Федор Адрианов. "Я горжусь своим поколением!"

Федор Константинович Андрианов – известный прозаик, заслуженный писатель Мордовии. Его перу принадлежат повести «Спроси свою совесть», «Зарево над Рузаевкой», «Вижу зеленый!». В неполных восемнадцать лет он ушел добровольцем на фронт, прошел войну, как говорят, от и до, имеет пять ранений. В результате пятого ранения, полученного в Венгрии незадолго до окончания войны, ему ампутировали руку.

После войны Федор Константинович серьезно занялся литературой, сначала поэзией, потом прозой. Окончил Литературный институт имени А.М.Горького (г.Москва). Живет в городе Рузаевке.

ДЕТСТВО

Родился я 23 сентября 1923 года в селе Сурочки Гагинского уезда Нижегородской губернии. В Гагино располагалась крупная ярмарка, и в детстве нас дразнили: «Из-под Гагино два-девяносто». Почему именно два-девяносто, никто объяснить не мог, тем не менее «дразнилка» такая бытовала долгое время. Отец мой Константин Григорьевич Андрианов происходил из крестьянской семьи, имел специальность гравера, жил в Нижнем Новгороде. В первые годы после революции в Нижнем Новгороде была организована единственная во всем Советском Союзе радиолаборатория, которая именовалась сначала ЦВИРЛ имени Бонч-Бруевича (Центральная военная индустриальная радиолаборатория). Я бывал в этой лаборатории. Работа ее была строго засекречена. Под таким названием лаборатория существовала примерно до 1930 года, потом была переведена на Мызу (район Нижнего Новгорода) и преобразована в Опытный завод имени Фрунзе (ОЗИФ), который позднее переименовали в НИИ №11. Знаю, что он делал приборы к самолету «Максим Горький», тому самому, который разбился. Отца приглашали на испытания, но он, к счастью, не поехал, иначе бы погиб. Последние годы он работал на каких-то вредных сплавах. Естественно, о сути не говорил. Но иногда приносил какие-то детали домой, и я видел, как он штихелем работает. Видимо, вредная работа сказалась на его здоровье. У него начался абсцесс легких и в марте 1941 года он умер. Когда отец умер, я пришел в институт и увидел там его большой портрет. Он считался гравером номер один, и все известные граверы Нижнего были его учениками.

Моя мама Мария Николаевна (в девичестве – Дианова) тоже происходила из крестьянской семьи из соседнего села Соболево того же Гагинского уезда. С отцом она познакомилась в Сурочках, где проживали его родители. Она всю себя посвятила семье, была домохозяйкой.

У меня было еще два брата, но один – Гриша – умер в детстве. Другой брат Николай был старше меня на четыре года. Он окончил Ленинградский пединститут имени Герцена, прошел через всю войну, после нее окончил дипломатическую академию, работал долго за границей. Был первым секретарем посольства в Бельгии, генконсулом в Касабланке (Марокко), работал в МИДе. Умер в начале 80-х в Москве.

Сначала я поступил в начальную школу. Здание – двухэтажное, деревянное – находилось возле церкви Спаса. Мы – школьники – в большую перемену бегали в церковь смотреть, как служит батюшка. Потом ее закрыли: тогда же была борьба с религией. Нас перевели в школу имени Покровского напротив оперного театра. Там я проучился с 5 по 7 класс. Затем нас направили в новую только что построенную школу №29. Там мы недолго проучились, здание забрало военное ведомство под училище зенитной артиллерии – ГУЗА. Или как мы шутили: БУЗА. Нас разместили в школе на Ошаре (от слова ошаривать – грабить, то бишь улица «грабителей»), знаменитая в Нижнем улица, потом ее переименовали в улицу Красного милиционера. Сейчас, по-моему, она опять стала – Ошарская. Там я и закончил десятилетку.

