Мелодрама
Майя Фролова
Найди меня, мама!
Часть первая
НАДЯ
НЕПОКОРА
1
Шофер гнал машину: Надю укачивало, и нужно было побыстрее одолеть дорогу. Сидя рядом с папой на заднем сиденье, она мужественно терпела, пока тошнота не подступала к самому горлу. Тогда она начинала щипать папину руку, он трогал шофера за плечо, машина останавливалась, и они выбирались на жаркое шоссе.
Взявшись за руки, бежали к обочине, машина медленно ехала рядом. Запыхавшись, останавливались, отец приседал на корточки, озабоченно и весело заглядывал в глаза дочки – легче? Надя кивала, и они снова мчались к машине.
Так ежегодно начинались Надины каникулы – отец отвозил Надю в пионерский лагерь на берегу Азовского моря. Ее остригали наголо, но от этого Надя не страдала, в лагерь принимали только стриженых детей, никто поэтому не смеялся, а за лето волосы отрастали.
Надя закончила четвертый класс, радовалась, что целых три месяца не нужно ходить в школу. Учеба тяготила ее, еле вытягивала на «хорошо» под давлением мамы, которая штудировала с нею по вечерам таблицу умножения и презирала ее за легкомысленное отношение к учебе. Чувствуя это презрение, обижаясь и страдая, Надя не могла заставить себя после школы сесть за уроки, мчалась во двор «на минутку», до головокружения играла с подружками в классики или всей дворовой гурьбой убегали в парк, где на детской площадке под баян разучивали «светит месяц» и кабардинку.
Кабардинка – асса! – получалась у Нади на пятерку, равных ей среди подружек не было. Какие уж тут уроки?
Бабушка звала с балкона:
– Надеждо, иды до дому, ледащо, щей не ила!
Надя отмахивалась – тратить на еду время, отрываться от игры?
– Скинь хлебушка с маслом!
Бабушка ругалась, но шла в дом, возвращалась с пакетиком, спускала его на веревочке.
Надя торопливо слизывала масло: жевать некогда, хлеб – собачке.
Дед Гаврюша и бабушка Наталья, родите отца, жили с Надей в одной комнате. Были очень набожны, молились, но икон не вешали – строгий запрет отца. На столике возле их кровати лежали церковные книги и «Кобзарь» Шевченко. По вечерам бабушка читала его Наде вслух, многие стихи Надя и сама уже могла прочитать на память, сравнить их с теми, которые задавали учить в школе. Когда собирались гости, отец выводил Надю за руку – это представление ей совсем не нравилось, но ради отца, которого она нежно любила, приходилось терпеть. Она декламировала, гости восхищались: «Умница! Какие ямочки!»
Ямочки на щеках Нади были красивыми, она сама видела это, улыбаясь перед зеркалом. И отец ей говорил: «Ты всегда должна улыбаться» Надя улыбалась – кому не хочется покрасоваться? Да и почему не улыбаться – жилось ей весело и счастливо.
Чтоб загнать Надю домой, бабушка прибегала к самому верному средству:
– Надеждо, иды дида годувать, бо голодний, весь труситься!
Кормить деда, у которого тряслись руки и он не мог держать ложку, было почетной обязанностью Нади, она гордилась ею, и хоть неохотно, не сразу, шла домой, мыла руки, повязывала деду белую салфетку. Он пытался дрожащей рукой выпростать из-под салфетки бороду, сам тянулся за хлебом, но Наде было невтерпеж, она еще надеялась урвать часов для классиков до прихода мамы.
– Открой рот, не трясись! – кусочек хлеба и ложку супа в рот деда. Не дожидаясь, пока прожует, совала вторую ложку – скорее, скорее, а то не успеть, день на исходе.
Бабушка закрывала дверь на ключ, усаживала нетерпеливую внучку сначала обедать, потом делать уроки. Надя смирялась, но все второпях, наскоро, небрежно. Нелюбимую котлету – за шкаф (потом все ищут по квартире – откуда запах?), упражнение в тетрадку кое-как из учебника перепишет – и снова во двор, в независимость и приволье.
Отвозит в лагерь всегда папа, мама с Витей уехали в село. Мама занята Витей, он часто болеет, ему нужно на чистый воздух и парное молоко.
Когда появился братик, Надя впервые почувствовала себя несчастной: придут родители с работы – сразу к нему, объятия и поцелуи. Наде – одни попреки: опять уроки не сделала, опять туфли протерла кабардинкой, да еще хвостики у шубы отстригла, воротник обкорнала? Среди пальто в коридоре висела какая-то шуба, может быть, бабушкина, старинная, манила Надю своей мягкостью и хвостикам и по подолу и воротнику. Отрежешь хвостик – вот тебе «кисонька», пощекочешь себя по шее, по носу, а потом и подружек во дворе попугаешь. Потеряется хвостик-кисонька, другой можно с шубы добыть, неиссякаема эта забава и никто не замечает. Но мама все же углядела, досталось Наде, тяжела у мамы рука, уж если рассердится – поддаст хорошенько, тут и папа ей, и бабушка со своей жалостью – не указ. А Витенька всем хорош, хоть и ревел весь день и ночь, выматывал руки няне Нюре, и маме по ночам доставалось.
