружила, что там остались только двое: Денис и Майкл.
– А где Эдик? – спросила Маша.
– Предпочитает танцы, – ответил Денис.
– Танцы кончились.
– Значит, спит у кого-то под боком.
– Возле него Иринка крутилась, – пояснил Майкл. – Спроси у нее.
– Знать бы, где она, – пробормотала Маша. – Пойду, поищу его.
Майкл проводил ее глазами.
– Эдик – ее бой-фрэнд? – спросил он Дениса.
– Нет. Я – ее бой-фрэнд, – ответил тот.
– А-а-а... – протянул Майкл и пыхнул сигаретой.
– Я всё знаю, – сказал Дэн.
Майкл посмотрел на него долгим взглядом.
– Мир несовершенен. Жизнь полна парадоксов. Все друг друга ревнуют. Многие – ненавидят. Но никто ничего не может изменить. Тусовка в этом смысле – модель социума в миниатюре, – произнес он.
– Тебя это устраивает?
– Вполне. Здесь каждый чувствует себя частью общего целого; это избавляет от одиночества.
– Я – привык к одиночеству, – сказал Денис.
– Как писатель, ты всё равно общаешься с людьми, – заметил Майкл.
– Это – другая форма общения, – возразил Денис. – В душе я всегда одинок. В рассказах я несу людям свое видение мира, а оно индивидуально.
– Автор должен быть одинок, – Майкл плеснул себе и Денису бражки. – Но одно другому не мешает. Я – это я, тусовка – это тусовка, но мне здесь хорошо.
– Скажи, Майкл, – спросил Денис, – почему именно «Профессор Плейшнер»?
Майкл отхлебнул бражки и собирался что-то ответить, но в этот момент появилась Маша.
– Не нашла. Там темно и кругом чьи-то ноги. Ничего, если я посижу с вами?
Майкл налил на три четверти стакана мутной жидкости.
– Садись. Бражку будешь?
Маша села на придвинутый ей Денисом табурет и взяла в руку стакан.
– Почему «Плейшнер», говоришь? – переспросил Майкл. – Это – из сериала про Штирлица. Помнишь анекдот: идя по четной стороне Цветочной улицы, Штирлиц внезапно остановился и поднял глаза. Это были глаза профессора Плейшнера.
– Слышал такой, – кивнул Денис.
– А ты знаешь, в чем секрет популярности Штирлица?
– Фильм хорошо снят, – предположил Дэн.
– Многие фильмы сняты хорошо, – возразил Майкл. – Суть в идее фильма. Всю жизнь нас учили, что нацизм – безусловное зло. А шпионов люди вообще презирали везде и всегда. А тут взгляни: нам тонко и изящно показывают, насколько относительны понятия добра и зла. Фашистские главари – вполне приличные люди, вынужденные, как и все, выполнять свою работу. А шпион – главный герой, пример для подражания. Подлость на подлости, и всё это превознесено до небес и оправдано высокой идеей. Зрители любят героев, в которых видят свой идеал. И здесь им преподносится всё в лучшем виде: любой порок оправдан, если удачно подложить под него идею. Пытки, убийства, насилие – всё это можно оправдать, если овладеть искусством. В нормальном человеке всегда сидит садист и подонок. Сделать подлость и выйти сухим из воды – вот о чём он мечтает. Именно это видит зритель на экране, хотя, может быть, и не понимает этого.
– По-твоему, фильм плох? – спросила Маша.
– Наоборот – великолепен! Если бы он мне не нравился, разве я дал был группе такое название?
– Ты думаешь, что все люди в душе именно такие, как ты описал? – спросил Денис.
Майкл кивнул.
– Разница только в уровне. Примитивный может только ударить или украсть, пока никто не видит. Чем выше уровень, тем изощреннее пытка, которую палач устраивает
своей жертве. На самом верху те, которые пытают тебя так, что ты сам уже не понимаешь, что тебя пытают. Ты начинаешь подыгрывать палачу, потому что и тебя увлекает эта игра. В ней каждому позволено думать, что он – тоже палач.
Денис посмотрел на Машу. Та сидела в глубокой задумчивости. Майкл перехватил его взгляд и ухмыльнулся.
– А знаешь, о каком уровне я говорю? Этот уровень называется словом «культура»!
«О чем они говорят! – ужаснулась Маша. – Один балдеет от того, что кто-то переспал с его женщиной; второй называет садизм культурой. Нормальные мужики давно набили бы друг другу морду. Ну почему меня так неотвратимо тянет к разным извращенцам?..»
Она поднялась с табуретки.
– Пойду, прилягу где-нибудь. Может быть, засну.
* * *
Майкл раздавил окурок в пепельнице и налил себе бражки.
– Маша – хорошая девушка, – произнес он.
– В каком смысле? – насторожился Денис.
– В прямом. Она не испорчена. Она пришла из нормального мира, и это уже не вытравить. Всё, что ты видишь в ней – увлечения юности. Пройдет год-другой, и они исчезнут, как снег в апреле. Она станет примерной домохозяйкой, будет растить детей, варить кашку и хранить верность мужу – преуспевающему бизнесмену. Глупые мысли навсегда покинут ее прелестную головку.
– Откуда ты знаешь?
– Успел кое-что заметить. Но ты не отчаивайся. Таких, как она, довольно много. И они доживают до ста лет. Так что всё в порядке...
Денис потянулся к банке.
– Сдается мне, Миша, что в данный момент ты стараешься продемонстрировать свою теорию на практике. Ударить побольнее, да так, чтобы я еще и спасибо сказал...
Майкл усмехнулся:
– А ты быстро схватываешь! Но я сейчас об этом как раз не думал. Просто Маша мне понравилась. Поговорим лучше о творчестве. Мой «Профессор Плейшнер» – это ирония над собственной философией. Ее высшая фаза – доведение до товарного вида. Халтура, проще говоря.
– И тебя это устраивает?
– Отчасти. В данное время и в данном обществе.
– Значит, не совсем?
Майкл не ответил. Взгляд его вдруг стал рассеянным. Денис некоторое время смотрел на него, затем спросил:
– Я тебя достал?
Майкл покачал головой.
– Нет. Просто дотронулся до одной струны, и она зазвучала. Мне захотелось ее послушать.
Денис кивнул. Ему было это знакомо. Майкл закрыл глаза. Денис достал из пачки сигарету и закурил. Молчание продолжалось несколько минут. Затем Майкл заговорил:
– Я часто остаюсь в студии после репетиции. Один. Сажусь на стул, беру гитару и начинаю играть. Иногда записываю. Потом слушаю и стираю.
– Никак не можешь найти?
Майкл кивнул. Потом вдруг спросил:
– Ты знаешь, кто был такой Огинский?
– Тот, который «Полонез» сочинил? Ну-у, знаю...
– Вот-вот – «Полонез». Никто бы никогда и не вспомнил этого Огинского, если бы не «Полонез».
– Он сочинил его накануне ссылки, – заметил Денис.
– Ты бы и этого никогда не узнал! Я хочу сказать: человек смертен. Но некоторым удается оставить нечто, живущее после себя. Понимаешь?
– Думаю, что понимаю, – кивнул Денис. – Получается так, будто художник остается в своем произведении.
– Вот-вот! – обрадовался Майкл. – Но ты знаешь – мне иногда страшно: ведь если я найду то, что хочу найти, моя дальнейшая жизнь может стать пустой!
– Не понял. Почему?
– Потому что главное в жизни будет сделано. Как в природе. Посмотри: самец комара оплодотворяет самку и умирает. Самка, отложив яйца, тоже умирает. А художник, создав свой шедевр, вынужден будет медленно стареть, ни на что больше не пригодный.
Денис вдруг захохотал.
– Ты что? – растерялся Майкл.
– Представил: как, наверно, смешно мы выглядим со стороны. Два пьяных неудачника в прокуренной кухне рассуждают о высоких материях. Вернее – думают, будто рассуж-
дают, а на самом деле несут несусветную чушь.
– По-твоему, это чушь?
– Да нет, просто образ...
– Ну уж, Дэн, если это образ, то мне с «Плейшнером» до тебя далеко...
Майкл встал и прошелся по кухне.
– Пойдем спать. Я чувствую, что чем дальше, тем больше будет яду.
– Тогда, может, по последней?
– Хорошо, наливай.
* * *
Всю следующую неделю Маша готовилась к сессии и почти не вспоминала о ребятах. А если иногда мысли о них приходили ей в голову, то совсем не так, как прежде. Всё, что было с ней, теперь казалось страшно далеким и нереальным. «Наверно, я взрослею», – думалось ей. Она всё чаще вспоминала слова, которые любил повторять ей отец:
– Когда ты станешь взрослой – тогда всё поймешь сама.
Она еще не поняла. Но, кажется, начала понимать. Раньше она ненавидела отца в эти минуты. Теперь она чувствовала, насколько он близок ей.
В субботу вечером раздался звонок в дверь. Через некоторое время в ее комнату постучали.
– Да?
Вошел отец.
– Там твой марксист пришел. По-моему, он пьян.
– Хорошо, – Маша встала из-за стола и вышла в прихожую.
Денис действительно был слегка навеселе. В руке он держал черный пластиковый пакет.
– Можно к тебе ненадолго? – спросил он.
– Ненадолго – это как?
– На полчаса примерно.
Маша посмотрела на отца. Взгляд его был холоден и
суров.
– Хорошо, – сказала Маша. – Но учти – на полчаса, и не больше.
Они прошли в ее комнату.
– У тебя стаканы далеко? – спросил Денис, доставая из пакета бутылку сухого вина.
– Я не буду пить.
– Ну, хотя бы один. Для меня.
Маша вышла из комнаты и через минуту вернулась со стаканом.
Денис ловко вскрыл бутылку и налил себе вина до краев.
– Мне кажется, что-то изменилось, – сказал он.
– Да. Изменилось.
– В наших отношениях?
Маша кивнула.
– Я думаю, что они больше не нужны, – сказала она, садясь на кровать на почтительном расстоянии от Дениса.
– Я почему-то так и предполагал.
– Тем лучше.
В ее голосе не было эмоций. И это убеждало лучше всяких слов. По губам Дениса пробежала усмешка.
– Я думал, что Майкл надо мной издевается...
– А в чём дело?
– Да так... Сказал пару слов о тебе. Ты ему нравишься.
– Это не имеет никакого значения. С Майклом у меня ничего нет. Сообщаю на всякий случай, хоть тебя это и не касается.
– Спасибо.
Воцарилась тишина. Денис медленно хлебал из стакана свое вино.
– Так что же ты хотел? – спросила, наконец, Маша. – У меня много дел.
– Я, кажется, написал рассказ.
– Кажется?
– Да, потому что его еще нужно довести до ума, а я пока не знаю, как это сделать.
– Ты с этим справишься.
Денис посмотрел на Машу долгим взглядом. В ее словах и голосе не было язвительности; но она была. Была сама по себе, без участия Маши.
– Хочешь, расскажу?
– Нет. Не хочу. Но ты всё равно рассказывай. Потому что ты за этим пришел.
Денис не спеша наполнил до краев свой стакан.
– В первую очередь хочу поблагодарить тебя за знакомство с Майклом. Это он натолкнул меня на идею рассказа. В общем, дело так: жил на свете музыкант по имени Фил. То есть – Фил он для друзей, на самом деле звали его Филипп Кашин. Играл он в одной второсортной рок-группе, и была у него подружка по имени Катя. Со временем Фил ей надоел, и она его бросила, а сама стала встречаться с администратором студии, где группа обычно репетировала. Фил по этому поводу сильно переживал. И однажды вечером, весь в горечи, пошел в студию, закрылся там в гордом одиночестве и записал музыкальную композицию. Музыка получилась очень необычная. В ней – не просто гитарная мелодия, в ней словно начинает петь сама душа автора, он создает нечто, подобного чему никогда прежде не было. И когда он заканчивает играть, сердце его останавливается, и он умирает. Находят его только утром, а рядом в магнитофоне обнаруживают кассету с его музыкой. И у всех, кто слушает эту кассету, волосы дыбом встают. Это – не музыка. Это – боль, это – крик, это – любовь. Это, наконец, сама душа Фила. Композиция очень красива, но слушать ее без содрогания невозможно. Кассету отдают Кате – она слушает ее и начинает понимать, что утратила нечто бесценное. Любовь к нему охватывает ее с новой, доселе невиданной силой. Она слушает и слушает ленту без конца, и ей всё сильнее кажется, что Фил жив – он где-то рядом. В конце концов она бежит в студию и берет у администратора ключи: ей кажется, что композицию эту нужно слушать там, где она впервые прозвучала. Она вставляет кассету в магнитофон, нажимает какие-то кнопки, а сама садится в уголок и ждет. Сидит и сидит, пока до нее не доходит, что прошло уже минут двадцать, а музыки все нет. Она подходит к магнитофону и с ужасом обнаруживает, что нажала не ту клавишу. И вся запись на ленте стерлась. Она перематывает ленту в начало и включает снова. Но на ленте только тишина и какие-то шорохи.
Денис замолчал. Маша смотрела на него с интересом. Повертев в руке стакан, Денис наполнил его вновь и, слегка отхлебнув, продолжил:
– Катя в шоке. Она садится на стул и слушает тишину. И вдруг открывается дверь и в помещение входит какой-то человек. Она не замечает его, он подходит и окликает ее по имени. Она оборачивается. Перед ней стоит Фил. Живой и настоящий. Получилось так, что, когда она стрела запись, душа Фила вернулась с кассеты в тело. Он воскрес и оказался там, где умер – в студии.
– Ну ты даешь! – Маша перебила Дениса. – Какая-то фантасмагория. Не знаю – смеяться или плакать. По-моему, вот это – наконец-то твой стиль: всё очень надуманно и совершенно нереально.
– Это еще не конец, – Денис продолжал говорить, словно не слыша ее. – Проходит несколько дней. Катя безумно любит Фила, но теперь, когда он перед ней – всё снова идет не так, как хочется. Живой Фил явно не дотягивает до того совершенства, которое он создал. И Катя, и Фил чувствуют это. Она страдает, но он – прямо-таки мучается. И в один момент понимает, что настоящий смысл его жизни – в музыке. Он снова идет вечером в студию и снова записывает ту же самую композицию. Утром прибегает Катя: она уже обо всём догадалась – и находит тело мертвого Фила, а в магнитофоне вставлена кассета с его музыкой.