В 37-м году мне было 14 лет. По всей стране прокатилась волна арестов врагов народа. И я все тогда удивлялся, почему ночами отец не спит и чего-то боится. Я мало что понимал. Однако были две веские причины ожидания ареста. Мой отец в юношестве был на побегушках в граверной мастерской отца революционера Якова Михайловича Свердлова на Покровке: там сейчас дом-музей Свердлова. И в музейной экспозиции где-то на общей фотографии есть и отец. Знал хорошо мой отец и самого Якова Михайловича. Был дружен с его сестрой Клавдией Михайловной. Она жила в Нижнем, я знаю даже дом, они ходили друг к другу в гости. А другом его по мастерской был – тоже мальчишкой на побегушках – небезызвестный Генрих Ягода (отец его называл на русский манер – Генка). Тот самый Генрих Ягода, который в тридцатых годах занимал пост наркома внутренних дел Советского Союза. Они поддерживали между собой письменную связь. К слову, выбравшись в Москву, Генрих звал с собой и отца, обещал устроить гравером на фабрику «Гознак». Но отец говорил: «Генка все пропьет, я не поеду» и отказался. Как оказалось, правильно сделал. У Генриха был старший брат Михаил (он был старше моего отца лет на семь), член революционного кружка и активный подпольщик, который также работал в этой мастерской. Принимал участие в революции девятьсот пятого года и погиб на баррикадах. По-моему, в Нижнем Новгороде возле оперного театра до сих пор стоит памятник, на котором значится имя и Михаила Ягоды. Я как раз учился в школе возле этого памятника, и мы часто ходили к нему.

Вторая причина – дружба семьями с первым секретарем Горьковского обкома комсомола Кузьмой Ковалевым (для меня он был дядя Кузьма), я был дружен с его сыном Игорьком. Моя мать и жена Ковалева Любовь были подругами. Дело в том, что дядю Кузьму в свое время перевели работать в город Шахты, и он оказался замешан в знаменитом Шахтинском деле. Его как врага народа расстреляли, а жену выслали в Казахстан, сына Игорька отправили куда-то в детский дом. Наша семья потеряла с ними всякую связь. Я никак не мог поверить, что они – враги народа. Это тоже могло сказаться на судьбе моего отца. В конце тридцатых мы пережили много неприятных минут: многих забирали, но нас Бог спас.

ВОЙНА

В Нижнем, вернее, к тому времени уже в Горьком, я заканчивал десятилетку. Выпускной вечер у нас был 21 июня 1941 года. Мы всю ночь прогуляли по знаменитому нижегородскому откосу – набережной Волги с обрывом – очень красивое место. Под утро я пришел домой, лег спать, а в двенадцать часов был разбужен страшным словом: «Война!». Тогда мы еще не знали, насколько это страшное слово – «война». Мы были воспитаны на книгах, на фильмах в духе: «Если завтра война, если завтра в поход». Мол, если враг на нас нападет, то мы буквально в несколько часов, в несколько дней его разгромим: «И на вражьей земле мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом». На самом деле все получилось совсем иначе: из четырех лет войны мы три воевали на своей территории, и только год на чужой, и победили не малой кровью, статистика до сих пор не может подсчитать, сколько погибло человек на этой войне – от 20 до 30 миллионов. По-моему, и те, и другие ошибаются: они не учитывают, что в число жертв войны надо зачислить и неродившихся, но которые могли родиться у тех, кто был убит. А среди них могли быть новые Пушкины, Шостаковичи и Королевы, новые писатели и гении, которые так и не родились. Война – это утраты, жертвы и смерть.

Выступал по радио Вячеслав Михайлович Молотов. И тогда я впервые услышал слова: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Мы нисколько не сомневались, что победим. И вот в этот же день мы – четыре друга-одноклассника (Анатолий Каменский, Сергей Смирнов, Костя Шипанов и я) – пошли в райком комсомола и написали заявление отправить нас добровольцами на фронт. Я горжусь тем, что принадлежу к поколению, которое грудью защитило Родину. Я до сих пор помню двор райкома комсомола, забитый до отказа молодыми ребятами. Это был великий патриотизм и подъем. К слову, из призыва 1922–1924 годов рождения с фронтов вернулось всего 3%. Из ста человек – живых только трое. Я принадлежу к этим трехпроцентникам. Я вернулся, хоть и инвалидом, но остался жив. Из моего класса из ребят осталось в живых только четыре человека, остальных унесла война.

27 июня мою просьбу удовлетворили, зачислили в ряды Красной Армии и отправили в знаменитые Гороховецкие лагеря (что под Горьким), которые прошли сотни тысяч бойцов, готовившихся идти на фронт. А уже 22 июля под Смоленском я вступил в свой первый бой. В пехотной дивизии, вооруженный легендарной трехлинеечкой Мосина-Дегтярева образца 1891-1930 годов.