Когда его принесли из роддома, Надя испугалась, закричала: «Зачем он нам? Нам и без него хорошо! Отнесите назад!» глупая тогда была, сама еще маленькая, а сейчас Вите три годика, и Надя в пятый класс перешла, стыдно так о братике родном думать, да и привязалась она к Вите, и он ее любит. Но ревность все равно точит сердце, больше любви родительской достается Вите. Хорошо, что он весь день с Нюрой, он сам по себе, Надя сама по себе. В лагерь этот с радостью уезжает, готова и дорогу с укачиванием перетерпеть.
2
Едет Надя в красивом платье, про себя она назвала его «лапшой»: спереди от воротника вниз по синему фону длинные белые «Лапшины» пристрочены. Заграничное платье, ни у кого такого нет, папа привез из Москвы.
Папа присел перед ней и, прощаясь, нажал пальцем на кончик носа, поцеловал в ямочку, сказал ласково: «До встречи!»
Толком и не попрощались с ним: подошла знакомая воспитательница, улыбалась, радостно ей снова видеть знакомую девочку в лагере. Заметит ли она ее «лапшу»? Заметила, пропела ласково:
– А, непокора приехала. Выросла за зиму и платье нарядное, новое.
И подружки оценят, не только воспитательница, вон уже мелькают голые ноги, летит орава, подхватят, оторвут от папы, и она рванулась им навстречу, хоть и стояла еще возле отца, в глаза его веселые смотрела.
Он понял, потрепал по голове, сказал (глаза виноватые, знает, что неправду говорит):
– Не скучай, смена пройдет – заберу.
Не заберет, три смены ей здесь быть, как обычно, да зря папа виноватится, ей здесь хорошо, рас-пре-красно! Ведь здесь – море…
Подружки кружат ее, разглядывают платье, хвалят и завидуют, но платье – как чужая кожа, быстрее стащить с себя, здесь нужны только трусы, майка да панама. На ходу стаскивает она красивое платье, в чемодан его на все лето! Вот они, долгожданные запахи, казалось, забытые за зиму, но воскресшие как продолжение бесконечного счастливого летнего дня. Как-то особенно пахнет прогретый деревянный домик, двор залит разноцветными петуниями, левкоями, львиным зевом, привяли лепестки на солнце. До вечера склонил свои цветы-трубочки душистый табак, распахнутся белые звездочки вечером, когда устанут благоухать другие цветы, пробьется его сильный аромат сквозь затянутые сеткой окна домика и будешь колыхаться в нем всю ночь до утра.
А где же любимая сосна, жива ли, цела, не надломили ли зимние ветры, некому было защищать ее? Цела, стоит на песчаном пригорке, отмахивается от назойливых акаций, просвечивают капельки смолы сквозь розовые чешуйки, пахнет резко, волнующе, но лучше носом в них не тыкаться – прилипнет, не отдерешь.
Все любимое, заветное обегает Надя в сопровождении подружек по лагерю (они тоже каждое лето здесь), самое главное приберегает напоследок, даже ладошкой заслоняет лицо сбоку, чтоб случайно не мелькнуло – ведь его, море, нужно вобрать в себя сразу, вширь, вдаль, глазами, разведенными руками, глубоким вдохом, замерев перед ним надолго. А потом как-то увернуться от подружек и одной, в тишине, прошлепать босиком по влажному песку, у самой кромки тихого прибоя, веря, что если вот так идти далеко, то непременно случится что-то необычное, как в сказке или песне. Но идти далеко одной не получается, вон уже спускается к морю вся ватага с вожатой во главе, издали кричит ей вожатая:
– Ты опять одна у моря бродишь, непокора? Сколько можно говорить – одной нельзя, опасно.
Опасно? На этом ласковом берегу? Она же не лезет на глубину, вот раздастся свисток – всем в воду! – и она бросится плашмя в прохладу, брызги. Хоть и зовут ее вожатая да воспитательница непокорой, Надя знает, что на воде нужно подчиняться дисциплине. В воду, из воды – по свистку, но Надя не обижается, и все дети тоже довольны, разрешают бултыхаться в море долго. И вообще этот лагерь ласковый, три сезона подряд – не в тягость. И танцы, и книги, и мяч, и те же любимые классики и танцы под баян, никто Надю не перетанцует, а уж если Чарли Чаплина начнут представлять – «Я Чарли безработный, живу я как животный, хожу по ресторанам и лажу по карманам!» – тут Наде тоже равной нет. Сто раз она фильмы про Чарли Чаплина смотрела, повадки его ловко переняла, папиных гостей не только задушевными стихами веселила – наденет папины перчатки, шляпу, палку дедову зацепит за шею и пошла мелким качающимся чаплинским шажком по комнате. В раж войдет – не остановишь.
В лагере даже болеть веселее: положат в белоснежный изолятор, все жалеют, ласкают, хвалят за то, что стойко перетерпишь и таблетки, и клизму, по головке гладят, вкусненьким балуют. Подружки сто раз в окошко заглянут, книжки самые хорошие, за которыми обычно очередь в библиотеке, принесут. Еще бы поболел, повалялся беззаботно, да морской ветерок быстро болезнь из изолятора выдувает, два-три денька – и вылетай, веселись и радуйся.
Скучать, вспоминать дом, родителей, брата, бабушку и деда некогда, это само собой помнилось – они есть нерушимо, они скучают по ней, это ничего, что ей самой поскучать некогда, ведь она еще девочка, а они, взрослые, пусть поскучают, потом больше еще ее любить станут… Дом, папа и мама – ее главное богатство.
