Родился в 1934 году в оренбургской степной деревне, и, хотя родители вскоре переехали в город, в моей душе каким-то образом «отпечаталась» степь. Во всяком случае, я узнал ее спустя многие годы, когда приехал, уже газетчиком, на границу Северного Казахстана и почувствовал себя дома среди глинобитных приземистых строений и необыкновенно огромного и какого-то очень близкого к земле неба; собственно, степь и небо как бы существовали вместе и одно вытекало из другого. С той поры степь и стала главной моей мерой в стихах, главным моим – не отвлеченным, а совершенно реальным – космическим ощущением…
Но – по порядку. Отец работал в госбезопасности в Оренбурге, и естественным для тех времен следствием этой работы явилось то, что загремел в застенок и просидел там несколько месяцев под угрозой высшей меры наказания. Он умер более тридцати лет назад и навсегда остался в моих глазах образцом душевного спокойствия и стойкости, и его высокая, статная фигура никак не вписывается в тот образ разнузданного палача, который ныне столь упорно создается органами массовой пропаганды. Отец бессеребренностью своей и непреклонной честностью во всех случаях жизни оказал огромное влияние на мой характер, а через него, конечно, и на мои стихи.
Его освободили перед самой войной, и мы уехали в Саранск, в дом, где он родился и где жила его мать, моя бабушка Марфа Федоровна. Это был просторный деревянный дом с садом и огородом; а сам Саранск, хоть и числился уже столицей Мордовской республики, представлял из себя просто большую деревню. На окраине этой «деревни» мы и жили, и это также, разумеется, не могло не сказаться на моих детских впечатлениях, которые, как известно, самые стойкие из всех впечатлений жизни. Здесь на первом плане – бабушка, потомственная крестьянка, не умевшая расписываться, но воистину обладавшая огромными знаниями в сфере того, что нынче ученые люди называют русским космосом; смело могу сказать, что знания эти и вообще весь лад, вся культура ее бытия были куда выше нынешних высших образований.
Рос я под строгим присмотром мамы – она была из семьи железнодорожного рабочего, рано осталась без отца и вкусила все прелести жизни двадцатых годов; бедность научила ее экономности и честной щепетильности во всех делах; загреметь бы мне в послевоенные годы, когда я связался со шпаной, в колонию, если бы не ее неусыпный контроль.
Одним словом, у меня было обыкновенное для мальчишек военной и послевоенной поры детство. Я закончил в Саранске школу и устремился в Куйбышевский инженерно-мелиоративный институт, ибо желал принять непосредственное участие в великом сталинском плане преобразования природы. Но уже на второй год институт стал, как и прежде, сельскохозяйственным, и с третьего курса доучивался в нем заочно, работая в Саранске на заводах техником-термистом, техником-конструктором. Переход на заочное отделение был в первую очередь связан с тем, что в институте я начал писать стихи и это захватило меня целиком: не само писание, а жизнь в каком-то новом, радостно истомляющем измерении, которое давало и до сих пор дает мне по крупице те, может быть, знания, которыми обладала, несла в генах моя бабушка.
В 1962 году приняли в Союз журналистов, в 1965 – в Союз писателей. Работал в районной и областной газетах, но с давних уже пор испытываю судьбу в роли свободного художника. Издал 23 книги стихов, половину из них – в центральных издательствах, печатался в разных журналах. Жил и живу в замечательном волжском городе Самаре.
«Родимые мои, вы в памяти воскресли…»
* * *
Там по булыжнику савраски
Стучали, а горпарк главы
Клонил столетние… В Саранске
Я жил – средь русских и мордвы.
Там час мой юношеский пробил;
Не месяц, темной ночи князь,–
Девический округлый профиль
Летел над крышами, светясь.
И в первый раз лицо белело
Навстречу моему из мглы,
И в первый раз душа болела,
Познав ухабы и углы.
Глядел я в зеркало речное –
Спала дремучая вода,
И слово вечное, лесное
Запало в душу навсегда.
И, не по строкам славным судя,
А всей душою наизусть
Я с детства знал – в мордве и чуди
Родная затерялась Русь.
Но так, однако, затерялась,
Что имя доброе ее,
Хоть без нужды не повторялось,
Повсюду было как свое.
Я рос. Мне скоро предстояло
В Россию далее идти,
И взор недетский застилала
Слеза бескрайнего пути.