Катя берет кассету и не знает, что с ней делать. Это – финальная сцена. Катя знает, что если она сотрет запись, Фил вернется. Но, вернувшись, он снова захочет уйти. И будет уходить всякий раз, сколько бы его ни возвращали. Она прижимает кассету к груди и плачет...
Денис одним глотком опрокинул в себя содержимое стакана и поднялся.
– Вот. Такой рассказ.
– Кассета – устарела, – сказала Катя. – Сейчас пишут сразу на комп.
– Не скажи! – Денис горячо замахал руками. – Аналоговая запись в оригинале – всегда лучше! Цифровать лучше потом. Так мне Майкл объяснил, – прибавил он, словно боясь выглядеть голословным.
– Ладно, убедил, – согласилась Катя, хотя и с улыбкой. – Хороший рассказ! Только ты всё равно зря мне его рассказал. Я ведь больше не твоя поклонница.
– А это не важно. – Денис направился к двери. В прихожей он остановился. – Этот рассказ еще надо доделать. Что-то мне в нем не нравится.
– Тебе видней. Ты ж писатель!
– Когда я его писал, мне несколько раз становилось до того страшно, что я откладывал ручку и уходил курить.
Денис мечтательно уставился в пустоту.
– Этот рассказ меня обессмертит, – с улыбкой произнес он.
– Или убьет, – засмеялась Маша.
– Какая разница? Я посвящу его тебе, а ты уж решай, что лучше: убить или обессмертить.
Маша открыла дверь, и Денис вышел на площадку.
* * *
Через несколько дней Маше позвонил Эдик.
– Дэн умер, – коротко сообщил он.
– Как? Когда?
– Сегодня утром нашли в комнате.
Эдик еще что-то говорил, но Маша уже не слушала. Она летела по улице, не замечая прохожих. Она бежала к Дэну. Ей хотелось убедиться, что это неправда и Эдик просто неудачно пошутил.
Увы! Это оказалось правдой.
В квартире Дениса собрались его родственники и кое-кто из друзей. Самого Дениса не было – тело увезли в морг еще утром.
– Слишком жарко, – объяснил кто-то.
Мать Дениса тихо плакала, сидя на кухне. Вокруг нее собрались какие-то незнакомые люди. Все говорили о предстоящих похоронах и связанных с этим хлопотах. Маше показалось, что она попала на какой-то нелепый маскарад. В смерти Дениса было нечто большее, нежели просто смерть. Денис, этот вечный фантазер, совершил вдруг нечто, гораздо более настоящее, чем реальность. «Поднялся-таки над суетой», – подумала Маша, и ей стало жутко от собственной мысли.
Кто-то рядом спорил о том, не могло ли это быть самоубийством. Другие говорили, что сердце не выдержало долгой пьянки.
Маша пошла к дверям. Ей захотелось уйти. В дверях она натолкнулась на Эдика.
– Хорошо, что ты здесь, – воскликнул он.
– Я уже ухожу!
– Это не важно. Так даже лучше. У меня есть для тебя кое-что.
Эдик сунул руку в карман и достал пачку исписанных листочков.
– Я зашел к нему сегодня утром. Принёс пива. Подумал: вдруг человек страдает с похмелья. И оказался к месту: Дэна как раз только что обнаружили... Вот это, – он кивнул на листочки, – было на столе. Я не удержался и стащил их, когда поднялась суматоха.
– Это рассказ?
– Да. Самый последний. Дэн умер как настоящий писатель – на столе осталась рукопись последнего произведения. Наверняка самого лучшего.
Маша не могла понять: издевается над ней Эдик или нет. Его глаза сияли, словно у торговца, только что впарившего клиенту самогон вместо армянского коньяка.
– На! Прочти его! – Эдик протянул ей листочки. – Рассказ гениальный. Меня до сих пор пробирает. Дэн посвятил его тебе. Прочти и решай сама, что делать дальше.
Маша послушно взяла листы и, не попрощавшись, стала спускаться вниз по лестнице.
* * *
Придя домой, Маша положила листы на полку и попыталась сосредоточиться на текущих делах. Смерть смертью, но сессия не ждет. Нужно было готовиться.
Пересилив себя, Маша села за учебник. Но тут же перед ней встало лицо Дэна. «Боже мой! Его больше нет!» – подумала она и заплакала. «Милый Дэн, как я хочу тебя видеть!..» Маша почувствовала, как волна нежности подкатила к груди. Отложив книгу, она взяла с полки листочки, исписанные его рукой. И начала читать.
«Полонез» – прочла она название. «Посвящается Марии Б.»
Это был тот самый рассказ, содержание которого она уже знала. Музыкант по имени Фил играл в какой-то второразрядной рок-группе...
Маша не могла сказать, нравится ли ей рассказ. Он ее заворожил. Прямо с листов бумаги, казалось, на нее смотрит лицо Дэна. Текст дышал Дэном, Дэн был вписан в каждую букву, голос Дэна читал ей слово за словом, предложение за предложением...
Маше стало не по себе. Она дважды пробовала откладывать листы в сторону, но тотчас бралась за них снова. «Что со мною? – думала она. – Гипноз какой-то...»
Дойдя до того места, где Фил вторично умирает, Маша внезапно заметила, что рассказ отличается от того, что рассказал ей Дэн: Катя берет кассету и вновь начинает слушать ее. Музыка Фила словно оплодотворяет ее. Она вдруг понимает – что именно ей нужно теперь сделать. Она идет в студию, сидит там допоздна, слушая музыку и всё глубже вникая в нее. Затем, прибегнув к чудесам техники, совершает невероятный поступок: на готовую фонограмму накладывает вокальную партию. Без слов, одним только голосом. И в тот момент, когда композиция заканчивается, Катя кладет микрофон, садится на кушетку и умирает. Теперь они с Филом навсегда останутся вместе, и ничем их не разделить.
Маша подняла глаза. Ей показалось, что Денис только что промелькнул где-то рядом. Он звал ее. «Боже мой, как я могла его оставить?! Денис, прости меня! Я не могу без тебя! Мы должны быть вместе. Я должна пойти за тобой. Мне нельзя оставаться одной, когда ты там...»
Повинуясь неведомой силе, Маша прошла через комнату, открыла дверь и вышла на балкон. На улице уже стемнело. Маша перегнулась через перила и уставилась вниз. Земля была так далеко. «Несколько секунд... Всего несколько мгновений...» Она разжала руки, но тут же вцепилась в перила с новой силой.
«Что это я? Зачем?..» Она захотела вернуться в комнату, но не смогла. «Я должна пойти за ним. Он этого ждет». Каким-то невероятным усилием Маша заставила втолкнуть свое тело обратно в комнату. Но тут же ее взгляд упал на листочки, сложенные на столе.
«Вскрыть вены? Повеситься? Отравиться?»
Что делать? Она схватила листы и скомкала их. И тут же словно сильнейший разряд тока пронзил ее тело. Она упала на пол и начала кататься, корчась от боли.
– Я не хочу! Ты мне безразличен! Я хочу жить! – закричала она.
Откуда-то возникли родители.
– Что случилось?
Мать и отец подняли ее, посадили на кровать и попытались успокоить. Маша смотрела сквозь них, не замечая.
– Может быть, «скорую» вызвать? – спросила мать.
– Нет. Не надо, мама. Сейчас всё пройдет. Уже проходит.
Маша знала, что это не пройдет. Ни сейчас, ни через час; никогда. Это будет длиться до тех пор, пока она не выполнит свою миссию.
– Всё хорошо, мама. Я, наверно, просто переутомилась.
Маша улыбнулась самой веселой улыбкой, на которую была способна.
– Всё хорошо, – повторила она.
Родители недоверчиво переглянулись. Затем вышли из комнаты. Маша облегченно вздохнула и попыталась собраться с мыслями.
«Всё это – неправда. Я – Маша, дочь своих родителей. Я живу в реальном мире, над которым не властны ничьи эфемерные фантазии... Или эти фантазии и есть высшая форма реальности?..» – Она увидела скомканные листы, валяющиеся на полу, и тут же почувствовала их власть над собой.
– Я приду к тебе, Дэн, я буду с тобой, – услышала она собственный шепот. Она наклонилась и, один за другим, тщательно расправляя, подобрала раскиданные листочки.
Балконная дверь была по-прежнему открыта. «Прости, что я никак не могу решиться... Сейчас... Разбежаться, оттолкнуться посильнее ногами, и всё...» Маша встала и уставилась на черный проем.
«Боже мой!.. Ну неужели же ничего нельзя сделать? Ведь я не хочу умирать! Крикнуть родителям: пусть вызовут «скорую»? Или пусть свяжут меня, привяжут к кровати...»
Маша знала, что это бесполезно. Она подошла к двери и выглянула в ночь. «Нет! Так не пойдет! Я не сдамся!» Резко развернувшись, Маша побежала на кухню. «Сейчас! Сейчас ты своё получишь!»
Она чиркнула спичкой и зажгла газ. Дрожащей рукой протянула стопку листов к огню. Пламя охватило исписанные страницы. По телу Маши пробежала судорога. Гениальное творение ее друга чернело, съеживалось и исчезало на глазах, превращаясь в пепел. Черные частички обгоревшей бумаги носились в воздухе.
В течение минуты все было кончено.
– Теперь ты мне не страшен, – сказала Маша, закрывая газ.
Внезапно ею овладела страшная усталость. Такая, что Маша едва нашла в себе силы дойти до комнаты, снять халат и свалиться на кровать. «Всё хорошо...» – подумала она и тут же заснула.
* * *
Пронзительный звон телефона разбудил ее. Маша открыла глаза. Ночная лампа горела у изголовья. Часы на стене показывали половину третьего. Телефон продолжал звонить. Маша сняла трубку.
– Слушаю.
– Маша, ты? Это Майкл тебя беспокоит. Ты спала?
– А ты как думаешь?
– Извини... Мы тут зависли у Хмурого. Тоже спать собирались...
– Так спокойной ночи! Ты знаешь который час?
– Извини, я только спросить хотел: что там у вас с Дэном случилось?
– Денис умер. Ты разве не знал?
– Как умер?..
– Вчера утром нашли в комнате...
– Что?! Маша, ты с ума сошла? Я-то думал – это с ним что-то не в порядке, а оказывается – с тобой! Мы здесь тусуемся, никого не трогаем, вдруг – стук в дверь. Открываем – Дэн. То ли пьяный, то ли не в себе. Весь синий, закутан в какую-то простыню... Говорит: дайте выпить и надеть что-нибудь. Дали мы ему кой-какой прикид и бражки налили. Хотели спросить, что случилось, а он молчит, только зубами стучит. Потом выпил, и его тут же развезло. Сейчас спит на диване в зале. Ты не в курсе: может, он ширяется?.. Может, у него глюки?.. Он говорит – проснулся в морге, среди мертвецов...
Майкл продолжал что-то говорить. Но Маша уже ничего не воспринимала. Она сидела, прижавшись щекой к трубке, и на лице ее играла непонятная улыбка.
Наталья Рузанкина
Присутствие
В воздухе дрожала туманная паутинность сентябрьского утра, молочная роса свежо и выпукло блестела на траве, а дом спал в оправе глухого сада, в прибое цветов и листьев. В доме тот же туманно-паутинный свет лился из окон на пыльные пунцовые пледы, старинную мебель, на тусклый портрет на стене, в деревянном овале из цветов и листьев.
– Какой она была? – рыжеволосая веснушчатая женщина, взбив полными сливочными руками подушки, всмотрелась в лицо лежащего рядом, капризно повторила:
– Скажи, какой?
– Странной, – не открывая глаз, пробормотал мужчина, пробуя вернуться в лёгкий утренний сон. – Сумасшедшей...
– Красивой? – тревожно улыбаясь, женщина попыталась смахнуть с вышитого угла наволочки невесомую пылинку.
– Не знаю...
– Портрет на стене...
– Её. Послушай, оставь это... Вспоминать прошлое равносильно самоубийству.
– Что она и сделала, – тихо заметила женщина и, путаясь во влажной сорочке, выбралась из постели и на цыпочках подошла к портрету.
– Красивая... Красивая, как живая – глаза, улыбка, цветы в руках. А кто рисовал?
– Ильинский. Тот ещё придурок. Всё стихи ей читал, Сенеку, что ли, или Катулла. Ныне, слава Богу, спился и умер... Ты не представляешь, что творилось у нас в доме! Он был наводнён пьяными поэтами, свихнувшимися художниками, вшивыми музыкантами, и вся эта сволочь искала у неё участия, одобрения и самого простого обеда, и всех она утешала, кормила, и каждого уверяла в будущей известности и славе. Нет, она действительно любила меня, но терпеть всю эту погань...
Женщина перебросила через плечо размётанную медную косу, близоруко щурясь на книжные полки.
– Тарковский, Басё, Такубоку, Ли Цинь Чжао... Это её?
– Да. Последние месяцы её потянуло на японо-китайскую поэзию. Она читала на кухне, или в саду, или в беседке, читала и плакала. Это было сущее наказание – приходя домой, я находил не жену, а некое тоскливое плачущее существо, которое утверждало, что ненавидит этот мир с его некрасивостью, и что хотело бы жить в древней Японии или в Китае, ибо там и только там – высшее совершенство. Последнее время она не выходила даже на улицу – боялась людского шума, машин, троллейбусов... Это была болезнь.
– А друзья?
– Часть паразитов я разогнал, другие сбежали сами, приметив, что с ней что-то не так. Всё это слабая, подлая и халявная публика, предающая при каждом удобном случае...
– Ты ведь тоже предал её...
– Я спасал себя. Это было страшно – под одной крышей с такой сумасшедшей... Что ты там нашла?
– Заколку с вишнёвыми камнями. Вишнёвый цвет – её любимый? Вот и платье на портрете... Слушай, мне как-то неуютно... Все эти вещи, книги, странный портрет. Всё кажется, что она где-то неподалёку, и только ждёт случая, чтобы войти... Как в детском стишке «живее всех живых». Давай выбросим всё это или сожжём. Ведь на всех её вещах лежит печать сумасшествия, в котором она и умерла. Честное слово, в доме станет светлее...