3
Все оборвалось неожиданно. Воспитательница спустилась на пляж (Надя подумала – чего бы это, обычно пляжиться их выводила вожатая). Надя ушлепала по бережку, любила вырваться вдруг из круговорота, побыть одна. Заметная среди загорелых тел белым халатом, воспитательница склонилась к вожатой, та поднялась, и обе они, прикрыв глаза ладошками от солнца, стали махать – сюда, сюда!
Но возвращаться не хотелось, что там еще за пожар? Небось чашки с компотом на столах расставлять или воду в бочку маленькими ведерками носить, чтоб отстоялась для поливки цветов.
Надя отвернулась, будто не заметила, присела на корточки, разглядывая маленького волосатого крабика, которого они называли морским пауком. На пляже распугали, а здесь вот храбро взбивает песок, торопится, мутит воду. Надя позабыла о призывах, подвела ладошку – хвать замершего крабика.
Кто-то тронул ее за плечо, и она увидела сердитое лицо вожатой.
– Что притворяешься, будто не видела? Мама к тебе приехала.
От неожиданности Надя выпустила крабика, он зарылся в песок. Мама? Такого не бывало, в лагерь за ней приезжал только папа. Что случилось?
Воспитательница тащила ее за руку, в мокрых трусах и майке (так купались старшие девочки), будто она собиралась убежать. Она вырвала руку и помчалась вперед.
Разбежалась издали – привычно ткнуться в мягкий живот, задохнуться в знакомом запахе любимых маминых духов «Красная Москва». Мама не побоится мокрых трусов и майки, крепко обхватит, ведь не виделись так давно, приподнимет, чтоб глаза в глаза, и вопрос – какая ты? – и довольно, облегченно оттолкнет. А потом уж разговоры и расспросы обо всем.
Но необычный мамин вид остановил Надю за несколько шагов до нее – да мама ли это? Крепдешиновый яркий сарафан и вышитая кофточка ее, привычный наряд. Кофточками маму снабжала тетя Лиза, мамина сестра, рукодельница, сарафаны менялись в зависимости от погоды и сезона. Но сарафан висит мешком, нет гордой стати, ладности в маминой фигуре, не уложен светлый перманент, волосы серыми сосульками вокруг лица. Главное же – глаза, светло-серые, решительные, с голубыми искорками, когда у мамы хорошее настроение, превратились в тусклые пятна, обведенные воспаленными веками.
Надя поняла – случилась беда.
Мама будто и не увидела Надю, не узнала, ничто в ее мертвом лице не изменилось, никакого движения к дочке. Сказала тусклым голосом:
– Собирайся, едем домой,– и отвернулась к окну, в которое смотрела до появления Нади.
– А Витя, папа – где? – почему-то шепотом спросила Надя, хотя воспитательница еще не добралась до домика и они были одни.
– Потом, потом, собирайся,– ответила мама, не оборачиваясь, и хотя торопила Надю, не пошла с нею в спальню, не помогла одеться, сложить чемодан. Ей торопливо помогала воспитательница, и по ее молчанию и по тому, что она не послала Надю на берег проститься с подружками, Надя поняла, что воспитательница все знает.
Привычной машины у ворот не было, значит, мама добиралась от станции пешком, и сейчас они шли пешком. Мама – впереди, закинув чемодан на плечо, Надя семенила сзади, не перегоняя, чувствовала, что мама хочет вот так шагать по знойной пустынной степи одна и не разговаривать.
Что могло случиться, с кем? С Витей, с папой, с дедушкой или бабушкой? Одно ясно – беда, и нужно вот так идти и терпеть молча, не заикаясь даже о том, что в платье жарко и сандалией она стерла пятку.
В поезде Надя пристроилась у окошка, прижалась к нему лбом, носом, губами, загородила лицо с двух сторон ладонями – пусть ничего вокруг не будет, только это мелькание. Ее даже не укачало, хотя укачивало всегда, в любом транспорте, да и сон скоро сморил, хотя очень хотелось пить и щемила пятка.
Через свой двор они почти бежали, мама остервенело тащила Надю, будто торопилась поскорее втолкнуть ее в квартиру и наказать за какую-то огромную провинность. Надя даже стала торопливо перебирать в голове все свои недавние домашние провинности. Может, из-за нее весь этот переполох?
Но когда мама отворила дверь и они оказались в квартире, Надя забыла о своих смешанных детских опасениях.
Все сдвинуто со своих мест, посуда вынута из буфета, стоит на полу, на столе нет скатерти, на окнах – занавесок, огромный ковер, висевший прежде в спальне (это было чудесно – забраться на родительскую кровать и осторожно гладить рукой длинный ласковый ворс, чтоб не смять рисунок – роскошные яркие розы), валялся мятой кучей под столом.
Надя бросилась в кабинет отца. Все на месте: его строгий письменный стол, кожаный диван с высокой спинкой, портрет Ленина на стене, но ящики стола выдвинуты, пол усеян бумажками, среди которых Надя увидела яркие мандаты – красные, с золотым тиснением,– с партийных конференций и один даже со съезда в Москве. Их папа берег, давал только в руках подержать, полюбоваться. На диване стопками книги, вынутые из книжного шкафа, пусто на полках за блестящими стеклами. Книги все деловые, только папины, к ним доступа Наде не было, папа доставал их, когда работал вечерами за столом.