Провоевал я до начала августа, а в начале августа после выступления Сталина при дивизиях стали организовывать ударные спецотряды особого назначения, действующие по тылам противника. Мной владело мальчишеское ухарство, тяга к оружию, я записался. Но если в пехоте мы были вооружены трехлинеечками, то в ударном отряде половине из нас выдали автоматические десятизарядные винтовки СВТ (у нее плоский японский штык) и АВС, другой половине – автоматы ППД (71-зарядные, у них был флажок, поворачиваешь – стреляешь одиночными, поворачиваешь – очередью). Уходили в тыл к немцам для диверсионной работы. Тогда, в Брянских лесах, не было сплошной линии фронта, мы легко проникали в тыл врага, легко возвращались обратно. Потерь было немного. Там же я взял своего первого языка. Мой приятель Сергей Смирнов подбил меня на это дело. Судьба ошиблась, что наградила его такой фамилией, он был отнюдь не смирный – очень отчаянный. А я к тому времени дослужился уже до командира подразделения, сержанта. Говорит он мне: «Мысля есть одна! Пойдем, возьмем языка. В ночной поиск, вдвоем». Я спрашиваю: «А каким манером?» Он отвечает: «Мы пойдем в поле, найдем провод, перережем его, и связисты их обязательно придут восстанавливать связь». Думаю про себя: «Резонно». Дождались мы темноты, пошли. Легко сказать – найти провод ночью в поле. Это то же самое, что в темной комнате найти черную кошку, тем более, если ее там нет. Промотались мы всю ночь, светать стало, забились мы в лог, в кустарники. В Брян-
ских оврагах можно было целую армию спрятать, не то что нас двоих. Сидим, я с автоматом, он с винтовкой СВТ. Вдруг слышим: шум моторов. Отправились в ту сторону, а там дорога спускается в лог и поднимается снова наверх. Я говорю: «Тут нам и подфартило, ну его, связиста, давай возьмем того, кто попадется». Мы пошли в лесок, поломали три толстые жердины и положили на дорогу с расчетом, что водитель увидит жердины на дороге, захочет их убрать, вылезет из кабины, а мы тут его – цап-царап. Там нечастое движение. Сначала проехала машина с солдатами, мы и не пытались ничего предпринимать. Вторая машина едет, водитель даже из кабины не вышел: для нее эти жердины не препятствие. Мы снова их уложили. Сережка по одну сторону дороги, я по другую. Видим, едет мотоциклист. А за ним, но на приличном расстоянии, машина. Думаю: надо пропустить. Помню, было жарко, немец был в белой рубашке. Лето 41-го вообще выдалось жарким. А мотоциклист попался ленивый, он не стал слезать, а на ходу ногой попытался сдвинуть эти жердины. Сережка не вытерпел и метнул ему под колеса гранату. Взрыв. Мотоцикл свалился, мотор ревет, немец стоит, тоже чего-то орет. Я сам не сразу опомнился после этого взрыва, но потом выскочили с Сергеем на дорогу, схватили фашиста и в овраг, в кусты. Положили его вниз лицом, для верности сели на него, я – на шею, Сережка – на ноги, чтоб не кричал. Тем временем машина подъехала, немцы там что-то между собой: ля-ля-ля. Выключили мотор мотоцикла, видимо, погрузили в кузов. Машина развернулась, проехала по краю оврага, из нее постреляли по кустам из автоматов и уехали. Мы подняли немца, а он здоровый был, под метр девяносто. Говорим ему: «Вэг!» (Пошел!). А он нам: «Найн! Кранкен фус» (Не могу, в ногу ранен). Посмотрели: действительно, его задело осколком от гранаты в ногу. Несквозное, правда, ранение. Но не настолько серьезное, чтобы не идти. И чего Сережка удумал, он штыком его в мягкое место подкольнет, немец припрыгнет на метр-два и опять ни с места. Второй раз – опять то же самое. И вот мы на себе его километров шесть волокли. Один несет на себе автомат и винтовку, другой – языка на себе тащит. Помню, пришли к нашим, зашли в одну хату. Хозяйка нам молока налила. Русская душа отходчива, налили молока и немцу. Я спрашиваю его: «Варум криген зи?» (Почему воюете?) Он отвечает: «Зо бефель фюрер» (Так приказал фюрер). Я спрашиваю: «Вер верден зиген?» (Кто победит?) Я немецкий язык знал более-менее хорошо. Мой старший брат учился на инязе в институте и заставлял учить меня, чтобы самому практиковаться – это мне потом очень пригодилось, правда, произношение у меня было специфическое (к слову, самое «неправильное» произношение среди немцев у берлинцев, так называемое «хохшпрахе», его очень сложно понять). И первый допрос я всегда снимал сам. И вот этот немец сидит у нас в плену и на вопрос о победителе все равно говорит: «Вир» (Мы).