Мужчина, чуть заметно улыбаясь, ткнул затухающую сигарету в зелёный лист малахитовой пепельницы.
– Будь по-твоему.
* * *
Как же долго я рождалась вновь, какие круги проходила! Я стояла и пред небесным сияющим чертогом, и у престола подземного царя, я молила отпустить меня и рассказывала о своём земном утраченном доме и об ошибке, которую совершила в сумасшествии ревности и печали. Я летела к земле сквозь лучезарные облака, я пробивалась на свет Божий через мёртвые переплетения корней, через землю, в которой лежало столько погребённых! Владыки вечной жизни и вечной смерти вняли моей мольбе и отпустили меня: Небо – мою душу, Подземный мир – моё тело, изменённое стократ. Душа и тело вновь слились в единое, дорогое и неразрывное, и я, неузнанная, поднялась у порога своего земного рая, своего дома и сада, своей прерванной любви, и увидела вас. Сад лучился увядающим светом позднего лета, тонул в печальной красоте цветов, а вы шли от калитки к дому, и смеялись, и были счастливы. Был счастлив ты, возлюбленный мой, ты, укрывший меня этой землёй, сквозь которую долго и мучительно рождалась я вновь. Рождалась затем, чтобы увидеть, что ты забыл меня...
* * *
Костёр пылал до вечера, вонзая в густеющие сумерки острые брызги огненной росы, и, покрытый иной, вечерней росой, потрясённо молчал сад, смотря, как безвозвратно гибнут в огне вещи прежней Хозяйки. Вишнёвое платье вспыхнуло, будто вскрикнуло в огненной буре, и мучительно стало переходить в жизнь иную, в жизнь иную горящими сказочными птицами полетели томики Басё и Такубоку, стряхивая с крыльев-страниц лёгкий серый пепел, в жизнь иную стремительно прошествовали чёрные лодочки с витыми латунными пряжками.
– Всё? – лениво улыбаясь чему-то своему, спросила рыхлая, сливочной полноты женщина с растрёпанной рыжей косой, оглядывая затухающие угли. – Нет... портрет.
И портрет мой достался слепой жадности костра, и я смотрела на лицо своё, пожираемое огнём. Мой земной облик был неплох, но сейчас у меня другой, тысячекрат прекраснее. Ты позволил во второй раз умертвить меня, ты позволил сжечь моё лицо, но оно нынче ничего не значит для меня, это прежнее скорбное человеческое лицо, умеющее лишь умываться слезами. Теперь я умываюсь туманами и росой, и я совсем рядом с тобой – в иной плоти, с невиданной силой мести поднявшаяся из земли. Месть воскресила меня, месть дала мне силы победить тление и прах, но едва лишь я снова увидела тебя – месть растворилась в любви. Вот какой силой ты обладаешь, ты, не отмеченный ни красотой, ни юностью, лживый, ленивый, книжно-вежливый, самый желанный на свете. Я...
– Убери эту пакость! – надрывно звенит голос захватчицы, и я возвращаюсь из мира грёз. Пепел моего прежнего лица, как сизый снег, ложится на траву. Захватчица прижалась к плечу твоему, рыхлая, наглая, и тычет во что-то пухлым пальцем с тонким просверком обручального кольца.
На крыльце, в подступающих сумерках – Лорен, моя милая рыжая Лорен, апельсиновый луч прежнего бытия, лёгкая и тихая, как утренний сон. С неподражаемым изумлением она разглядывает захватчицу, а та захлёбывается полукриком – полуплачем:
– Не терплю их! Не терплю кошек! Завтра же я привезу Майки, убери её...
Лорен зевает с показным изумлением и рыжим метеором исчезает в саду, а ты обнимаешь веснушчатые плечи, а ты несмело пытаешься успокоить ту, что украла мой дом... Лорен, милая Лорен, дуновение прежней жизни, как уютно было засыпать под твоё мурлыканье, похоже, девочка, тебя собираются выжить отсюда, заменив прозаичнейшим из существ – собакой, но мы посмотрим, посмотрим... Ты замираешь на миг золотым изваянием, ты вслушиваешься в сумерки, и твои ледяные глаза теплеют. Это я, я, моё чудо, ты узнала меня? Я вернулась домой, и я не дам тебя в обиду.
* * *
Утро было дождевым, холодным, деревья томились в лёгкой мороси, над замершим садом висела уже осенняя дымка. Пятнистый раскормленный щенок, восторженно взвизгивая, отправился в путешествие по галечной дорожке к зеленоватой замшелой кадке в окружении растрёпанных ночным ненастьем ранних астр. К запаху цветов и замирающего дождя внезапно примешался другой запах, резкий, пронзительный запах древнего лукавого врага, и со сварливым лаем щенок устремился в переплетение цветочных кущ. Цветник кончился внезапно, и под ветвями низкого, с тяжёлыми матовыми ягодами, кустарника, сидел он, древний лукавый враг, вернее, врагиня. Рыжий, похожий на лисий, мех её светился в сумраке утра, а малахитовые глаза презрительно и нагло разглядывали гостя.
Щенок помедлил мгновение, ослеплённый этим ледяным спокойствием-презрением и рыжей осенью мокрого меха, а затем, снова взлаяв сварливо, бросился вперёд... Он так и не понял, что произошло, но уже в самом рывке его накрыла некая тень, и цветами в дожде запахло сильнее, а затем будто тысячи ножей вонзились в маленькое кургузое тельце. Сварливый лай перешёл в вопль боли и отчаяния, затем – в затихающий хрип. Несколько мгновений щенок ещё дёргался на траве, пятная кровью цветы и листья, судорожно перебирая толстыми лапами, словно отпихиваясь от подступающего ужаса, а затем затих, содрогаясь, и в карих глазах его погасли пятна света.
Во взгляде кошки, созерцающей его умирание, сквозило всё то же неумолимое презрение, но вот она взглянула на то, что убило его, и вмиг преобразилась, и запела тихо, гортанно, запела лучшую в мире песню, приветствуя так долго не приходившую хозяйку.
* * *
Золотой, высокий, звенящий осами полдень, рассохшаяся беседка в глубине сада, чай с прозрачно-яблочным вареньем, и то ощущение тихой грустной сытости, которое поселяется меж двумя, когда все восторги узнавания уже исчерпаны, когда плоть и душа другого для тебя – как прочитанная книга, и скучно теперь с этой книгой, и хочется закрыть и забыть её навсегда, и приличия не позволяют – это вечная болезнь души русской, ленивой, осторожной.
– «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна...» – пробормотал, как в забытьи, сухощавый сероглазый денди, в которого иногда, под настроение, превращался Хозяин дома, и положил на блюдце тонкий жёлтый бисквит. – Чёртовы старухи, до всего им есть дело...
– Ты что-то сказал? – прочитанная, изученная, а потому уже неинтересная, вопросила его та, что пребывала отныне в роли Хозяйки дома и Жены. Она пыталась играть в загадочность, но чудовищная вульгарность проступала в каждом слове её, в каждом малом жесте, в особой интонации кокетливо растягивать слова, что доводило до бешенства собеседника.
– Я? Я – ничего, – мужчина мгновенно, как мистер Икс, облачился в непроницаемую маску учтивости. – Я просто сказал, что все окрестные тётушки, все эти «княгини Марьи Алексевны» перемывают нам косточки, и всё потому, что в свой медовый месяц мы остались з д е с ь, где погибла о н а, и я жалею, что уступил твоей настойчивости «пожить в тиши, но под Москвой». Поехали бы в круиз по Волге, и тогда бы никто из близлежащих гарпий не назвал нашу свадьбу «танцем на костях».
– Танцем на костях? Так сказала какая-то Марья Алексеевна,– сливочные, весноватые щёки стали наливаться краснотой, послышался робкий всхлип.
– Грибоедова в школе надо было учить, – презрительно заметил денди, дожёвывая бисквит. – Фамусов, «Горе от ума». Я, конечно, в восторге от твоих салфеток и макраме, которыми ты пытаешься занавесить весь дом, но книги тоже достойны того, чтобы их хоть иногда брали в руки.
– Ту, что жила среди книг, ты называл сумасшедшей...
– Ну вот, ты опять, – поморщился «мистер Икс», извлекая из нагрудного кармана платок в серебристую клетку и отирая несуществующий пот с лица. – В конце концов, есть же золотая середина! И на почве вязания салфеток можно чокнуться не хуже, чем на японской поэзии.
– Значит, я бестолочь, да? – скрипичным дискантом повис посреди волшебного полдня голос её, который теперь больше раздражал, чем радовал. – Бестолочь, что не лезу в эти книжные дебри? – сытое сливочное лицо превратилось в пухлый розовый блин (и как это раньше усмотрел он в этом оплывшем лике милые купеческие старорусские черты). Теперь черты эти были размыты слезами и безобразным бабьим плачем, что оглушал и заполонял всё вокруг.
Необъяснимое превращение милой дачной мещаночки в ревущую бабу было столь потрясающе, что он затушил сигарету прямо на скатерти. Баба меж тем росла и ширилась; в тихом, застенчивом, весноватом создании, днями ворковавшем над своим немудрёным рукоделием, жило иное существо, скандальное, хитрое, необычайно злопамятное, и теперь оно вырывалось из круглой, уютной мещанской оболочки.
Проходившая мимо беседки Лорен внезапно зашипела и скрылась в гуще пылающих георгинов, почувствовав этот наплыв ненависти и злопамятства.
– ...Бестолочь, что ничего не понимаю в той хери, которую читала она и которая до сих пор стоит у тебя на полке? – продолжала неистовствовать баба. – Всех этих ублюдочных китайцев-японцев, и ещё бог знает кого! Мало тебе, что ты до сих пор не спалил эту пакость; каждый день, каждый вечер ты напоминаешь мне, какое я ничтожество по сравнению с ней, которая прочитала и узнала всё о мире косоглазых уродов и в конце концов полезла в петлю от узнанного. Я ненавижу тебя, потому что перед смертью она заразила тебя своей тоской, своим безумием, и сейчас, именно сейчас ты говоришь не свои – её слова. «Она мертва» – утверждаешь ты. Но ты смотришь на мир, как она, думаешь, как она, ты даже издеваешься надо мной, как она, если бы твоя жена вдруг осталась жива, перенеся разлуку с тобой.
– Объясни, – во взгляде Хозяина просверкнула лёгкая, презрительная усмешка. Прощай, милая дачная мещаночка со своими бузинными букетами и лёгкими кружевными пустяками! Прощай, круглолицая купеческая дочь! Со скандальной, больной удушливой завистью бабой, на миг показавшей свою истинную суть, он не сможет жить, он не сможет целовать э т о, ложиться с э т и м в постель – подобное было бы мерзостью более чудовищной, чем если бы он попытался взять в руки живую гадюку...
И тогда серебряно-гранатовый звон полетел ему в лицо, полетел и упал у самого края, на иссиня-снежную, прожжённую сигаретой скатерть...
– Вот тебе объяснение, – он взглянул и вздрогнул: гранаты, оправленные в серебро, сияли мягким вишнёвым светом. – Ты же говорил, что её похоронили в нём. Почему же утром я нахожу его привязанным к дверной ручке? Решил поиграть со мной в «ужасы»? Насмотрелся американского дерьма?
– Заткнись... – лицо Хозяина закаменело в гримасе недоумения и страха, маска денди рассыпалась в прах, в прах рассыпался и сам дендизм, и желтоволосая увидела перед собой смертельно испуганного человека. – Где ты взяла это?
– Я же говорю, что нашла его утром привязанным к дверной ручке! – весноватое лицо уже не было розовым, оно было удушливо-багровым, брызжущим слезами и слюной, и трусливым, трусливым до умопомрачения. Хозяин прикрыл глаза и вспомнил...
* * *
Под солнечный, редкий, поющий жизнью июньский дождь, под крики стрижей на белых лепных карнизах в зелёный сумрак дачной улицы вынесли странно лёгкий гроб. Скукожившееся, будто и в смерти замёрзшее, лежало худое тело, облачённое в вишнёвый кашемир, сильно склонённая к плечу голова (перелом шейных позвонков), странгуляционная борозда прикрыта куском чёрного гипюра, лицо... Нет, в подобные лица лучше не смотреть. Он растерянно вертел в руках её любимое ожерелье, он, как сквозь глухой туман, слышал голос Ильинского, ненавистного Ильинского, и, словно во сне, сойдя с крыльца, положил ожерелье в гроб прямо на вишнёвый кашемир у маленьких, скрещенных на животе рук, в которых покоилась бумажная иконка. Он даже не нашёл в себе силы поцеловать покойную в лоб, ибо не лицо увидел, а лик, чёрно-лиловый лик удавленницы, да ещё с этим выражением вины и непонятной тоски в изменившихся чертах.
Она не умерла, она будто погасла, погибла, как звезда, за тысячи световых лет, и теперь смотрела на него из неизбывного далека этим чёрным лицом с удивительным выражением тоски и жалости. Он опёрся тогда о плечо этой белой, весноватой мещаночки с утиной походкой, с мягкой купеческой полнотой, с яично-жёлтыми косами, уложенными в пресмешные «корзиночки». Она показалась ему воплощением жизни и здоровья, волшебным островом, который оградит его от страшной, разрушающей, а теперь уже мёртвой стихии, какой была его жена.
От запаха лилий, душного, тошнотворного (ими был наполнен гроб), нечем было дышать, и он был даже счастлив, когда услышал стук молотка о крышку гроба, а потом по крохотной, размытой дождём глинистой дачной улице небольшая процессия потянулась к рябиновому кладбищу, и там тоже была глина, и тот же удушающе-жаркий, несмотря на лёгкий дождь, запах лилий. Когда как бы наспех склеенный, подмываемый дождём холм возвысился, увенчанный лаковым, с овальной фотографией крестом, кто-то выдохнул сквозь плач: «Красивая... Красивая была и добрая...»
