"Белая птица"

 

Душа ее была живой белой птицей, на тонком золотом ремешке еле держалась она в пожелтевшем, скорчившемся теле. Тело было старым, а вечно юная душа не умела стареть, она рвалась прочь из этого истерзанного, потрепанного инфарктами сердца, возмущенно всплескивая крыльями. Тело тяготило душу, она мечтала, отбросив его прочь, улететь навсегда с маленькой скудной земли на самую дальнюю, еле видимую звезду.

Душа была собственностью старой женщины, что уже с трудом передвигалась самостоятельно, чей заострившийся от дряхлости подбородок на желто-коричневом, как испеченный хлеб, лице вызывал жалость и брезгливость.

Женщина эта хрипела по ночам от удушья, а душа ее радостно шевелила крыльями, говоря себе: «Вот сейчас, наконец, взлечу, и больше никаких тел –– ни человеческих, ни звериных, а только звезда, еле видимая в утренней полумгле». Душа ликовала, предчувствуя полет, но из соседней комнаты, тяжело вздыхая, на крик старухи являлась дочь ее и, что-то перемешивая в чашке на столе, давала старухе пить это «что-то» ледяными глубокими глотками. После питья старуха замирала, душа ее переставала биться о клетку ребер с желанием выпорхнуть, цепенела, складывала крылья, засыпала, и старуха оставалась жить, полубессмысленно взирая на мир, изредка окликая домашних. Мимо вихрем со швабрами, тряпками, тарелками проносилась внучка-акселератка, и взгляд старой женщины становился теплым, улыбчивым, позолоченным.

— Н-наташа, — кричала она из  своей  комнаты,  пытаясь  перебраться с кровати на стул, чуть шевеля полупарализованными ногами. — Н-наташа, кто пришел?

— Никто не пришел, баб, спи еще, — легкая, светлая вставала в дверях Наталья в бежевых леггинсах, в белой рубахе навыпуск. — Дай-ка я у тебя здесь быстро шваброчкой проведу.

— Убрано! Убрано! — начинала голосить старуха,  с трудом  вытягивая ноги от края стула до до двери.— Брось швабру-то. Отдыхать ведь приехала...

Борьба с внучкой неизменно заканчивалась поражением старухи, и она, забившись под одеяло, на весь дом высказывалась о том, что «лодырь проклятущая» (так она именовала дочь) днями и ночами валяется на диване, а дите, едва приехав, взвалило на себя все работы по дому.

— Как спалось? — Наталья распахивала тяжелые плюшевые шторы, и солнечный свет золотыми квадратами стелился на пол из окон.

— Летала я во сне, — старческие, родниковой чистоты, глаза наполнялись слезами. — Долго летала, высоко. Потом на лугу цветы собирала.

— Луг — это хорошо, — весело подмигивала Наталья. — А что летала, так это ты у нас, бабуль, растешь, — и заливалась искристым смехом.

— Летала, — упрямо повторяла старуха,  не вытирая текущие  по лицу слезы.

— И дом отцовский видела, бревенчатый, полы яичные, стекла голубые. Посреди горницы — стол, а на столе чего только нет! Положила я на край стола цветы, гляжу — а уж вокруг народу полно. И во главе стола — отец с матерью. Отец грустный-грустный, и рукой мне вот так делает, приглашает. Опомнилась я и кинулась прочь из дома, споткнулась о порог — и проснулась...

— Вот видишь –– проснулась, –– улыбается акселератка. –– Значит, не время еще. Живи! — короткий поцелуй в щеку, и Наташка исчезает из комнаты на полдня. В три ровно, как всегда, прибежит с колодой карт, и давай гадать ей на трефового короля. Старуха и не пытается узнать о нем больше, чем говорит Наташка, и бормоча «трефовый так трефовый», раскладывает карты. Нехорошо получается. Слезы, зло, болезнь. От виней черным-черно в глазах.

   — Наташенька,  брось,  забудь, — ласково бормочет старуха. –– Золотая моя, не твой человек!

Наташка упрямо мотает головой, жмурится, скрывая слезы, и надолго исчезает в своей комнате. Там она курит, всхлипывая, и каждый всхлип — как бутылочный осколок в сердце старухи.

К вечеру Наташка убегает, и старуха начинает громко жаловаться, причитать, вспоминая прожитую жизнь.

— Не замолчишь –– машину вызову, –– в дверном проеме возникает дочь, крупная, наполовину седая, небрежно накрашенная.

— Вызывай, вызывай! — задыхаясь, старуха срывается на крик, и вдруг, неожиданно успокоившись, как по волшебству, кончает кричать и жалобно тянет на одной ноте. — Всем, всему району рассказала, что я сумасшедшая. От общества меня изолировала, людей не пускаешь...

— Кто к тебе ходил-то, –– кривит уголки рта дочь. — Пьяницы. Они твой день получения пенсии как заповеди Божьи знали. Общество... цыгане да пьяница Люська ... Когда она в последний раз занимала у тебя? Молчишь?

— Уходи, уходи! — старуха поднимает лежащую возле кровати швабру, пытается отпихнуть дочь от двери. — Наташу, мою Наташеньку подбиваешь со мной не разговаривать!

— Наташка по женихам бегает, нужна ты Наташке! — сурово выдыхает дочь и, тяжело ступая, направляется на кухню.

Наталья возвращается позже обычного, мелькает мимо занавесок, берет заброшенную на шкаф гитару, перебирая струны, садится на диван и чистым, еще не окрепшим голосом запевает:

                  На небе — вороны,

                  Под небом — монахи,

                  А я — между ними

                  в расшитой рубахе.

                  Лежу на просторе,

                  Мила и пригожа.

                  И солнце — нежнее,

                  И ветер — моложе.

Дрожь охватывает старуху. Закрывает она глаза и видит луг, пойменный, разноцветный, в созвездиях клевера и пашни, в высоких колосящихся травах,  и себя видит,  юную, остроплечую, в открытом легком сарафане.

Наташенька, — качает головой старуха и улыбается блаженно, без сил, — хорошо-то как...

А ломкий юношеский голос достигает предельной высоты, летит, замирая, к той дальней звезде, по которой так тоскует старухина душа — белая птица. Свеча догорела...

                  Упало кадило,

                  Земля, задрожав,

                  Превратилась в могилу.

                  Я бросилась в небо

                  За легкой синицей.

                  Теперь я свободна,

                  Я — белая птица.

— Н-наташенька, — впалые щеки старухи дрожат, мутная пелена застилает взгляд, а в памяти — сон, луга, львиный зев. И сама она  в цветастом сарафане с букетиком луговой гвоздики в руках бежит, чуть касаясь земли.

А белая птица бьется в груди у самого горла, трепещет лебедиными крыльями, плачет от неволи.

— Отпусти, — шепчет она телу, — отпусти, летать хочу. Я — молодая. Я — вечная. Я хочу облаков и звезд. И лугов занебесных, и лоз виноградных райских. Отпусти, пожалей мои крылья...

И вот перетерся золотой шнурок, каким душа была привязана к телу. И вот, вскрикнув по-птичьи и развернув сильные крылья, ринулась душа прочь из тела, сбрасывая дряхлую ненужную оболочку.

Никто из домашних и не приметил белую птицу, покинувшую старческое тело. Только старуха, заваливаясь на бок, погружаясь в темный колодец с ослепительным светом в конце, повторила, навек замирая:

— Н-наташенька, хорошо-то как...