Я брал языков и позже – тринадцать человек на моем счету, но таких самоуверенных никогда больше не встречал. После был один сплошной «Гитлер капут!». Было начало войны, и они считали, что быстро нас разгромят. Что интересно, все остальные доставались мне с гораздо бóльшим трудом, чем первый.

За взрыв моста под станцией Жуковка я был награжден медалью «За отвагу». Это была моя первая награда. С этим спецотрядом отступал до самой Тулы. Под Тулой получил второе ранение (первое – легкое – от мины): меня задело разрывной снайперской пулей. Надо было снять снайпера-кукушку (там были и немецкие, и финские кукушки) и снайпер меня подловил.

Отлежал я в госпитале. В результате меня признали годным к нестроевой службе и отправили в ремстройбат по ремонту лендлизовских танков. Мне приходилось чинить английские и американские танки «Матильда», «Валентин», «М-3S». Самый хороший из них – легкий танк «Валентин» или «Валентайн», в некоторых отношениях даже лучше наших. Легкий, подвижный с хорошим вооружением. Средний танк «Матильда» имел фальшборта для защиты гусениц танка. Порой в бою они «садились» и танк намертво застревал на месте – ни тпру ни ну. Нашей «тридцатьчетверке» она и в подметки не годилась. А тяжелый танк «М-3S» (типа наших «КВ» – «Клима Ворошилова» и «ИС» – «Иосифа Сталина») так вообще прозвали братской семиместной могилой. Экипаж – аж семь человек, звездообразный авиационный двигатель питался авиабензином. Внутри – толстый слой резины-губки, чтобы при сотрясении экипаж не зашиб себя. Но в бою с первого же снаряда танк загорался, авиабензин моментально вспыхивал (не то что наша солярка), а для его паров достаточно было и искры, резиновая губка не оставляла экипажу ни одного шанса.

Три-четыре месяца я пробыл в ремонтном батальоне. Но сидеть в тылу мне не хотелось, и когда приехал «купец» (представитель от воинской части для набора танкистов), я попросился в танковую бригаду на английский танк канадской сборки «Валентин». Я стал механиком-водителем. Фашисты в это время топили суда на Белом море с лендлизовскими грузами, а я был специалистом как раз по таким танкам. В августе 42-го немцы прорвались к Сталинграду. Спешно готовились части, чтобы отразить удар. Нас отправили в Москву в АБТ-центр (автобронетанковый центр). Он находился возле современной станции метро Сокол рядом с поселком ВИЭМ (Всесоюзный Центр Экспериментальной Медицины). Там мы пробыли около недели. Из нас сформировали танковую бригаду и бросили на Сталинградский фронт. Немцы прорвались в районе Песковатки к Сталинграду, и мы их там встретили. В первом же бою мой танк сожгли, но экипаж уцелел.

После этого меня зачислили в комендантский взвод охранять штаб. Я же сдружился с ребятами из 60-й разведроты (позднее 99-й отдельный гвардейский батальон), и они меня позвали к себе. Перешел к ним. Под Сталинградом возле станции Сарепта в начале 43-го я был ранен в третий раз. После госпиталя вернулся снова в разведку.

В начале 43-го года Гитлер издал приказ: любой ценой остановить части Красной Армии. Но к тому времени и наша армия немного устала, требовалась передышка. У Симонова есть стихотворение, в котором сидят ветераны и вспоминают «какой-то курган Малахов, какую-то речку Миус». Но Малахов курган все знают, в том числе по «Севастопольским рассказам» Льва Толстого, а вот речку Миус знают не все. На этой речке (на границе Ростовской области и Украины) немцы создали оборонительный (как они считали, непроходимый) вал в три ряда. Причем природа была на их стороне. Все западные берега рек (Волги, Днепра, Прута, в том числе Миуса) высокие, а восточные – наоборот – низкие, очень неудобно для штурма позиций фашистов. Это объясняется вращением земли. Но получалось так, что когда мы отступали, удержаться не могли из-за этого «неправильного» рельефа. А когда наступали, у нас возникали большие сложности с форсированием этих рек. Большой берег брать трудно. Речушка почти что воробью по колено: пять-шесть метров ширины, глубины, особенно летом, не выше пояса. У немцев там был пристрелян каждый бугорок. Эту речку ждала судьба французской линии Мажино, только с той поправкой, что это советские войска прорвали оборонительные укрепления фашистской армии. Там было две сопки – Саур-Могила и Госпожа Украина (во время гражданской войны – центр махновцев), на которых фашисты и возвели оборонительные рубежи. В мае 43-го наши готовили прорыв и командование от нас, разведки, требовало языков – «контрольных пленных». Мы четыре раза пробовали взять языка, но все четыре раза нарывались, несли потери, а языка никак не могли взять.