Он с изумлением всмотрелся в говорившего – местного барда, неуклюжего, застенчиво-сутуловатого, который периодически наполнял их дом песнопениями, заставляющими вспомнить строки о скрежете зубовном в аду. С тем же пугливо-смущённым выражением лица, с каким он появлялся на своих маленьких концертах, так же по-смешному сутуля кузнечиковые плечи, облачённый в утиный картуз и пыльник, которые никто не носил уже лет двадцать, бард плакал по-настоящему, то и дело сморкаясь в несвежий клетчатый платок. И эта несвежесть платка, словно приготовленного ко дню скорби, и внешняя убогость и несостоятельность людей, провожавших до кладбища гроб его жены, оскользаясь на размокшей глине, ещё больше придали ему уверенность, что то, что произошло, произошло бы рано или поздно. Нельзя всю жизнь потратить на существование с сумасшедшей, пусть красивой, пусть обожаемой всеми, но сумасшедшей женщиной-стихией, которая поглощала всё, к чему прикасалась, и мгновенно преображалась в любую из полюбившихся ей героинь японо-китайского эпоса (о, как возненавидел он за последние два года эти благословенные страны!).
Она был актрисой глубочайшего, невиданного ныне уровня – уровня прежних Элеоноры Дузе или Сары Бернар, и все её мучительно-прекрасные импровизации, всё волшебство древней поэзии Японии и Китая разбивались о мертвенно-золотую скуку дачных вечеров.
Тогда он не понимал этого, тогда он был радостен лишь тем, что женщина-стихия умерла, успокоилась, а его тихое весноватое круглоплечее дачное счастье семенило рядом с ним, такое милое, уютно-мещанское, и в его выпуклом рыбьем взгляде было обещание. Обещание розовых гераней и крахмальных занавесок на окнах. Золотистой таксы у крыльца, ароматного, с маковыми баранками, чая на веранде, и долгие вечерние прогулки за реку, в почти Куинджевскую рощу. Там, в зелёно-золотых тенях, на поздних полянах, где ещё горело прощальное солнце, весновато-белое тело нежно и податливо раскрывалось навстречу ему.
Он не говорил о стихии, зарытой в землю, он наслаждался, как летним днём, бесхитростным, почти животным бытиём, пока не увидел, что за милой весноватостью в новой, выбранной им хозяйке скрывалась бесконечная тупость, за смущением и застенчивостью – неуклюжесть и дебелость обильного рубенсовского тела, за сонным покоем – обыкновенная лень, а за слезливыми, надрывающими душу истериками – жадность, ненасытная акулья пасть странного существа – капризной и опасной бабы, поселившейся в тихой, круглоплечей мещаночке.
Сейчас он слушал и не слышал предгрозовую тишину дачной истерики, рассматривая на свет ожерелье. Гранаты густо цвели винным, вишнёвым, серебряная застёжка в виде сердечка была расколота. Пока сдобная, весноватая, с тихими полувсхлипами и едва различимым бормотанием, собирала посуду на летней кухне, поводя белыми круглыми плечами (в одно из них, рыхлое и потное, впилась бретелька жёлтой несвежей сорочки, и это было не менее отвратительно, чем мокрые удушающие всхлипы), он разглядывал вишнёво-винное ожерелье, упрямо думая: «Глупая шутка. Просто глупая шутка. Но чья? Ильинского? Он был влюблён в неё, и до такого кощунства... Да его и не было здесь со дня её смерти... Но это Ритино ожерелье, любимое, Ритино, и я видел, как заколачивали гроб, когда льнуло оно к тонкой, пергаментной руке. И на портрете Рита тоже была изображена в нём, в нём, и в том же вишнёвом кашемировом платье, в каком и похоронили. Портрет сожгли...»
В лучах холодного низкого солнца, вдыхая запах цветов, яблок и подсыхающих трав, он ещё смотрел на полную, желтоволосую, с раскисшим лицом женщину, но уже не слышал её криков, её брызжущей ненавистью истерики. Слух будто отключился, остались только зрение и память, но по-особому зажглись цветы в саду, винно высверкнула и дрогнула, как живая, гранатовая цепочка в игре кружевной лиственной тени на скатерти, и недавний костёр густо опалил сердце.
Весноватая пучила рыбьи глаза, разевала тонкогубый рот в каких-то одной ей ведомых упрёках, а он думал, что, сжигая вещи и книги Риты, он не сжёг ни мгновения, ни единого лучистого дня, ибо (о, Господи!), ныне любил мёртвую сильней, чем живую.
Тот минувший костёр вошёл в его нынешний день; густо и печально горело в нём сердце т е п е р ь, а не тогда, два месяца назад, когда с брезгливым недоумением он смотрел на всё, связанное с ней, летящее в огонь – хрупкие лепестки поэтических томиков, какие-то засушенные розовые ветки, косынки, кисейные шали... Этот, через два месяца вернувшийся костёр, в котором горело его прозревшее сердце, был столь мучителен, что он вздрогнул и застонал, как от боли, и тут же в его жизнь вернулся слух, вернулся надсадным свирепствующим криком весноватой:
– И не собираюсь я воевать с этой чокнутой, хоть она и мертва! Если в этом доме ты или эта вшивая лохматая пьянь, называющая себя богемой, устраивает подобные розыгрыши, я... я уйду!
С мгновение она молчала, уставившись на что-то за спиной его, затем протянула ненавидяще-жалобно:
– Боже мой! Опять эта тварь здесь!
Снятый с жирной белой ноги, рваный клетчатый тапок полетел в неведомого врага, и, обернувшись, Хозяин увидел, как по саду от беседки апельсиновой кометой несётся Лорен.
– Ты сходишь с ума! Ты ненавидишь даже кошку... – Хозяин качал головой и разглядывал Желтоволосую так, как будто видел впервые.
И тогда Желтоволосая закричала. Всё самое глубинное, бабье, потаённо-гнусное выплеснулось в этом крике. Желтоволосая кричала, что именно эта тварь, которая дорога ему, как память о чокнутой, убила её Майки, что если Лорен ещё раз подойдёт близко к дому – она обольёт её кипятком, что он уже доказал свою любовь к ней, когда отказался удавить Лорен над трупом Майки...
Всё это время Хозяин разглядывал её презрительно-недоумённо, как некое тропическое насекомое, которое может ужалить, и ужалить смертельно, но вот визг оборвался. Словно где-то рядом лопнула струна чудовищного инструмента.
Нарочито громко стуча расписными чашками, скривив тонкий злой рот, Желтоволосая, переваливаясь полнеющим телом, давяще всхлипывая, поспешила по садовой тропинке к дому, а он ещё сидел, рассматривая на свет вишнёво-винные камни, и вдруг несказанной свежестью, небесным простором повеяло из сада.
Лёгкое, до дрожи знакомое прикосновение тронуло плечо его, и он обернулся, подавив крик, ибо показалось ему, что о н а стоит за спиной, невесомо-лёгкая, смеющаяся, в платье столь же дивном, сколь и ожерелье. Но исчезла сквозняковая свежесть, а за плечами в лучах бабьего лета плавился, прощально горел сад – астры, золотые шары, хризантемы... Вновь на дорожке сидела Лорен и смотрела на него глубоким, загадочным взглядом. И тогда, не стыдясь, что кто-нибудь услышит, ибо в огромном лучезарном просторе бабьего лета был только он с рыжей кошкой, Хозяин тихо заплакал о невозвратимом...
* * *
В моём саду пахнет вечером, нагретой за день солнечной корой, засыпающими цветами, зелёными островками мха на крутых боках сумрачной кадки, сухой полынью. Небо, тронутое розоватыми мазками высоких, размётанных дневным ветром облаков, приобретает невиданную глубину и ясность. Будто кто смотрит на тебя из того светлого далека, за тысячи тысяч миль, за тысячи тысяч лет, и всё знает про твоё минувшее и настоящее, и знобко и холодно от его взгляда...
Мой вечерний сад недолго спит в густой, насыщенной травами тишине, его покой нарушает мотоциклетный рёв. Чёрной, затянутой в кожу и визгливо матерящейся стаей у моего дома тормозит компания прыщавых тонкошеих юнцов и разрисованных всеми красками девиц на «Явах» и «Хондах». Ломкие, тонкие, странные, с надрывом смеющиеся, они напоминали безумцев. Один из них, в зелёном, с белыми молниями шлеме, рывком отворил калитку и взбежал на крыльцо, так же визгливо матерясь и топая высоченными, подбитыми железом ботинками.
Дверь отворилась, и опухшая от сна Желтоволосая, неряшливая, небрежно причёсанная, возникла в проёме, захватчик шагнул в дом, и коридорная тьма поглотила его. До меня донеслись обрывки разговора, но по ним я восстановила весь разговор полностью, ибо захватчица исходила болью за этого юнца, тонкошеего, злого, дурнопахнущего, ибо юнец приходился ей сыном. Гневные, истеричные крики её наполнили дом, засыпающий сад, разорвали божественную тишину моего цветущего мира и покоя, а я подумала, что убить человека легче, много легче, чем собаку, особенно... во сне. Захватчиков уничтожают, уничтожают и потомство их, чтобы ни следа, ни праха не осталось на земле от их хищной, потной, звериной плоти, от душ, бездонных и беззвёздных, как забытые глухие колодцы, и я решила уничтожить потомка захватчицы и, пригубив от боли её, много большей, чем теперешняя, вернуть себе человеческий облик, свести её с ума, и погубить, и остаться в доме с моим Возлюбленным. Навсегда. Вот почему, когда сын Захватчицы появился на пороге, я одела особым очарованием сад, заставила громче звучать язык птиц и цветов, и, помедлив на пороге и сонно моргая оловянными, в белесых ресницах глазами, юнец произнёс длинную, витиевато-матерную фразу и спрыгнул прямо в цветник, в упругие циннии и георгины, а я слышала их крик и видела кровь, сбегающую со стеблей, и манила его к новым цветам, в глубину сада, и думала, что месть близка, очень близка.
* * *
Тихо струятся капли с сосновых стволов, гаснет в воде уснувшее солнце, сизая голубиная мгла окутывает лес, поляну, костёр, высокий, смолистый, с привкусом поздней горечи.
Маленькая темноволосая девочка, поджав ноги в продранных джинсах, сидит на невысоком берегу круглого, с глухой чёрной водой озера, и крупный рот её, с карей точкой родинки над верхней губой, вздрагивает в рассеянной улыбке, а взгляд устремлён на жёлтые полузакрытые чашечки прибрежных калужниц. На коленях её – книга в бумажной мятой обложке – «Китайские сказки и предания», и глядят, глядят с её страниц тысячи лет назад рисованные на шёлке длинноглазые лукавые лица «императриц Поднебесной». Пятна заходящего света лежат на пожелтевших страницах, и в свете том наливаются сиянием надменные глаза, улыбаются изменчивые губы. Девочка долго-долго рассматривает одно лицо, потом вновь переводит взгляд на чёрное тяжёлое озеро, и в лице её – всё те же пятна света.
– Императрица Ли-Цзинь, – шепчет она зачарованно. – Ли-Цзинь.
Большеротый, веснушчатый, как будто сонный, с лицом пухлым, ребяческим, чьи черты слабо напоминали черты Желтоволосой, появляется перед ней сутуловатый подросток в байкерской куртке, сплёвывает, обнимая за плечи, и с тем же сонным равнодушием всматривается в книгу.
– Пойдём, брось ты эту херь. Пойдём, пойдём, кофе сварен, ща хлеб с сосисками пожарим.
– Подожди, – девочка примечает теперь, что пятна света, как монеты, плавают в черноте озёрной воды. – Подожди... Красивая?
С пожелтевшей страницы плачет – не плачет, улыбается – не улыбается неземное лицо с длинными скорбными глазами и лживым маленьким ртом...
– Это – Ли-Цзинь, самая загадочная из императриц Китая, она умерла совсем молодой, давным-давно...
Пухлое сонное лицо байкера наливается жалостью и добродушным презрением.
– Мля, зая, что у тебя в голове! Чё ты, как трехнутая, тёток рассматриваешь, которые померли тыщу лет назад. У мужика материного до неё фифа была – так чокнулась на Китаях, Япониях, стишатах, всё в саду на скамейке сидела, так и удавилась. Брось, зая.
Девочка, зажмурившись, как пригревшийся котёнок, приникает щекой к красной, в цыпках и железных перстнях, руке на её плече. Пухлое веснушчатое лицо байкера вздрагивает, в нём проступает что-то похожее на нежность. Обнявшись, они идут к костру, и роса, тяжёлая, вечерняя, меркнет вокруг, и золотые монеты гаснут в озере, и по-знобному гулко на дальнем болоте заходится в плаче кулик. И чёрный солидный «Судзуки», как причудливый зверь, дремлет в подступающих сумерках...
* * *
– Закрой глаза... Теперь открой. С днём рождения, зая!
Круг луны в темнеющем небе кажется куском ноздреватого сыра, чёрные, резные вершины сосен недвижно застыли в густом воздухе. Маленький игрушечный чёрно-белый пёсик – на коленях девочки, она гладит его плюшевые уши, улыбается рассеянно-благодарно.
– Я буду звать его Бим... А ведь я его ещё весной приметила и показала, думала, не запомнишь.
– А я запомнил, – байкер сплёвывает в потухающий костёр, набрасывает куртку на плечи девочки. – Подошёл к тётке в магазине и говорю: вон того, с самой симпатичной мордой! Слушай, зая, я вот тут подумал: а может, на неделю здесь зависнем? Жрачка есть, вода – рядом. Над душой никто не нудит: «Не пересдашь – в армию пойдёшь, не пересдашь – в армию пойдёшь!» Да лучше армия, чем этот драный технарь!
– Не знаю. У меня – практика.
– Забей на практику! На всё забей! Жизнь, мля, один раз даётся! Или тебе плохо со мной? Обидел чем?
Даже в сумерках видно, как рассветает в улыбке лицо её.
– И всё-то ты врёшь. Не обижал ты меня, знаешь ведь, и жизнь не один раз даётся... Много жизней прожить можно, и не обязательно человеком.
– Ну, зая, повело тебя...
– Не перебивай! Знаешь, я недавно прочла: «Каждая душа – книга, страницы её – очередные жизни».
– Тебе читать вредно, зая, – скорбно вздыхает большерукий байкер. – Ты лучше мультики смотри.
– А сегодня я ещё легенду нашла,– девочка прикусывает травинку и смотрит в уже совсем потемневшее ночное небо с бледными точками звёзд и кругом ноздреватой луны. – Так, вроде ничего особенного, а сердце щемит.