Надя наклонилась над пепельницей – уловить знакомый запах «Казбека» – папирос, которые курил папа, но от окурка в пепельнице повеяло чужим, враждебным.
Кто здесь хозяйничал, кто и почему перевернул весь их дом? Где папа? Где Витя? Где бабушка и дедушка? Квартира пустая, никто не вышел навстречу.
Надя заглянула в другую комнату – пусто, возле кровати, на которой спал дедушка, нет на тумбочке старинных книг и «Кобзаря» Шевченко, нет пузырьков с лекарствами, не висит на стуле платок бабушкин клетчатый, огромный, как одеяло, в который они помещались втроем – бабушка, Надя и Витя.
В маленькой комнате, где жила Витина няня Нюра, тоже пусто, но стояла Витина кроватка, на перильцах которой болтался его любимый мишка, висели платья Нюры.
Надя вошла в мамину комнату и молча остановилась у дверей. Мама лежала навзничь на кровати и ничего не собиралась объяснять.
– Где бабушка и дедушка? – спросила Надя тихо, хотя ей хотелось прокричать один главный вопрос: «Где папа?»
– Уехали. Дядя Петя забрал… – через силу ответила мама. Дядя Петя – старший брат папы, которого Надя видела только однажды, потому что мама не хотела дружить с его женой. Когда мама с папой ездили к ним в Харьков в гости, жена дяди Пети встретила их в длинном шелковом халате и звонила в колокольчик, вызывая прислугу. Рассказывая об этом дома, мама возмущалась, называла свою невестку барыней. Каково же теперь будет бабушке и дедушке с этой барыней в длинном шелковом халате, и кто станет кормить дедушку, ведь он соглашался, чтоб его кормила только она, Надя?
– А где Витя? – осторожно спросила Надя.
– С Нюрой гуляет…
Больше Надя не смогла выдержать дипломатии, подбежала к кровати, закричала?
– А папа, папа – где?
– Там, где все из нашего дома,– непонятно ответила мама и закрыла лицо руками. Но Надя прозрела: где все – значит, папу арестовали, увезли в черной машине, как уже многих увозили из их дома, где жили в основном ответственные работники с семьями. Об этом шептались не только взрослые – об этом говорили между собой и дети во дворе, не досчитываясь то одной, то другой подружки. Забирали отца – куда-то исчезала и семья, но расспрашивать об этом запрещалось, потому что над всем этим витали страшные слова «враг народа».
Враги были, об этом даже в школе рассказывали, они хотели уничтожить молодое советское государство, взрывали шахты и заводы, отравляли продукты, сжигали зерно в колхозах и рушили электростанции, даже на обложках школьных тетрадок ученики находили замаскированные в рисунках фашистские свастики, а в учебниках все дружно замазывали чернилами портреты бывших вождей, которые оказались врагами. Их разоблачили и судили, об этом печаталось в газетах, процессы над предателями транслировались по радио, на площадях проводились митинги, где горячо призывали – плакаты и выступающие на трибунах ораторы – к расправе над предателями родины.
Надя верила, что враги есть (ведь Советский Союз со всех сторон окружен враждебными государствами, у которых главная задача – уничтожить советский народ), их нужно разоблачать и уничтожать.
Когда мама с папой с недоумением качали головами – и этот враг? – Надя удивлялась их наивности: ну и что – из бедняков, честно трудился, был предан советской власти? Подкупили, завербовали. Сомневаться нечего: раз арестован – значит, враг!
Но это все было возможно с другими, при чем здесь ее папа, честнейший, преданнейший, лучший из всех!
Надя села рядом с мамой, прильнула к ней, и мама отняла руки от лица, крепко обняла дочку. Надя плакала, и слезы не облегчали ее, как прежде, слезы могут унести только маленькие детские беды, а разве такое горе можно облегчить слезами, хоть плачь день и ночь. Становилось не легче, а тяжелее, безысходнее. Поверить в то, что ее папка – враг народа,– невозможно.
– Хватит,– наконец сказала мама своим обычным учительским строгим голосом.– Поплакали – и хватит слезы лить. Вернется наш отец, не такой он человек. Разберутся – и выпустят.
Бегать по утрам за газетой стало главной обязанностью Нади. У киоска собирались молчаливые люди, торопливо шуршали листками.
Надя протягивала газету маме, та лихорадочно просматривала ее раз, другой, третий.
Потом мама исчезала на весь день – ездила в соседние города, ходила по тюрьмам, выстаивала в очередях – искала отца.
Мама утратила свою активность и деловитость. Возвращаясь домой, валилась на кровать, не интересуясь, что ели дети, чем занимались. О детях заботилась Нюра, их верная молодая няня. Ее взяли из папиного села, когда родился Витя, и Нюра прижилась в семье, стала своим человеком. За нею начал ухаживать милиционер, вечерами высвистывал ее во двор. Мама советовала: выходи за него замуж, но Нюра пожимала плечами: «Зачем? Мне у вас хорошо. Я всегда буду с вами».
Разоренная квартира не приводилась в порядок. Когда Нюра пыталась что-то сделать, мама говорила – оставь. А потом оказалось, что и ковер, и красивую посуду, и книги нужно продать, потому что маму уволили из школы, а запасов у них не водилось.