1983
ТЕНЬ БАХТИНА
«Бахтин устарел!» – это юноша с длинной прической
Утверждает и скалится в белозубой улыбке,–
«Вы все устарели и мыслите скучно и плоско,
Под вами не почва, а грунт, он осклизлый и зыбкий.
Все истины ваши на этом колеблются грунте,
Попробуйте, их новой меркой измерьте,
А то вместе с нами на старые истины плюньте,
Засмейтесь над пошлостью жизни, ничтожеством смерти!»
Вот так говорил он, а я вдруг увидел седого
С костылем старика, неприметно стоял он в сторонке
От толп молодежи, от этого братства-содома,
По кругу вдыхавшего дым ядовитый и тонкий.
Я понял, что это Бахтин, рядом с ним я когда-то в Саранске
Чирикать в стихах начинал, но о нем и не ведал,
А он, на костыль опершись, студентам рассказывал сказки,
Что жизнь – карнавал; это числилось старческим бредом.
Саранск был уездным и пыльным, но он величался столицей,
И мы, стихотворцы, по-столичному жизнь прожигали,
Кричали стихами, торопились вскладчину напиться,
И мимо того старика гогоча прошагали.
И вот его тень четверть века спустя… нет, побольше…
Как время бежит – не успеешь покаяться другу,
Супруге признаться в любви… Но воистину, Боже,
Жизнь движется только по кругу, широкому кругу.
Пусть юноша этот блистательней и ядовитей,
Но мучим он той же старинной российской виною,
Но им управляют все те же незримые нити,
И тень Бахтина он недаром почуял спиною.
И есть на Руси неприметная, в общем, могила,
Но к этой могиле паломников ходит немало.
Помянем же, братья, сообща мудреца Михаила,
Он только сказал нам, он не был творцом Карнавала.
1994
* * *
Оглянешься назад – и сразу вспыхнет в сердце
Короткий луч тепла; оглянешься назад –
И сразу же войдешь в простуженные сенцы,
Где доски под ногой, как свежий снег, скрипят.
А дальше – тяжела – дверь в комнаты, где печи
Так весело трещат, и бабушки лицо
Поднимется к тебе, разгладится навстречу;
На темный древний крюк повесишь пальтецо
И к бабушке шагнешь, к ее увядшей, теплой
Приложишься щеке – поспешно, наугад.
А снежная зима глядит, нахохлясь, в стекла,
А печи ей в ответ так весело трещат…
Короткий луч тепла – и вот уж мама в кресле
Сидит, а я вхожу, она спешит ко мне…
Родимые мои, вы в памяти воскресли,
Сошел ко мне отец из рамки на стене.
Ну вот и вместе мы! Ничуть не отвлекая
От разговора нас, бессмертный, как тепло,
Пиликает сверчок… Что ж пустота такая,
Что ж снегу через дверь под ноги нанесло?..
1994
* * *
Метели голос тонок,
Коль в городе она
Средь серых стен бетонных,
Как зверь, заключена.
И звучен глас метели,
Когда она в лесу
Колеблет сосны, ели
И держит на весу.
Не праздничной капелью
Под вешний звон и шум,
Но вынянчен метелью
Мой беспокойный ум.
Истратил лет немало,
Жить силясь не спеша,
Но спуску не давала
Метельная душа.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но, странно,– только вспыхнет
То пламя за стеклом –
И враз душа притихнет,
Наполнится теплом.
Она уже не птица,
И вместе с жаждой жить
Готовится проститься,
Готовится простить.
Ни суеты, ни боли –
Реки глубокой дно.
Иль вспаханное поле,
Принявшее зерно.
1997
ПРОБУЖДЕНИЕ В ЯНВАРЕ
Увидел еловую лапу в окне –
И сделалось древне и сумрачно мне.
Тяжелая лапа качалась, круша
Мне душу, – и осыпью стала душа.
Но, словно на гору по груде камней,
Сияя, Христос поднимался по ней.
И тут же, ударившись звонко в стекло,
Сквозь ели морозное солнце взошло.
1997
* * *
Как порою нужна похвала!
Не за то, что стихи сочиняешь,
А за то, что печали и зла
Даже недругам не причиняешь.
Похвалили б за то, что живешь,
Что сумел не смешаться с толпою,
Что от правды красивая ложь
Отделяется перед тобою…
– Ну, хватил! Благодатней сто крат
Слепота, а не острое зренье:
В том, что видишь, ты сам виноват,
Потому и достоин презренья!
1997