– Про Дзинь-Дзинь эту?
– Ли-Цзинь... Она была танцовщицей при дворе китайского императора, и наследник престола так полюбил её, что женился против воли всей семьи. Потом старый император умер, и Ли-Цзинь вместе с мужем взошла на престол, но правила недолго.
– Снова двинула в репперы?
– Не кривляйся. Её оклеветали. Своей женитьбой юный император оскорбил знатнейших людей государства, отвергнув их дочерей, у Ли-Цзинь было много врагов. Её оклеветали, и император так разозлился, что приказал утопить неверную, как он думал, супругу. Её бросили в дворцовый пруд.
– Баба с возу...
– Её бросили в дворцовый пруд, а император взял себе новую жену. Через несколько дней молодая императрица и две её придворные дамы утонули, катаясь на лодке на том самом пруду, а ещё через пару дней на берегу нашли бездыханное тело императора и его ближайшего советника, того самого, который оклеветал Ли-Цзинь.
– Мля, терминаторша вернулась, – хмыкает байкер, обкусывая заусенцы. – Зая, да мы такую же бодягу в школе проходили, про эту, как её, про утопленницу. Она русалкой заделалась и всех мочить стала, как и твоя Дзинь-Дзинь. Да ну их всех!
– Нет... – девочка серьёзно и печально смотрит на огонь, в глазах – два крохотных светлых пламени. – Ли-Цзинь превратилась...
– На ..., говорю! Ты трёхнешься, как и прежняя баба отчима, а я всем этим китаёзам глаза повыдираю! Ты глянь, зая, сосны, небо, и первые звёзды повысыпали, и тёплых дней совсем немного осталось...
* * *
От сентябрьского небосвода захватывало дух, звёзды, крупные, как поздние яблоки, дрожали над головой, искрящиеся метеоры вычерчивали метельный след. Осенний росный холод забирался и в спальники, родниковой дрожью струился по коже, и хотелось в поисках тепла зарыться в сосновые иглы и следить, следить за затухающим костром, боясь перевести взор на сентябрьские звёзды.
– Дэн...
– М... м... м...
– Дэн, не спи, пожалуйста, не спи. Мне страшно...
– М... м... Зая, ну что опять?
– Дэн, не спи, пожалуйста! Ты знаешь, она не умерла...
– Кто не умерла?
– Ли-Цзинь. Она выбрала бессмертие, собственно бессмертие. И не в этом мире. Она превратилась в...
– Я её спалю, завтра же спалю на фиг, всю эту херь про китайцев. Отвянь, мля. Дай поспать! – злобно визжа и брызгая слюной, байкер заворочался в потрёпанном спальнике. – Вольтанутая...
Он затих и засопел по-мальчишески тонко и злобно, вскоре сопение перешло в ровное тугое дыхание. Девочка смотрела на умирающий костёр, и по вздрагивающему лицу её метались тени деревьев и блики огня. Вот очередной блик высветил слезу, повисшую на реснице, и влажный след другой слезы к уголку припухшего, закушенного рта. Девочка не хотела засыпать. Она всматривалась в тлеющие угли, вслушивалась в звуки леса и наконец договорила, договорила то, что так никогда и не услышал рыжий байкер:
– Она превратилась... в самое прекрасное, что почитали в Древнем Китае.
* * *
Под яблочным сентябрьским небосводом, под бездной бессмертия, в свете затухающего костра спали дети, спали тяжко, тревожно, вздрагивая даже во сне, маленькая черноволосая девочка даже прикрыла лицо рукой, как от некоего ужасного видения, что могло пробиться сквозь сомкнутые веки, но ничего ужасного не произошло, просто лёгкая белая тень отделилась от тумана, обволакивающего поляну, и проступила в той тени немыслимой красоты женщина с лицом иномирным, нездешним, с каплями звёздного света в длинных лукавых глазах. Женщина наклонилась над девочкой, отвела руку её со лба, всмотрелась на мгновение в лицо её, будто запоминая, затем поцеловала нежно, бережно, печально, обернулась к спящему байкеру и странно улыбнулась. Снежные, сверкающие во тьме цветы дрожали в её руках... С той же плывущей, неясной улыбкой она положила цветок на грудь ему и, ступая бережно, осторожно, исчезла в белых тягучих водорослях тумана, оставив ощущение невиданной чистоты и невиданного горя.
* * *
В сонный дом влетела чёрная птица, она несла на своих крыльях Горе, а я стояла в саду и улыбалась. Я отомстила Желтоволосой – я отняла жизнь её сына. Как он вздрогнул, всхлипнул во сне, когда на грудь ему я положила свой цветок, дышащий осенним холодом. Как всхлипнула ночная тьма от его крика, когда тот цветок пронзил лучами-лепестками его розовую цыплячью шею над чёрной кожей воротника, как волна предсмертной судороги прошла по его нелепому телу, и запульсировала темно, горячо, туго, ударяясь в землю и взблёскивая в свете луны, кровь из перерезанной артерии.
Сном, как звёздной пылью, я осыпала веки девочки, чтобы она не проснулась, не увидела ужас сотворённого мной. Затем я прошлась по догорающему костру, по углям, что гасли под тканью его платья, а впереди меня полыхал туман, как целый луг белых и влажных цветов, и прежде чем войти в этот луг, я запрокинула голову и посмотрела на звёздный мост. Его половинки смыкались, и волшебное озеро там, за тысячи лет, светилось из темноты, и значит, скоро мы встретимся, мой Господин...
* * *
Страшные события последних дней, казалось, пригнули к земле солнечный дачный дом. Сначала в глуши дремучего сада, за старой ржавой кадкой, был найден изуродованный труп маленькой таксы, причём охрипшая от рыданий Желтоволосая кричала, что это дело Лорен. На всякий случай я тогда приказала Лорен не заходить в дом, а гулять только по саду. Затем я вновь повесила на дверную ручку спальни Желтоволосой мои любимые гранаты в серебре, а в гостиной, прямо над ковром в каких-то пыльных бежевых розах, поместила заколку с вишнёвыми камнями (никогда ни в одном огне не сгорает то, что любят, ты слышишь, Тварь?).
Потом я услышала крик. Но не из дома, а с крыльца, к которому подъехал жёлто-синий милицейский уазик и с которого два тонкошеих стриженых сержантика тяжело спустили зарёванную Желтоволосую, поддерживая под пухлые сливочные руки. Рядом с ней, страшно бледная и молчаливая, шла черноволосая девочка, и свечной дух вместе со сладким смрадом разложения потёк в открытую дверь, и боязливо на свету замигали огоньки свечей у гроба большеротого байкера, чью наглость и грубость навсегда стёрло с лица земли великое таинство смерти...
Младенческим было то лицо. Младенческим и страдающим, и я, ещё утром заглянув в него, на миг пожалела о содеянном, незримо присутствуя в комнате, где лежал покойный. Сейчас, наблюдая из сада за событиями, спешащими быстро, как в калейдоскопе, помимо скорби Желтоволосой, я увидела ещё одну горькую скорбь, неотступную скорбь маленькой девочки, которая, оказывается, любила это смешное и печальное произведение круглоплечей мещанки. Глаза девушки превратились в две чёрные, захлёбывающиеся бездны отчаяния...
* * *
У входа в корпус психотерапии курил молоденький веснушчатый лейтенант. Жёлто-синий милицейский «Уазик» был похож на причудливого жука, присевшего отдохнуть на чисто выметенную асфальтовую дорожку. Белый сверкающий коридор отделения заканчивался дверью кабинета гипнотического сна. В кабинете плавал тихий, синий, приглушённый свет. На стенах дремали искусно выписанные созвездия, и тяжёлые драпировки штор наглухо прятали окна. Мягкий луч настольной лампы высвечивал кушетку с кипельным, остро заутюженным в складки бельём.
Мутный бисер пота на смуглом девическом лбу. Потемневшие, запавшие скулы, окаменевшие ресницы... Маленький, потный, с залысинами, в жёлтом кургузом халате и роговых очках, пухлыми, густо поросшими рыжеватым волосом руками проводит перед лицом девочки какие-то круги, и до слёз смешна его суетливость, и заляпанный пятнами кетчупа нелепый кургузый халат, и грузные полосатые очки, если бы не голос... На клеенчатой табуретке в коридоре – тяжело оплывшая от слёз Желтоволосая, голос в кабинете вообще не может принадлежать этому пухлому, жизнелюбивому гному, однажды выбравшему путь гипнотерапевта, о, нет, голос, широкий, просторный, как русский ветер, и вместе с тем тёмный, ознобный, проникающий в сердце и заставляющий видеть то, что скрыто потрясенными глубинами раненой памяти...
– Леся, Леся, Леся... Озеро, костёр, ночь... – девочка, не дрогнув окаменевшими ресницами, всхлипнула, по лицу её прошла судорога, будто некая тень отразилась на нём, явственно и остро потёк по комнате запах опавшей хвои, послышалось умирающее шуршание костра.
– Леся, вы сидели у озера, у огня. Ты слышишь плеск воды, видишь плавающие искры, с озера веет холодом...
– Нет... – девочка слегка качнула головой, и странная тень на её лице вновь шевельнулась, подобно еловой ветке.– Нет, у озера – не холодно... Очень красиво... Я читала.
– Книгу? Ты помнишь, ч т о ты читала?
– «Ли-Цзинь», – лицо девочки разгладилось, засветилось, будто жемчуг, мягкая улыбка тронула губы... – Она была императрицей. Дэн вырвал книгу и сказал: чокнулась, как и та!
– Кто?
– Та, которая была до мамы Дэна. Она любила Китай, Японию, восточную поэзию. Иногда казалось – он жила там... Больно...
Мягкий жемчужный свет исчез, лицо девочки вздрогнуло, как от удара, и снова будто тень еловой ветки колыхнулась на нём...
– Больно...
– Больно? Тебе было больно на озере?
– Нет... Озеро, кувшинки, вода – святая, как воздух, прозрачная, а потом – лес. Больно...
– Это случилось в лесу, в чаще?
– В чаще... Поляна, костёр. Я не засыпала. Смотрела на огонь.
– А Дэн?
– Дэн спал... спал, а потом всё стало гаснуть. Холодеть, как перед утром, а потом я увидела Её...
– Её?
– Она стояла на углях, и они... гасли. Гасли под босыми ногами, а Она улыбалась... Даже сквозь тьму мне было видно – улыбается, а ночь вокруг неё вдруг стала светиться. А в руках её шевелился цветок... Живой, белый, его сорвал мне Дэн... в саду.
– В саду?
– До этого мы ездили в дом, где теперь живёт его мать с отчимом, а раньше жила та женщина, та, что покончила с собой. Вокруг дома – сад...
– А женщина? Что делала женщина с цветком?
– Она подошла к Дэну, а я хотела закричать и не смогла. От неё исходил холод... холод осеннего сада, и цветок сиял в руке. Белая хризантема... И платье белое-белое, и вишнёвые бусы на шее.
– Ты разглядела всё это в темноте?
– Ночь вокруг будто светилась... И Она светилась, Она наклонилась над Дэном и положила цветок ему на шею... Цветок ожил и...
– Что?
– Он... он стал рвать Дэну горло как хищник, как какая-то тварь, а женщина смеялась, и угли гасли под её босыми ногами. Я хотела закричать и не смогла, какая-то странная истома охватила сердце, расслабила тело; никогда я не видела смерть так близко и никогда не думала, что она может быть так... так красива. А та, что убила Дэна, подошла ко мне, и, заплакав, положила руку на мою голову. «Дитя,– сказала она, – бедное, поруганное дитя. Мы наказали этого изверга, а вскоре накажем и его мать. И не вздумай возражать мне, дитя. За бесчестие хоть в жизни, хоть в смерти надо платить, только плата в смерти более сурова. Усни, дитя, и проснись чистой и освобожденной». Да-да, чистой и освобожденной – это были её последние слова. Потом она будто растворилась в этой сверкающей ночи, а я заснула, плача, не в силах даже приблизиться к тому, кого она убила. Но это была она, она... императрица Ли-Цзинь...
– Больно... больно... – веки девочки затрепетали; она стала метаться под руками врача. – Мне было больно, а она меня пожалела... Императрица Ли-Цзинь.
Голубоватый свет под потолком стал угасать, лицо девочки запунцовело, она вздохнула, будто всхлипнула, и погрузилась в глубокий обморочный сон.
– Что можно сказать? – полный, чуть неряшливый человек вытирал веснушчатые рыжие руки полотенцем ослепительной белизны. – Галлюциногенный бред, её, по-видимому, напугал этот негодяй, убивший её жениха. Странно, что он не тронул её... Кстати, горло несчастного изрезано так, что... Патологоанатом смог хотя бы определить, какое оружие нанесло такие страшные раны?
Худенький остроносый лейтенант зябко повёл плечами.
– Экспертиза показала, что это был зазубренный ржавый нож, крупинки ржавчины остались на порезах. Но вот что странно...
– ?
– Там, рядом с трупом, валялся цветок. Обыкновенный, белый, но с окровавленными лепестками...
– Возможно, в изощрённом уме убийцы возникла мысль после совершённого преступления, и он воспользовался цветком из букета и омочил его в крови убитого, завершив таким образом страшный ритуал.
– Но почему же он не тронул девочку?
– Знаете, я всё больше прихожу к выводу, что это был один из её сумасшедших поклонников. Тайно следил, установил место свидания, устранил соперника – как это бывает в пошлых мелодрамах, а на неё не поднялась рука. Там, наверное, есть следы другого мотоцикла, или примятая трава рядом, или обломанные ветки. Я не верю в чудеса, лейтенант, хотя в этом мире многое необъяснимо. Не ангел же мститель спустился с неба, чтобы покарать этого мальчишку.
– Никаких следов, – тихо сказал лейтенант. – Не сбита роса, не обломаны ветви, только потухший костёр и белый цветок в крови. Никаких следов...
* * *
Желтоволосая доживает последние дни, и я всё же хочу обрадовать её своим присутствием. Я не мщу ей, я только возвращаю назад боль, боль, которую испытывала я, когда она провожала меня в землю, и руку мою оттягивало любимое гранатовое ожерелье, так заботливо уложенное в гроб Возлюбленным моим... Мне тогда принадлежало только ожерелье – ныне мне принадлежат и дом, и сад, и небо над садом, и мой Возлюбленный. Только он ещё не знает об этом. Лучистая садовая вселенная приняла меня мягко и ласково, для неё я – один из цветков, затерянных в глубинах её галактик, снеговая хризантема, пришедшая из дальней-дальней дали, из золотого китайского века, когда превыше всего ценили совершенство.