Надя часами простаивала у окна, не зная, куда себя девать. Заманчивый, шумный двор опустел, появились какие-то новые дети, они играли в классики, а Надя смотрела на них через окно. Прежде она и раздумывать не стала бы – новые так новые, долго ли познакомиться. Выбежала бы во двор, растолкала новичков и по праву старожилки стала заводилой в игре. Сейчас это невозможно – а вдруг они знают, что ее папа – враг народа, станут смеяться над ней и гнать со двора?
Ну чем занять себя, чтоб вытолкнуть из головы сверлящий вопрос – почему? Почему такое случилось с папой? Что он сделал не так? Даже самая интересная книга закрывалась на первой же странице. И руки занять было нечем. Да и что умела Надя? Поджарить яичницу, гренки из черного хлеба, выстирать трусы, покрасить тапочки мелом. Яичницу они не жарили, сидели на картошке, Вите – каша на молоке и одно яичко в день. Тапочки набеливать нечего, не помчишься во двор или в парк на площадку, где белые тапочки Нади среди таких же парусиновых, набеленных мелькали проворнее других. Раньше Надя набеливала влажным зубным порошком тапочки для всех, особенно старалась перед праздником.
Парусиновые туфли и тапочки были всеобщей обувью. Мама уходила в школу, чтобы идти на демонстрацию с учениками, Надю и Витю папа брал с собой. На трибуне для них ставили табуретки, папа громким красивым голосом выкрикивал лозунги, Надя и Витя махали руками и вместе со всеми кричали «ура!».
Вечером приходили гости, хвалили мамин форшмак, перец, рыбу, танцевали. Даже мама своими сильными растоптанными ногами (раньше мама работала агрономом, ходила пешком по полям) выстукивала задорную румбу, подпевая: «Дуба, дуба, дивчина моя люба!». Тащила в танец отца, и они танцевали, ласково глядя друг на друга. У Нади ревниво екало сердце – вдруг папа любит маму больше, чем ее?
Надя побежала в коридор, в груде обуви под вешалкой нашла папины парусиновые белые туфли, отряхнула с них пыль. Это праздничные туфли папы. Завернула в газету, засунула в уголок – пусть дожидаются папу, еще пригодятся, еще набелит их Надя не раз к празднику. А свои мама растоптала в ежедневных поездках и хождениях, даже по шву распоролись, серые, в пятнах. Ну, эти уже не набелишь, да и стыдно было бы маме стоять в очереди перед тюрьмой в нарядных тапочках.
4
Пришел управдом и предложил освободить квартиру. Оказалось, что и вещей своих у них почти нет: вся мебель – и кожаный диван, и книжный шкаф, и буфет, и большой круглый стол в столовой, и даже кровать в спальне – казенные, на них были металлические бирки, их Надя увидела только сейчас, удивилась и расстроилась. Ведь она так любила свой дом и все, что в нем было. Правда, она никогда прежде не задумывалась об этом, только сейчас поняла, что ее дом, и папа с мамой, и Витя с Нюрой, и дедушка с бабушкой – это самое главное, что ей необходимо, чтобы быть счастливой. Значит, счастливой она больше не будет никогда!
Переехали в сырую темную комнату на первом этаже, тратить время на поиски чего-то лучшего мама не могла, нужно было отыскать хоть какие-то следы отца, что-то делать, чтоб спасти его. «Ничего, ничего, это временно, – утешала мама Надю и Витю, которые дружно заревели, узнав, что теперь они будут жить в этой мрачной комнате. – Вернется папа – все изменится».
Мама исчезала на целые дни, иногда и ночью не приходила, Надя дрожала под одеялом, прислушиваясь к шагам: вдруг что-то случится с мамой и как же тогда они с Витей будут жить, одинешеньки в целом мире?
Днем спасал парк, расположенный неподалеку – это было единственное преимущество новой квартиры.
Нюра садилась на скамеечку, Витя играл в песочке или тихонько качался на качелях, Надя успевала заглянуть во все знакомые уголки, дожидаясь, когда появится на площадке баянист и начнутся танцы для детей. С первыми звуками любимой кабардинки или краковяка – «Танцевала рыба с раком, а петрушка с пастернаком, а цыбуля с чесноком, а дивчина с козаком, эх!» – притоп-притоп-притоп! Площадка дрожала от притопываний, желающих потанцевать набегало множество, даже знакомые девочки нашлись. Надя упоенно танцевала – забыть, забыть все, быть просто девочкой, веселой и радостной, как прежде, под этим солнечным синим небом, в окружении улыбающихся людей, которые поощрительно хлопали детям. Ведь она уже никогда не видела улыбки на лице мамы, и сама не улыбалась. А здесь – можно, здесь радостно и хорошо, не нужно страдать и думать, нужно только танцевать и улыбаться.
Надино лицо сияло ямочками, когда она взлетала в кабардинке – выше всех, красивее всех! Перетанцовывала остальных и, оставаясь одна на площадке, носилась по ней упоенно, неутомимая, счастливая, под одобрительные возгласы людей, пока не замолкал баянист, который уставал первым, Надя могла танцевать и танцевать.