Даже жестокость была совершенна в этом веке, отличаясь небывалым доселе изяществом и чистотой, и радостно было принять её, и сделать смерть свою произведением искусства не менее удивительным, чем ветка вишни в росе, чем закат сквозь кленовые ветви, чем беседка, нагретая поздним солнцем. Но моя смерть не была произведением искусства, не светом и воздухом, не пространством кипучего моря или заповедного озера веяло от неё, а неизбывной тоской, более глубокой и неподвижной, чем провалы ада... Я и не успела её вкусить, я очнулась в новой жизни в цветочной плоти, а сейчас собралась её скинуть, как надоевшую одежду, скинуть и засветиться, запылать в новой плоти. Человеческой...
* * *
Мука была неотступна и казалась бесконечной, но бесконечнее всего были вечера, страшные, длинные, золотые. Их необъятные лучи пронизывали воздух. А ей казалось – её тело, её сердце и каждую малую клетку больной, измученной плоти. Её пугал птичий щебет, блеск росы на листах, шелест ветра в широких вершинах, даже самое малое трепетание листа подорожника вселяло в неё тягучий, непонятный страх. Пару раз она плакала глубоко, навзрыд, ибо почудились ей шаги и голос сына на крыльце... Она выбежала на голос, как была – в исподнем, и зашлась в рыдании, когда поняла, что понемногу, исподволь начинает сходить с ума.
Она боялась оставаться и в комнате. Ей казалось, что низкий дом, будто карточный, в любую минуту сомнёт чья-то чудовищная рука, и она погибнет под обломками, и, самое страшное, даже там, за гробом, будет длиться эта непередаваемая мука длинных золотистых вечеров.
Сегодняшний вечер был не похож на те, мучительные, и она устало подумала, что, может быть, кто-то свыше решил сжалиться над ней и предназначенный ей глоток боли развеять в холодеющем воздухе. И она решила принять этот вечер, и вышла на крыльцо в цветастом цыганском халате и синих чунях на босу ногу, вдыхая запах недавнего дождя и острый запах неведомых цветов. Сердце больно закололо, в висках застучала кровь, и некий взгляд почудился ей из сада, странный взгляд, глубокий, долгий, выжидающий.
Век не смежая, гляжу
Взглядом, долгим, как дождь...
Так внезапно пришли на ум эти томительные строки, и она, похолодев, вспомнила, откуда они... Из того проклятого, зеленого, с золотым тиснением сборника японской поэзии, который, говорят, до последнего дыхания не выпускала из рук та, что покончила с собой в этом доме. Они сожгли тогда в том знаменитом костре не все книги, и недавно этот томик попался ей на глаза, и она вскрикнула, как от присутствия некоего чудовищного существа, а сегодня полными ужаса глазами всё утро разглядывала лёгкие замшевые лодочки, словно в ожидании прежней хозяйки кокетливо прислонившиеся к ножке кровати. Запихав их в полиэтиленовый пакет, она отнесла их к мусорной яме на стыке двора и улицы и забросала жёсткими палыми листьями.
«Их сожгли, – тупо думала она, глотая колкий осенний воздух. – Их сожгли, как же...»
Ответа не было ни у неё, ни у Хозяина, который, наглотавшись снотворного, тяжело, болезненно спал вторые сутки, намотав на пальцы вишнёвое ожерелье.
– Всё о ней... – обречённо подумала она, на краткое время забыв даже погибшего сына. – Дом переполнен памятью о ней, он вот-вот рухнет от этой памяти, везде её горький, тяжёлый, как из пыльного шкафа, аромат, я задыхаюсь...
Потом в её думы снова пришёл сын и расположился там по-детски озорно, вольготно, солнечно-рыжий, медлительный, большеротый, с такой живой, усмешливой улыбкой, будто и не умирал вовсе. Она поплакала над рюмкой коньяка в кухне, потом тупо листала какие-то газеты, перебирала вещи, что-то стирала в замызганной ванне. День отполыхал, как небесный костёр, золотые вкрадчивые лучи вечера снова потянулись в комнату сквозь облетающие листья, когда она, слегка заглушив коньяком непреходящую боль, решила выйти в этот вечер...
Она грузно опустилась на крыльцо, поджала отёкшие ноги, а взгляд продолжал длиться, неотступный, упорный, и среди переплетений ветвей и листьев она разглядела маленькое рыжее тело и острую мордочку с малахитовыми глазами.
– Дрянь, – тоскливо выдохнула она, припомнив всё, связанное с этим существом. – Пошла вон, дрянь...
Лорен угрожающе заворчала, тогда она спустилась с крыльца, морщась от боли в узелках вен под коленями, трясущимися руками подняла обломок кирпича у нижней щербатой ступени и запустила в сплетение ветвей и листьев, в наглые малахитовые глаза. Она наклонилась ещё за одним обломком, а когда выпрямилась, сжимая его в руке, то, прислонившегося к тонкой коричневой вишне, в тугой глянцевой коже и мотоциклетном шлеме, совсем близко увидела своего сына. Не было солнечных волос, усмешливой улыбки, – ничего этого не было... Было лицо, серое, как летняя пыль, было грязное пятнистое полотенце на кадыкастом взрезанном горле...
– Ты с ума сошла, мать... – голос был шелестящим, мёртвым, как шорох песка под обрывом. – В Хозяйку не бросают камнями...
Помедлив чуть, она закричала и бросилась вперёд, намереваясь обнять морок в облике сына, прижать к груди и уже не отдавать земле, поглотившей столько мертвецов, но морок, дрогнув, растаял, а она оказалась лицом к лицу со смеющейся женщиной в вишнёвом платье... В руке женщина держала свежую, игольчатую, будто снеговую хризантему, а ослепительно-белые ноги её были босыми и не оставляли следов на золотисто-коричневом покрове листвы...
* * *
Я сбросила цветочную плоть и обрела человечью, но своё маленькое цветочное тело я захватила с собой, и теперь оно сияет кристально и холодно в узкой вазе зеленого стекла. Я не хочу забывать его, ведь оно принесло мне могущество и победу над смертью. Я сижу в зыбком, похожем на лунный, свете ночника у кровати Возлюбленного, который отходит от тяжёлого сна под лёгкими прикосновениями моих пальцев, на коленях у меня устало свернулась Лорен и мурлычет уютно, по-домашнему, а я окидываю взглядом знакомые вещи, стены, и улыбаюсь. Я вернула себе свой мир, мир, за который я заплатила непомерную цену, а мир желтоволосой захватчицы задыхается сейчас под намыленной верёвкой в дощатой будке в конце сада – эту мысль внушила ей я, и не жалею об этом. Она слаба и слезлива, она не сможет пройти всё, пройденное мной, победить законы земли и неба, неумолимые законы распада, и воскреснуть хотя бы в чужой плоти. Захватчиков не жалеют, их нельзя жалеть...
Гортанно мурлычет Лорен, веки Возлюбленого дрожат, как крылья бабочки, по лицу его пробегает лёгкая судорога, его тяжёлый сон растворяется в мягких глубинах моего ожидания, сходит на нет, как чудовищный морок, ещё минута, и Он проснётся и увидит меня, а я расскажу Ему о том, что сильнее смерти...
* * *
Я не могу найти покоя. Я вернула себе жизнь, дом и сад, и янтарную осень, и потрясённого Возлюбленного, но я не могу найти покоя – в мои сны приходит убитый мной ребёнок. Я не воспринимала его как ребёнка, он был для меня сыном Захватчицы, грубым, смердящим земным существом, а приходит в сны мои со щенячьей беспомощной улыбкой, в крови, с чёрно-синими смертными тенями на веснушчатых скулах, с хрупким, точащим кровь средь вспоротых жил и хрящей мальчишеским кадыком.
«Мама, – сказал он мне вчера, – мама, как холодно...»
Если верно, что на слезе ребёнка нельзя построить ничего – то здесь ведь был предсмертный хрип, краткая и страшная агония, а после – лучезарный свет на мёртвом, залитом слезами лице. Я знаю, я заплачу за это, но когда-нибудь потом, а сейчас вокруг меня осень, полная золотых пчёл, сияющих листьев и тяжёлых прощальных георгинов. Я хочу выпить эту осень, выпить до дна, как кубок горчайшего и сладчайшего мёда, выпить терпкую и капризную любовь того, кто так и не смог меня забыть.
Дверь раскрыта в сад, в небе тают зеленовато-оранжевые дымы заката, я тихо разглаживаю волосы Возлюбленного, а на пороге снова – большеротый байкер, ребёнок с перерезанным горлом. Я отмахиваюсь: «Успею, успею, дай послушать, как безумствует осень в саду, как наливаются и гаснут краски, как яблоки укладываются спать, радостные, розовощёкие, как дети, под тронутый поздним серебром лиственный ковёр, дай послушать, как влюблённо бьётся самое дорогое для меня сердце на земле. Я успею туда, малыш, и, если даже не получу твоего прощения – воскресну снова.
Я слишком люблю эту жизнь.
Светлана Тремасова
Крыса, которую я не боюсь
Она подумала, что не надо бы показывать ему своё укрытие, но было уже поздно. Пришелец заметил её, и ничего не оставалось, кроме как юркнуть в своё подземелье, подпереть дверь и затаиться.
– Постой! Подожди! – голос его приближался, и скоро руки его ударили в дверь. – Не бойся, открой!
Он замолчал. Было слышно его дыхание. Она затаила своё.
– Я так долго ищу хотя бы одного живого человека, что даже не знаю теперь, что сказать...
Его голос устало, замедленно собирал слова в нужном порядке. Она молчала.
– В любом случае, теперь я не уйду отсюда. Я долго добирался сюда. Я пришёл из Москвы. Сначала я добрался до Ранска, думал, что, может, остались в живых мои родители и сестра. Они жили на Садовой, в одном доме, родители на пятом, а она в соседнем подъезде, на седьмом. У неё был муж
и ребёнок. Её звали Ю... Потом я прошёл по городу, искал других родственников и друзей – кого ещё искать, когда не осталось ни одного человека? Потом я пошёл сюда. Здесь, вот в этом доме, жил мой дед, а это его погреб, который он вырыл сам и отделал сам... – но на последние слова голоса как будто не хватило.
В ней всё замерло.
– Меня зовут Ал... что ещё сказать...
Молчание.
– Эй, ты здесь? Где ты?
Дверь медленно потекла внутрь.
– Я здесь, – ответила она, но голос не появился.
Нажав на кнопку, она включила круглый светодиодный фонарь, висящий на стене, – такой в магазине назывался «лампа для кемпингов». Три диода в среднем ряду были слабыми изначально. Опустив голову, она прошла в глубину погреба. Там, справа, проявились предметы кухни – стол, мягкая скамейка, табурет. Прямо – большая часть – вроде комнаты: большое кресло, столик, ванна, укрытая покрывалом. Почти все стены завешены плотными шторами.
Он пошёл за ней.
– Садись, – пробившимся неверным голосом дрогнула она. – Хочешь поесть? У меня есть суп, – голос никак не мог утвердиться, то возникал, то проваливался.
– Настоящий суп? – он сел.
– Фасолевый. Без мяса, конечно. Фасоль хранится хорошо, но варится долго.
Откуда-то из угла, из-за занавески, она достала тарелку и ложку, термос и, помогая ложкой, налила из термоса суп. Облаком шевелился пар, разрастался над столом, и запах горячего фасолевого бульона уже добрался до желудка, и тот уже заскулил, как голодная лайка.
– Боже, всё как дома – тарелка, ложка, настоящий суп, на кухне, за столом...
– Вчерашний. Уже, наверное, не очень горячий.
– Да нет, ещё даже очень горячий, – глоток супа сначала скользнул горячо, потом остановился, успокоился, и тепло стало лениво расползаться к окраинам...
Она достала лепёшку:
– Это вместо хлеба.
Зажгла свечу, поставила на стол подсвечник и села напротив. Теперь проявились их лица, друг против друга, как отражения, по две стороны свечи, и он воскликнул:
– Ю, это ты?
Она улыбнулась, и появились слёзы:
– Это я, Ал.
– Ю! ты жива? Это ты!?
Он кинулся к ней, и они обнялись.
– Ю, ты жива!.. А я ещё подумал, что голос похож...
Он устало сел у её ног, положил голову ей на колени, и она гладила его по волосам, спутанным, пыльным. Он закрыл глаза:
– Обалдеть... может, я подыхаю в какой-нибудь канаве и это сладкий предсмертный бред?...
– Как же ты добрался сюда?
– Приехал.
– Приехал?
– На велосипеде.
– А-а. Ты нашёл целый велосипед? Хотя велосипед, наверное, можно найти.
– Да велосипедов полно можно найти! Я сначала вообще ездил на машине! На «Вольво»! Но проблема бензин найти, практически все бензоколонки сгорели.
– Ты же не умеешь водить.
– Научился. Легко! Кругом же ни машин, ни пешеходов. Правда, всякий мусор на дорогах валяется – не везде проедешь, на велосипеде проще.
– А я не догадалась. Даже на велосипеде. Пешком шла... да и куда торопиться?
– Я тоже сначала хотел пешком.
– Пешком? Шестьсот километров?
– Вот и я подумал – а на фига мне пешком идти?
– И сколько ты ехал?
– Недели две... Ну там, заезжал везде, аукал по пути – вдруг кто есть. Ну и поесть, батарейки у плеера кончились...
– И что, никого?
– Никого.
– Ни собаки, ни кошки, ни крысы...
– И главное, ни одного трупа и постоянно что-то исчезает, ты заметила?
– Исчезает только то, что не нужно.
– Кому не нужно?
Она пожала плечами:
– Вообще уже не нужно. Супа ещё хочешь?
– Не, я наелся, спасибо.
– У меня ещё есть гречневая каша. Чай, конечно, и кофе, какао, консервы, сгущёнка. Будешь?
– Пиво есть?
– Нет, пива у меня нет, только в магазине.