Надя, переполненная счастливым возбуждением, протиснулась к Нюре и Вите, которые тоже приходили посмотреть на нее. Витя все еще хлопал в ладоши и улыбался ей, а ведь он тоже почти никогда не улыбался из-за своих постоянных болезней. Мама называла его «мудрым старичком», потому что он любил слушать книжки, порассуждать, расспрашивая обо всем, не бегал и не прыгал, как другие дети. Витя потянулся к Наде – обнять ее за шею, и она прижалась к нему головой, радуясь, что развеселила братика. Но кто-то крепко, больно взял ее за руку, и Надя ужаснулась, увидев глаза мамы. «Как ты можешь танцевать?» – прошипела мама и толкнула Надю на дорожку – уходи отсюда.
Домой мама не пошла с ними, другого наказания не последовало, но и того, что случилось, было достаточно. Весь оставшийся день Надя корила и проклинала себя, даже руки свои щипала – чем больнее, тем легче! Зареклась и клялась: никогда она больше не станет танцевать и улыбаться, пока не найдется папа, не вернется домой. Мама права, так ей и надо, безмозглой!
Мама не приходила, и Надя долго не могла уснуть. В форточку долетали звуки духового оркестра, теперь в парке были танцы для взрослых, модная «рио-рита» просто вынуждала ноги – танцуйте! Обычно Надя и под одеялом умудрялась «потанцевать» под эту зажигательную мелодию, дергала ногами, представляя себя взрослой, на танцплощадке. «Рио-рита» получалась бы у нее не хуже кабардинки. Но сегодня Надя плотно прижала ногу к ноге, приказала им – не сметь! Лучше бы этого парка и не было поблизости.
Прошли девушки, пропели грустное: «Эх ты сердце, сердце девичье, не видать мне с тобой покоя, пел недаром за рекою, за рекою соловей…» Но кто-то бодрым голосом перебил, затянув во все горло: «Молодые капитаны поведут наш караван!»
Хорошо им, могут петь, у них отцы не враги народа…
Проснулась Надя от яркого света и от того, что в комнате были чужие люди. Среди них металась мама, а они торопили – скорей! Лицо у мамы страшное, черное, с перекошенным ртом, она нелепо тыкалась во все углы, хваталась за виски, ничего не соображая. Увидев, что Надя проснулась, бросилась к ней, закричала: «Надечка, меня забирают!»
Надя вскочила на ноги, тоже закричала, заплакала, заплакал и Витя, которого Нюра заслоняла от света, стоя перед его кроваткой.
– Да оденьте же детей и соберите их вещи! – рявкнул мужчина на маму. Нюра бросилась помогать ей, напяливала на ревущего Витю его праздничный бархатный костюмчик, коричневый, с черным бантом, связывала в платок его трусы и рубашки.
Мама вытащила из-под кровати чемодан, бросала туда вещи Нади, вышитые салфетки и полотенца, которые когда-то им дарила тетя Лиза, мимоходом сказала Наде: «Когда будет очень туго, продашь их».
Надя поняла сразу: маму арестовали, как и отца. Это было так ужасно, так неправдоподобно, что она бегала за мамой, хватала ее за руки, за платье, умоляла:
– Мамочка, не бросай нас! Мамочка, не бросай нас!
Мама не утешала ни ее, ни Витю, ей было некогда. Она что-то нацарапала на открытке, отдала Нюре: «Отошли старикам, пусть найдут детей». Но грозный мужчина выхватил открытку: «Не волнуйтесь, они узнают». Больно схватил Надю за плечо, оторвал от мамы,– бросил ей прямо на голову платье-лапшу, которое лежало сверху в открытом чемодане.
Нюра надела пальто прямо на рубашку, подхватила Витю на руки, сказала:
– Детей я увезу к себе в село.
Но мужчина вырвал у нее Витю – «В детском доме им будет лучше!» – и понес его к выходу.
Для себя мама ничего не успела взять, но это заметила только Нюра. Уже на крыльце она сняла с себя пальто и набросила на плечи хозяйке.
Увидев черную легковую машину, Витя радостно залепетал:
– Скорее, скорее, поедем на машине, ту-ту!
Машина не пугала его, папа не раз катал их в похожей.
Надя оглянулась и навсегда запомнила дворника, который, стоя в дверях, бился головой о притолоку и плакал.
Мама сидела, сжав голову руками, не обращая внимания на детей, повторяла два слова: «Голова!» и «За что?». Ее укачивало, и когда они ехали через поле, она попросила остановить машину, плашмя бросилась на зеленые озимые всходы.
Надя начала кричать, звать маму, за нею – Витя. Надя боялась, что мамина голова разорвется и она уже не поднимется с земли. И раньше у мамы, когда она была чем-то расстроена, начинались приступы головной боли, с которыми трудно было справляться. Мама стонала: «Ой, сейчас голова разорвется!», а все бегали вокруг, прикладывали мокрые полотенца и поили травяным чаем.
Так и запомнила Надя маму лежащей у края зеленого поля, над которым начинало всходить багровое солнце.
Когда маму выводили из машины, она была без памяти и не смогла попрощаться с детьми.
5
Дом, к которому привезли их, был в самом центре города и Надя хорошо его знала. Здесь был детприемник, куда собирали беспризорных детей. Они выглядывали из окон. Мама, которая была детдомовкой, потому что ее родителей убили деникинцы, жалела этих бездомных детей. Она посылала Надю отнести им конфет, семечек, пирожков или яблок. Потом этот детприемник закрыли, огородили колючей проволокой, вывесили таблички: «Осторожно, яд!». Люди думали, что там развелись крысы или насекомые, которых нужно потравить.