– А! Погоди-ка! У меня же есть для тебя подарок!
– Подарок?
Ал вышел на улицу и скоро вернулся, держа в руке фонарь, похожий на старый уличный, но с короткой ногой. Фонарь светился.
– Вот, выходишь на улицу, этим остриём втыкаешь в землю, он торчит, светит, а ты делаешь свои дела.
– Здорово!
– Но самое главное, что он заряжается от солнца!
– От солнца?! Вот это вообще здорово! Спасибо!
– Я специально его с собой взял, здесь, наверное, такого не найти.
– Я в городе пыталась найти что-то подобное, но не нашла, чтобы от солнца. Только вот эти фонари для палаток, я понаклеила их везде, но они на батарейках. А это прямо очень здорово, самое то, что нужно!
– Теперь главное, чтобы солнце не погасло, – пошутил он.
– Спасибо! Самый замечательный подарок!.. – и поставила фонарь у стены. – Я сейчас постелю тебе, ты, наверно, устал.
– Да нет, я ещё вроде как... хотя, да, давно уже нормально не спал...
– Я поначалу спала в ванне, – сказала она, начиная раскладывать кресло, и Ал бросился помогать. – Она тут стояла, дед в ней хранил морковь и свёклу. Потом притащила сюда это кресло. Я его разобрала, но всё равно кое-как втолкнула – большое, зато раскладывается. А одеяла я, наверное, собрала со всей округи, – ванна под покрывалом оказалась полна одеялами. Одно Ю постелила на кресло.
Ю приоткрыла занавеску – вся стена сплошь покрыта сетью полок, на которых раньше хранили соленья и ящики с овощами, теперь, помимо соленья и варенья, здесь были сложены запасы постельного белья и прочих вещей.
– Выбирай, какое тебе постелить?
– Вот это, я на нём спал когда-то.
Он разделся, снял ботинки, носки.
– Ноги, наверное, надо вымыть, я две недели ботинки не снимал, пальцы уже болят.
Она взяла таз, налила воды из ведра, разбавила горячей из термоса, подала полотнце. Он сел на свежую постель и поставил ноги в воду:
– У-у, хорошо-о, – и начал тереть.
Термосами была заставлена целая полка и на них наклеены самодельные этикетки из бумаги и скотча: «суп», «каша», «вода», «чай»...
– А еду ты где варишь?
– На костре, там, на огороде, собрала печку, садовую. А гречку, например, заливаю кипятком прямо в термосе и через полчаса она уже готова, без варки. Сварю сразу на два или три дня – в термосах всё хранится горячее.
– Здорово. А я тупо захожу в магазин и ем, что съедобно.
– А что с ногами?
На светлой простыне было видно, что пальцы чернеют.
– Не знаю, не отмыл, наверное.
Она склонилась, потом поднялась и взяла с полки фонарик.
Оказалось, что пальцы слегка опухли, на некоторых чернели под кожей ровные пятна.
– Отмыл, вроде...
– Подожди, не ложись пока.
Ю взяла большой фонарь и вышла.
Он разделся, откинулся на спинку и едва не заснул полулёжа, пока Ю пришла и поставила перед ним таз, налила горячей воды, развела какую-то грязную жижу.
– Давай.
Он снова сел, полусонный, и опустил туда ноги.
– Не горячо?
– Нет, тёплая. Что это?
– Земля.
Она постелила себе на одеялах в ванне.
– А где ты был, когда был этот ураган?
– Мы с Генкой были на рыбалке, там, у него, в Озёрске. Нам его сосед дал лодку, и мы заплыли на середину озера, ты там была?
– Нет.
– Оно большое довольно, ну... как Красная площадь в длину, только круглое. Там окунь, ерши, но особенно плотва и лещ идёт на хлеб. Тогда Генка лещей поймал штуки три, а у меня плотва была, но довольно большая, а потом щука – с килограмм, наверное, была! Эх, да мы только начали!.. Мне кажется, мы и не заметили, откуда что взялось, вроде было тихо, а тут я смотрю – летит вихрь, вихревой столб, и прямо на нас, а в нём что-то несётся – вроде тумбочки или холодильника. Я ору: «Генка, ложись», а он как всегда «чё? ты чё?», а я его дёрнул и свалил. Наверное, вовремя всё-таки,
мне кажется, бандура эта мимо пролетела, но нас всё равно этим вихрем задело, лодку подняло, перевернуло и, наверное, унесло, Генку – не знаю, а я вывалился и пошёл на дно. А плавать-то я умею, а тут чувствую – не умею, ну никак не могу. Встал ногами на дно и пошёл, – Ал развёл руками, как в воде, – а потом, думаю, надо посмотреть хоть, в какую сторону идти. Оттолкнулся, всплыл, воздуха набрал, посмотрел, где берег ближе, и обратно на дно. Вот так по дну и дошёл, раз восемь, наверное, всплывал, или больше. А когда вылез, кажется, сразу заснул. Помню, что устал, прямо в смерть...
Всё затихло. Только ветер тихо то свистел, то гудел, будто где-то совсем далеко. Ни кошки, ни собаки, ни крысы... Она развела воду в большом кувшине, он ополоснул ноги на весу. Таз с земляной жижей она вынесла наружу и скоро вернулась.
– А я, представь, только вышла из дома, там, в Ранске, дошла до середины двора, и вдруг как тряхнёт. Резкий такой толчок, как будто карусель вдруг остановилась, я падаю в траву, цепляюсь за неё изо всех сил – как будто сейчас свалюсь и меня стряхивают, трава без конца рвётся, а я за новую цепляюсь, за новую... – у нас во дворе трава – всё лето никто не косит. Я глаза зажмурила, а в ушах гудит. Потом всё так же резко утихло. Я лежу, руки разжать боюсь. Глаза открываю, поднимаюсь – я уже на другом конце двора. Оборачиваюсь, а дом наш лежит. Вся девятиэтажка ничком, на спине... Тут я совсем обалдела, стояла и смотрела на эти камни, обломки фундамента и первого этажа. Долго так стояла, наверное, как будто отключилась. Когда очнулась – кругом никого, одни руины. Я полезла на дом, кое-как забралась наверх, иду по стене между окон, кричу, ищу нашу квартиру... Потом залезла в окно на пятом, но никого не нашла. Потом стала залезать в каждую квартиру в нашем подъезде. И нигде никого, все уже исчезли...
На лето Ал и Ю перебрались в дом. Дом остался целым, обрушился только двор.
– Посмотри, какое яблоко! Такие, наверное, только в Чернобыле растут, а теперь и у нас! – Ю вошла в комнату, держа в руке очень большое красное яблоко.
Ал сидел на полу. Вокруг него лежали железные пруты, деревяшки, плоскогубцы, нож, другие инструменты и кучка старой одежды.
– Ух, ты, – поднялся он, – где нашла?
– На дальней яблоне, за огородом.
– Это которая посередине?
– Да.
– На ней всегда были большие яблоки.
– Но не такие же. И кислые.
Он разрезал яблоко пополам, дал половину ей и откусил:
– Да, вкусное...
Ю с шумом ухнула в таз чистой воды, сняла передник, сшитый мешком, и высыпала в воду яблоки – они весело посыпались с упругим стуком и плеском... в комнате был солнечный восторг – казалось, солнце свежим соком вплеснулось туда поутру, и следы этой мерцающей влаги теперь сверкали на полу, на стенах, потолке... пучок кудрявых локонов Ю на затылке ослаб, из него выбились пряди, а из-под длинной юбки Ю показался кончик хвоста... Ю уловила взгляд Ала, и кончик исчез под юбкой... нет, показалось... показалось...
– А может, здесь снова появляется рай? И мы – его первые жители? – Ал мечтательно покосился на потолок.
– Это просто яблоко... Хотя похоже. Лилит тоже была Адаму родной сестрой... – улыбнулась Ю.
– Да, правда... – вздохнул Адам. – Смотри, что я нашёл.
Ал вынул из полиэтиленового пакета голову и руки из папье-маше. – Помнишь?
– Да-а, помню. Мы обмазали мне лицо вазелином и обклеили кусочками газеты. Надо же, и мыши не съели, крахмалом же клеили... столько лет, где нашёл?
– В чулане...
– Лет пятнадцать, наверное, прошло, да?
– Наверно.
– Что ты хочешь с ней делать?
– Сделаю куклу. Полностью, в человеческий рост... А потом мы, как два первых бога, по случаю оказавшихся в начале мира, вдохнём в неё жизнь, и она оживёт, и новый род человеческий пойдёт от Евы, созданной из тряпок и газет...
– ? – улыбнулась Ю.
– А я сегодня видел крысу.
– Где?
– Она сидела недалеко от тебя, на брёвнах, утром, когда ты смотрела на солнце. Она тоже смотрела на солнце и сидела так же, как ты. Вы с ней даже были похожи как будто, ну, так, как вы сидели обе одинаково, задрав носы... Я даже нарисовал. Вот. Это называется «Ю и её крыса».
– Здорово. Мне нравится.
– Я истратил самый большой кусок ватмана, который берёг сам не знаю для чего... Потому что всё равно всё напрасно. Всё, что ни делай – напрасно...
Он стал пришпиливать ватман к стене кнопками, вбивая их молотком.
– Я что, стала похожа на крысу?
– Да, что-то в тебе изменилось, но я ещё не могу понять, что.
– У меня нет ни одного зеркала.
– Теперь тебе ещё больше идёт имя Ю. Крыса по имени Ю.
– Я давно не видела себя в зеркале. С тех пор и не видела...
– Кстати, ты знаешь, почему тебя назвали Ю?
– Ну, просто предпоследняя буква алфавита. Мама любила такие штуки.
– Нам в школе как-то на дом задали написать сочинение об именах, надо было рассказать о своём имени и именах братьев и сестёр, что они означают. Я тогда спросил у мамы, что значит Ю? Она говорит – это просто буква алфавита. А почему так назвали, так же не называют? Она посмотрела в книгу, которую читала – она ведь без конца читала, – и сказала, что в ночь, перед тем как попасть в роддом, она не могла заснуть и взяла почитать какую-то книгу – она не помнит какую, но где-то на пятидесятой странице ей попалось слово с буквой «ю» посередине, а в середине этой буквы «ю» отпечаталась точка, и получилось похоже на глаз, который смотрит на тебя оттуда, изнутри текста. Как будто ты его читаешь, а он тем временем смотрит на тебя и, может, тоже тебя читает, как книгу... Вот я мучился тогда, как всё это в сочинении написать...
– Наверное, она придумала это тут же, глядя в книгу, от которой ты её оторвал. Она что угодно могла превратить в текст. Мне она говорила, что назвала тебя Ал, потому что никак не могла решить, какое выбрать из двух имён – Александр и Аладдин.
– Правда? А мне она сказала, что встретила где-то в книге инопланетянина по имени Ал, и он ей понравился, и имя его тоже.
– А помнишь, как она учила засыпать? Она говорила: представь, что твои мысли – это текст. Ты закрываешь глаза и видишь бегущую строку – твою мысль, как будто напечатанную на машинке белым шрифтом на чёрной бумаге, ты думаешь эту мысль и одновременно читаешь. И вот она закончилась, ставится белая точка, и пока не началась следующая строка, ты проваливаешься в этот чёрный пробел. Ныряешь, как в океан, как в космос, где можно свободно летать или плавать, свободно растаять, исчезнуть и всё равно быть...
– Да, она часто что-то такое говорила... Помню, когда мы были в санатории – мне было, наверно, лет пять, – я жил в одном, в детском, а она в соседнем и приходила меня навещать, приносила фрукты разные, и всегда финики. Я ел эти финики, а она говорила, говорила. Не помню, честно говоря, что она говорила, но, мне кажется, что-то в этом роде, а я тогда думал – что за ерунду она говорит? А когда наступал тихий час и воспитатели думали, что мы заснули, и уходили в палату, где они там своими делами занимались, мы с девчонкой из соседней палаты убегали в поле, снимали трусы, садились на корточки и разглядывали друг друга. Мы маленькие, нас в траве не видно, так нас ни разу и не засекли... Это, наверное, моё самое яркое впечатление из детства.
– А у нас в садике, на дальнем дворе, была старая горка – знаешь, такой клоун без шляпы, нас редко туда водили, но там нам больше всего нравилось. Наверно, потому и нравилось, что редко водили. И вот привели нас туда как-то зимой. Все носятся, бегают, катаются, кувыркаются в снегу, а я стою столбом и смотрю. Смотрю как будто куда-то в одну точку, а вижу всё сразу. И такое у меня было огромное чувство, что вот этот снег и сухая трава из него торчит, и эта горка, и дети, и всё-всё, что вокруг, – это и есть я... Так и простояла всю прогулку. Это моё самое-самое впечатление из детства... А знаешь, оказалось, что здесь есть примерно такое же место – такой же клоун и тоже без шляпы, только рядом ещё качели, красные – такое странное тихое местечко в окружении трёх домов, и все дома к нему задом – почта, аптека, и ещё какой-то...
Ночью к Ю пришла кукла. Она шла по тёмной комнате, вытянув руки вперёд. Самым чётким контуром её силуэта была белая рубашка, по полу стучали каблуки её сапог. Шла она неловко. Ал говорил, что ступни приделаны слабо – железного каркаса ног не хватило даже на изгиб пятки, поэтому ступни он сделал деревянные, и, конечно, прикреплённые ступни хуже, чем если бы были цельные, поэтому ходить она вряд ли сможет, только сидеть. Но она шла – наверное, так можно идти только с одной всепоглощающей целью. «А ты, наверное, хочешь вырвать мои глаза...» – сквозь сон подумала Ю. Кукла шла вопреки массе противоречащих тому доводов и законов, и Ю почувствовала, как ужас сжимает её от того, что сверкают в темноте у куклы на руках новые ногти. Ал их приклеил только вчера. Ю и Ал ходили за ними за три километра в райцентр, в универмаг, нашли там немало вещей полезных, в том числе клей, и набрали туалетной бумаги, так как все запасы почти извели, растерев ее с клеем, чтобы доделать кукле голову и руки, но ногтей в универмаге не нашли. Нашли в газетном киоске, который унесло от площади к памятнику погибшим воинам. Будто отшвырнуло его как коробку, стекло провалилось внутрь, и всё, что там было, осталось внутри под разбитым стеклом. И удивлялись, когда выуживали пакетики, сколько всякой ерунды нужно было людям непонятно зачем.