Теперь у ворот стоял часовой с винтовкой, он распахнул ворота, машина въехала во двор.
Мужчина, который забирал их, выставил на землю чемодан, высадил Витю, подал Наде узел, все это молча, без единого слова, и глаз его Надя так и не увидела.
Нести узел и чемодан в одной руке было трудно, но она не могла выпустить руку Вити, который тащился за нею, еле передвигая ноги. И вдруг из дома выбежали знакомые девочки – подружки по двору, среди них Нара, дочка маминой подруги Стаси Татарниковой. Стася, как ее запросто называли все дети, маленькая, изящная женщина, была актрисой оперетты и вела танцевальный кружок в Доме пионеров, куда бегала на занятия и Надя. Нара тоже танцевала в этом кружке и хорошо пела. Наде очень хотелось быть похожей на Нару, так же хорошо танцевать и петь, она старалась подражать ей, перенимала ее изящные манеры, но это получалось плохо. Мама иногда корила ее, тыкала этой вежливой Нарой в глаза – «Вот Нара так никогда бы не поступила!» Поэтому Надя больше любила своих подружек попроще, среди которых была признанным лидером. Но сейчас она обрадовалась Наре: значит, и ее маму арестовали и сейчас она, может быть, вместе с Надиной мамой, утешает ее и прикладывает к ее голове мокрое полотенце, ведь Нарину маму всегда называли «неунывающей Стасей», она сможет подбодрить и помочь.
Нара подхватила чемодан, другая девочка – узел, Надя взяла Витю на руки.
С порога спальни подружки завопили:
– Пересадки приехали, Надю. Привезли, ура!
Шумная гурьба обступила их, все наперебой расспрашивали, как их забирали, Рассказывали о себе. Никто не унывал, не плакал, и Наде стало легче, она отвечала бодро, даже с юмором, описала, как Нюра дрожала на крыльце в короткой ночной рубашке, а дворник не замечал этого, потому что плакал. Мужчина – и плакал!
В большой комнате кровати были застланы белым, как в пионерском лагере, в окна светило солнце, откуда-то доносилась знакомая «рио-рита», ею был насыщен весь город. Кровать Наде досталась в углу возле печки, она засунула под нее вещи, усадила Витю, который не отлеплялся от сестры ни на минуту, держался не только за подол ее платья, но обхватывал рукой ногу и крепко прижимался к ней. Он и на кровать не хотел без Нади садиться, но девочки стали его тормошить, гладить по голове, хвалить красивый костюмчик, спрашивать, как его зовут.
– Витя Пететятя, золотая, коханая, – серьезно отвечал малыш, следя тревожными глазами за Надей, чтоб она не отошла от кровати, не исчезла.
Надя ревновала, когда мама, как девочку, называла Витю «моя золотая, коханая». Ей казалось, что ее мама никогда так не назвала бы. Витя тоже стал называть себя – золотая, коханая.
«Пететятя» – значит – Пересада, фамилия отца, у мамы была другая – Красий, мама не хотела ее менять, так как очень гордилась своим отцом-революционером, и фамилия у нее была двойная – Красий-Пересада. В школе Надю дразнили, с ее фамилией это так просто. Надя не признавалась, что учительница биологии – ее мама, но ученики узнали сами. Мама приглашала иногда своих кружковцев домой, они вместе на подоконнике выращивали рассаду для школьных делянок, вместе ходили в поля, в садовый питомник. С учениками мама не была так строга, как с Надей, потому что ей было с ними интересно, это Надя понимала, они ловили каждое слово мамы. А Надя училась «из-под палки», как говорила мама, и увлекалась только танцами и классиками.
Надя упросила классную руководительницу записать ее в школьный журнал под фамилией Красий. И когда кто-то начинал ее дразнить, протяжно начиная «пе-ре…», Надя перебивала:
– А это и не про меня. Ведь я – Красий! – но о своем предательстве Надя не говорила отцу и дома была Пересадой.
Поэтому она не сразу поняла, что возгласы за окошком: «Красий Надя, Красий Надя!» относятся к ней. Наконец догадалась, выглянула – мамины ученики, ее любимые кружковцы, будущие биологи, машут ей и протягивают кулек с яблоками, пряниками и конфетами. Откуда они узнали, что Надя с Витей здесь? Значит, и об аресте мамы они знают?
Ребята выразительно махали в сторону ворот – выйди, забери кульки. Но Витя железно впился в сестру, к воротам пришлось сбегать Наре. И хоть их сытно и вкусно покормили завтраком в столовой, где были и цветы, и белые скатерти, все навалились на лакомства, высыпанные из кульков на кровать.
У Нади защипало в глазах, все, что произошло ночью, снова навалилось на нее, даже хорошо, что вместо нее пошла к воротам Нара, иначе пришлось бы все рассказывать, и об отце, и о маме, о тех страшных дядьках, что забирали их, о том, как у мамы разрывалась голова и она бросалась ничком в зеленые озимые, ища у земли защиты. Нет, нет, нельзя вспоминать, иначе не удержать слез, и Витя разревется, он уже притих на подушке, яблоко держит в руке, но не кусает, потому что закрываются глаза. Да и какое она имеет право плакать, если не плачет никто? Разве другим легче? Никто не произносит этих слов, но все они, кроме малышей, понимают, что собрали их здесь потому, что родителей арестовали как врагов народа. Они не верили в эти слова, поэтому и не произносили их вслух, не обсуждали.
Они знали, что их отвезут в детский дом, хотели, чтоб всех вместе, в один, хотя надеяться на это не приходилось, ведь их было так много, все комнаты заполнены в этом большом доме, и еще время от времени открывались ворота, во двор въезжала машина и кого-то высаживали с узелком или чемоданом неулыбчивые молчаливые мужчины.
– Мы только вместе, ладно? – шепнула Нара на ухо Наде, и та даже удивилась – разве может быть по-иному?
К ним была приставлена воспитательница, несмелая и неразговорчивая, никого ни о чем не расспрашивала, не гладила малышей по голове, объяснялась с детьми почти одними жестами: брала того, кто оказывался к ней ближе, и вела за собой, показывая остальным – следуйте за нами. В умывальную – значит, умываться, цокать носиками жестяных рукомойников над длинными желобами, в столовую – значит, обедать, все остальное время – в закрытом пространстве спальни, среди белизны голых стен и одинаковых коек. Кому удавалось улизнуть во двор, тот быстро, но без упреков возвращался назад.
Еще вовсю гулял за окнами летний день, когда воспитательница вошла в спальню, коротко сказала: «Спать!», привычно подняла руку к выключателю, собираясь погасить свет, но лампочки не горели, она опустила руку, молча походила между кроватями, наблюдая, как укладываются дети, натягивают на себя простыни, прячутся под них с головой.
Надя прилегла возле Вити, который не проснулся даже на ужин, так и спал, прижав к щеке яблоко, в костюмчике с помятым бантом. Надя хотела раздеть Витю, но боялась потревожить его сон, да и воспитательница остановилась возле нее, тронула за плечо – оставь, пусть так спит.
6
Свет был такой яркий, будто у потолка висела не одна лампочка под круглой железной тарелкой, а огромный прожектор.
Надя проснулась сразу – ведь такое уже было прошлой ночью – яркий свет в глаза и чужие люди. Они ходили между кроватями, выискивая, где рядом со старшими сестрами спали малыши, вытаскивали их из постелей и куда-то уводили. Спальня наполнилась диким ревом, плакали, кричали все – и малыши, которых отрывали от сестер, и сестры, и все остальные.
Надя стала запихивать Витю поглубже, под простыню, накрыла подушкой, но Витя заорал, забил ногами. К ним подбежал мужчина, схватил Витю за обе руки, потянул к себе, но Надя не пускала, тянула Витю за ноги, пока мужчина не пихнул ее зло локтем и не крикнул прямо в лицо:
– Не дури, успокой брата. Он поедет в детский дом для малышей.
– Не отдавай Витю, – вопил братик, – Витя золотая, коханая. Хочу пи-пи!
Надя вскочила и тоже толкнула мужчину, это получилось нечаянно, но она хотела его толкнуть, хотела пинать ногами, царапать его лицо, хотя и была охвачена ужасом. Но страх потерять и Витю, последнее, что осталось с нею от ее семьи, был сильнее всеобщего ужаса, охватившего спальню. Надо не отдавать, надо сопротивляться! Она вырвала Витю у дядьки, прижала к себе, возмущенно заорала ему в лицо:
– Не видите, он в туалет хочет, спит с обеда! Пустите!
И помчалась из спальни по коридору к туалету, целуя лицо брата, повторяя: «Коханая, золотая, Витечка, не отдам, успокойся!» Он успокоился очень быстро, сходил в туалет. Надя цокнула рукомойником, в ладошку спустилась по железному носику одна большая капля. Она протерла влажной ладошкой свое лицо, Витино. И вдруг решилась: никто за ними не побежал, весь дом звенел от детских воплей, может, о них не вспомнят. Переждать здесь, а потом выскользнуть по коридору на первый этаж, в дверь – и во двор. А перелезть через забор она сумеет.
Но на пороге появилась замедленная, молчаливая воспитательница, подняла Витю на руки и понесла. Она прошла мимо спальни, и когда Надя последовала за нею, властно показала рукой на дверь – туда.
В спальне было темно. «Как быстро все кончилось! – мелькнуло в голове. – Неужели не взяли Витин узелок, ведь там его трусы и майки. Он еще маленький, ему нужно менять часто…» Опустилась на колени у кровати, пошарила рукой. Там был только ее чемодан. Взяли, все предусмотрели, не забыли, ловкачи!
Надя повалилась на кровать. Теплое, согретое Витей яблоко скатилось с подушки ей на подбородок. Надя держала, как и Витя, яблоко у щеки и беззвучно плакала. Она знала – никто в спальне не спит, наверное, все плачут тихо, как и она, что толку орать, сопротивляться? Ведь даже взрослые, папы и мамы, не сопротивлялись, а что могут они, дети?
Кто-то подполз к ней на четвереньках, потрогал рукой, в ухо дохнуло: «Это я, Нара». Нара скользнула под простыню, они крепко обнялись и еще долго плакали и шептали, что теперь они всегда будут вместе, не покинут друг друга, пока не вернутся родители, потому что долго такое продолжаться просто не может.