Ал ещё взял деньги:
– Деньги не должны валяться, надо хотя бы в землю зарыть, в горшке, для потомков.
– Для потомков? – улыбнулась Ю.
– Мало ли что, вдруг появится кто-то третий, и природа возьмёт своё...
– Природа? Я-то думала, что она как раз сейчас своё и берёт – поглощает обратно то, что произвела, и наконец счастлива. Зачем же снова наступать на те же грабли?
– Ну, я имел в виду природу человека...
«Ты ведь слепая, – думала Ю, – ты вставишь себе мои глаза и, может, даже оживёшь. И будешь даже живее меня, потому что твоя природа возьмёт своё, а моя... уже взяла...»
«Кукареку... кукареку... кукареку...» – услышала Ю и открыла глаза. Светало.
К обеду Ал, лохматый, припухший от сна, вынес куклу на руках и посадил за стол. Он делал это каждый день, и кукла сидела так до тех пор, пока Ал не уходил спать и уносил её к себе на террасу, где ночевал. Потом он принёс начатую бутылку вина и налил в два стакана.
Ю посмотрела на новые, мутно поблёскивающие ногти куклы, на её шершавые руки, сложенные и повисшие над коленом закинутой на ногу ноги:
– Я, кажется, слышала утром крик петуха.
– Да? Может, у нас появился петух? – Ал был похмельно ослаблен и раздражён. – А петух это что? Мясо! Жареное мясо на сковородке, с лучком, с чесночком, м-м-м-м... Нет, не надо торопиться, а вдруг за петухом появится курица? Это же логично, если за петухом появится курица? А курица – это яйца, цыплята, много жареного мяса и яичница...
– Что-то вы сегодня совсем поздно...
– Да-а, я сегодня лёг только под утро.
– Что делал?
– Пил вино и, представь, с девушкой общался, по мобильнику.
– Как это?
– Вчера вечером мне всё-таки удалось зарядить мобильник от батареек. Я, кстати, и твой зарядил. Потом пытался найти сеть – без толку – мёртвый, и бросил. А пото-ом, через пару часов, смотрю – СМС-ка: С Днём святого Валентина! Думаю – ни фига себе! Номер незнакомый – нигде не нашёл. Посылаю ответ – ты кто? Знаешь кто, оказалось? Янка! Ну, у Генки друг был Костик, они ещё вместе в общаге жили, когда на мясокомбинате работали. Потом он женился, стал наркоманить и повесился. А Янка – это его жена!
– А-а! Нет, я их не знаю.
– А я был у неё как-то с Генкой. Чего-то Генка потащил меня к ней, когда Костика уже не было. Вот, тогда мы с ней телефонами как раз и обменялись – уже и не помню зачем, а я потом удалил, наверное.
– Ну, и вы всю ночь общались?
– Ну да.
– Звонили?
– Нет, СМС-ками, у меня денег мало.
– И что же?
– Мы посылали друг другу фотки с частями тела.
– Интересная форма общения.
– Да, надо запатентовать.
Возникла пауза. Ю медленно жевала салат.
– И, представляешь, она живёт в Москве. И вместе с ней в Москве полно народу! Я же говорил, что все будут стягиваться к большим городам. Даже, мне кажется, был такой общий призыв на случай глобальной катастрофы... может, где-то писали... или негласный такой... призыв.
– А Генку она не видела?
– Про Генку она не знает, давно с ним не общалась. Говорит, что всем нужно добираться до Москвы или до ближайшего большого города. Там запасы, перепись оставшегося населения и прочее...
– А при чём тут день святого Валентина?
– Ну... просто... может, я ей ещё тогда понравился, когда мы с Генкой были, а тут, типа, такой повод закинуть удочку. Типа, девушка, одна, ищет хоть одну живую знакомую душу...
– Да, повод...
Снова повисло молчание. Ал пил вино и, видно, не решался.
– Что... значит, надо собираться в Москву...
Ю молча продолжала есть. Ал с трудом выдерживал паузу.
– Что это? – он раздражённо дёрнул вилкой.
– Салат.
– Салат? А вкусом похож на капусту. А почему он фиолетовый? Где ты его взяла?
– Сорт такой. Наверное. На грядке.. А может, это теперь такая капуста...
– Бред какой-то. Откуда он взялся на грядке? Ты его сажала?
– Он многолетний. Видимо. Сам вырос.
Он снова замолчал, но через пару минут, уже сдержаннее, сказал:
– Послушай, у меня растёт хвост. Вот такой уже. Сантиметров пятнадцать. Я думал, пройдёт, а он всё больше.
– Хвост? Это интересно...
– Интересно?! Он скоро вырастет! Как... у кого там... я что, снова превращаюсь в обезьяну?
– Почему?.. Может, если у мужчины долго нет женщины, у него появляется хвост? – улыбнулась Ю. – А потом из хвоста Адама Бог создал Еву...
– Круто! Только Бога где-то осталось найти!
Ю пожала плечами.
– Да ладно, я всё придумал про эту Янку. Не про Янку, а про СМС-ку. Да, это мои мечты! Мне только мечтать здесь и осталось! Я не знаю, как здесь жить, не понимаю, что мне делать. И чем дальше, тем больше не понимаю.
– Здесь не надо ничего понимать, всё приходит само собой. Чем меньше думаешь, тем вернее приходит.
– А если я не могу ни о чём не думать? Не мечтать! Что же тогда делать? Да это вообще невозможно!
– Как мама учила – представляешь мысль в виде бегущей строки и после точки проваливаешься в чёрную бездну.
– Ой, нет, это всё равно, что умер! Я так не могу! Мне надо что-то понимать, объяснять себе, думать и додумываться до чего-нибудь... как-то вот чтобы процесс какой-то шёл в голове... пусть даже потом окажется, что это не так, но зато какая-то хоть видимость, что и от тебя чего-то зависит... что ты человек мыслящий... – Ал всё больше распалялся.
– Но здесь как раз именно от тебя всё и зависит.
– Но я не могу жить вот так! Мне нужны люди, друзья, родители, женщины, в конце концов, может быть, даже дети! Я хочу ходить вечерами по городу, по живому городу, с огнями, магазинами, хочу смотреть телевизор, хочу пить пиво и ходить на рыбалку с Генкой... и вообще, я хочу всё, как было... Что я здесь делаю? Кто я? Что здесь вообще происходит? Я не понимаю! Я ничего не могу понять! Здесь всё происходит само собой, исчезают разрушенные дома, ненужные вещи, испорченная еда, или вдруг в середине лета яблоня разрождается гигантскими яблоками – что это? Как это происходит? Кто всё это делает? Здесь даже невозможно лишний раз выпить – вдруг это кому-то не понравится, и завтра исчезнет весь алкоголь? И откуда знать, что через час этот кто-то не решит, что я здесь тоже лишний, как проеденная молью шуба? Ведь моль тоже ликвидирована.. вместе с шубой! ни собаки, ни кошки, ни крысы... А рыба есть! Почему рыба есть?! Рыба есть, а червей нет! Дурдом! Как можно жить в таком бардаке?
– Она появилась недавно. Раньше её не было.
– А смысл? Когда она мёртвая, она исчезает! Её нельзя хранить, посушить, засолить! Ну да, бери, сколько надо, и сразу съедай! Конечно! Гринпис отдыхает!
Из комнаты послышалась музыка. Ю и Ал прислушались... Музыка повторилась.
– Что это? – спросила Ю.
– Это телефон?! Твой, кажется! Беги скорей, где он?
Ю побежала в комнату и сразу вернулась, протягивая Алу мобильный:
– Это тебя. Генка.
– Генка? – Ал выхватил телефон и закричал: – Алло! Генка! Привет! – и пошёл на террасу.
Пока его не было, Ю задумчиво мешала ложечкой чай.
– Ну вот... Думаешь, он возьмёт тебя с собой? – спросила она куклу.
– Оказывается, ничего не случилось, все живут, как жили, всё стоит на месте, Генка работает, они забрали детей из Братеево в Озёрск, дети учатся, Ленка устроилась работать в школу, их возит школьный автобус. Он даже и не помнит про тот ураган! Как здорово, Ю! Всё есть, всё на месте! – он поднял её и закружил. – Мы едем в Москву! Или нет, сначала в Ранск! – он отпустил её. – Ю! Проснись же, Ю, – потряс её за плечи, – просыпайся, мы возвращаемся к нормальной жизни!
– А где же мы сейчас? – развела Ю руками.
– Я не знаю, что это такое, и мне, честно сказать, уже по фигу, если можно отсюда выбраться.
Он вышел и принёс большую сумку:
– Берём только самое необходимое... До Ранска поедем на машине. На той улице, где жили Ширяевы, через два дома по той стороне в гараже есть целая машина, и бензина должно хватить, а там разберёмся. Там же, в конце концов, поезда ходят, если, как Генка говорит, всё на месте и ничего не случилось... Тебе надо сумку найти...
– Мне не надо.
– Ты что? Никак не очнёшься? Давай соображай скорей, что будешь брать.
– Я не поеду.
– ?
– Я не поеду... не могу... не хочу...
– Как это не поедешь?
Ю, отрицая, крутила головой.
– Там мама и отец, там твой муж, твой сын, наконец.
– Они уже научились жить без меня.
– Ты думаешь, без тебя им лучше?
– Ни лучше, ни хуже. И не надо придумывать мне чувство вины, у меня его нет, и чувства стадности и коллективизма тоже. Мне не надо никакой любви, никакого карьерного роста и обеспеченной старости, я вообще не хочу ставить какие-то странные цели, к которым нужно стремиться, чтобы потом оказалось, что это было нужно только какому-то выдуманному глобальному человеческому честолюбию. Я хочу жить без этой вязкой паутины из выдуманных и навязанных желаний, чувств и всякой другой белиберды, которой с рождения человека засыпают так, что он до самой смерти думает, что вся эта насыпь из чужого мусора и есть он сам...
– Ладно. Тише, тише, тише... Но тогда в чём смысл? Какая цель? К чему стремиться? Что ты тут делаешь? Ходишь и смотришь. Что сегодня исчезло, что появилось. Круто. Раньше хотя бы книги читала...
– А ты? Почему ты здесь не читаешь книги?
– А смысл?
– Вот, вот. Гордость, ничтожество, хорошо и плохо, вечная борьба полов – бесконечно долгая жвачка, которую спасает только возможность, что что-то подобное случится с тобой в реальной жизни. А здесь ничего этого нет! Не случится! Наука и религия здесь тоже не действуют. Всё! Даже не получается сидеть в норе и пользоваться благами ушедшей цивилизации! Она просто тает на глазах! Какое счастье!..
– Послушай, но здесь вообще неизвестно что может произойти в любую минуту! Здесь даже не знаешь, чего бояться, что вообще здесь может быть!
– Здесь не надо бояться. Здесь я не боюсь.
– А как же крыса? – жестом ткнул он в рисунок на стене. – Клянусь, я её действительно видел!
– Не очень-то она похожа на крысу.
– Да, скорее, это лемминг. Я читал про них – с виду милые такие хомячки, но когда им становится нечего есть, они бросаются на всё, что движется. Голодные лемминги опустошили однажды целый город – съели всех местных жителей и всё живое – там трава до сих пор не растёт! Они не спят ни днём, ни ночью, быстро размножаются и ещё среди них часто встречаются оборотни, которые в полнолуние превращаются в баранов и пьют кровь у волков!
– Ничего, мы живём параллельно.
– Ты же боишься крыс?! Помнишь, как тебя в детстве укусила крыса?
– Я думаю, она не хотела меня кусать, так, просто рефлекс сработал. Она подумала, что я хочу её схватить, а бежать ей было некуда, я же не знала, что она сидит за тумбой. Такой тупой рефлекс, от страха. Здесь это не работает.
– А если кто-нибудь сюда припрётся? Ну, мало ли дураков где шляется...
– Сюда? Сюда никто не может придти.
– Это так было, когда мы думали, что кроме нас никто не выжил.
– Нет, я и сейчас так думаю.
– Как? Что кроме нас никого не осталось?
– По крайней мере, здесь это так...
– Но ведь Генка правда звонил?
– Звонил.
– Нет. Ничего не выйдет. Я тебя здесь не оставлю.
– Помнишь, я тебе говорила про этот двор, где горка с клоуном, а ведь раньше его здесь не было. Это как будто для меня, понимаешь? Ведь это самое моё, самое нормальное моё состояние – состояние неподвижного созерцания. А я уже давным-давно, с детства практически, никогда не могла себе это позволить. А здесь я так живу. Каждый день. Здесь я могу так жить – просто стоять и смотреть, просто наблюдать, как что-то меняется, и главное – я участвую в этом, во всей этой странной здешней жизни – я участвую в ней не тогда, когда пытаюсь выживать – да я и не пытаюсь, – а именно когда стою и смотрю, и чувствую, что всё это – я... Я просто не выйду отсюда....
Он выпил ещё стакан вина, почти залпом:
– А мне что делать?
– Иди. Собирайся скорее и иди. Чем быстрее, тем лучше. Ведь если Генка звонил, значит, можно туда попасть, значит, где-то все живы. Собери всё, что нужно, – деньги и всё по уставу. Как в сказке: бери, что надо, сколько унесёшь из этого колодца, и иди...
– Ю, мы что, больше не встретимся?...
«Кукареку!» – глухо донеслось из комнаты. Они прислушались. «Кукареку!»
– Что это? Правда, петух?
«Кукареку!»
– Это будильник. Ты сам вчера зарядил мой мобильный.
«Кукареку!»
– Да, точно... ведь я же смогу тебе позвонить!?
– Конечно!
– Я позвоню. Как доберусь до Москвы, и позвоню. Или даже из Ранска.
– Да... я не пойду тебя провожать, чтобы... всё получилось.
Он кивнул. Они обнялись.
– Пока, Ю.
– Пока, Ал.
Он вышел.
Вместе с его уходящими шагами пришла тишина, осторожно оседая на предметы, будто пробуя их на прочность. С хрустом, пугнув тишину, надломилась рука на запястье, ещё громче треснула шея возле ключицы, и голова куклы свалилась на пол как рыба...