И вот пришел к нам пехотинец, командир взвода, старший лейтенант, страшный матершинник и эдакий сверхсмельчак: «Эх, разведчики, не можете языка взять, да я в два счета его возьму. Кто со мной пойдет?» Я покачал головой ребятам. Никто с ним не пошел из моих разведчиков. Он нас обложил матом. Пошел со своими – семь или восемь человек. Нарвался на немцев. Все его полегли, один он вышел, и то тяжело раненый. Пошел как раз в том месте, где мы вели наблюдение за немцами и примеривались для вылазки. Мне пришла идея: раз он здесь пытался пройти, то немцы наверняка не будут ждать прорыва именно в этом месте, причем следующей же ночью. Я взял с собой десять человек, пятерых поставил в группу прикрытия, с остальными пошел за языком. Облюбовали мы там пулеметное гнездо, каждые пятнадцать минут пулеметчик давал осветительную ракету и очередь трассирующими пулями. На этом гнезде пехотинец и погорел. Мы и решили брать этого пулеметчика. Договорились с минометчиками, что они по сигналу прикроют наш отход. Подползли мы к фашистским окопам. Решили взять его после того, как он очередь выпустит. Приготовили любимые нами, разведчиками, гранаты Ф-1 («лимонки»), чтобы кинуть их, взять языка и моментально отходить. Так мы и сделали. Немец ракету пустил, мы не дали ему закончить пулеметную очередь, кинули гранаты по обе стороны пулеметного гнезда, и бросок в окопы. Мы рассчитывали, что взрывы гранат не привлекут внимания второй оборонительной линии немцев. Они спишут все на результат пулеметного обстрела. В гнезде находилось два пулеметчика. Один испугался, задрал пулемет вверх и давай в небо трассирующими палить. Мы схватили их обоих, оглушили, кляп в зубы и потащили, но не прямо к речке, а левее, а группа прикрытия находилась правее и по нашему сигналу открыла огонь. Немцы весь огонь сосредоточили на группе прикрытия в камышах. И вот ирония: весь огонь по ним, но у них только одного легко задело, у нас же одного убило (еще в окопах у немцев), одного ранило, да языка одного тоже «повредило». Хотя по нам практически ничего не стреляло, только шальные пули. Волоком дотащили немцев до камышей. Раненого перевязали, а убитого спрятали в камышах. Смотрим: летит наш бронетранспортер. Прибыли к начальнику разведки. Думали, что он нас благодарить начнет. А он: где Сашка Суворов (как раз тот боец, которого убило)? Я отвечаю: в камышах, на той стороне. Он ругаться нецензурными словами, иди, мол, за убитым. Есть закон разведки: разведчик не имеет права оставлять за собой своих – ни раненых, ни убитых. Если кого-то из наших убивали, мы всегда тащили убитого с собой. Я вспылил: что я – трактор ЧТЗ – двоих тащить на себе. Но наш взводный командир за меня заступился. А когда переправлялись, я у убитого бойца взял письмо к своим родным (он родом из Сибири). Причем никаких документов разведчики с собой иметь не должны. Симонов по этому поводу хорошо сказал:

Когда придется, безымянным

Разведчик должен умирать...

Не знаю, доставленные языки повлияли или нет, но уже через неделю наши пошли в наступление по украинским степям. Я тогда написал такие стихи:

По дорогам степным транспортеры идут

Страх наводят они на врага.

И чуть позднее еще:

Мы прошли сквозь огонь и сквозь воду,

Выполняя Отчизны приказ,

И гвардейцев, вернувших свободу,

Не забудет вовеки Донбасс.

 Я уже к тому времени писал стихи, написал «Марш корпуса», «Марш разведбата», в котором были такие строки:

Мы разведка боевая,

Для фашистов мы гроза.

Мы все выследим, узнаем,

Мы для армии глаза.

Брали Мелитополь, Сирагозы, Мариуполь, Волноваху. В Сирагозах мы наткнулись на склады продовольствия и обмундирования. Там я прихватил бочонок трофейного рома и всегда возил с собой. Но строго соблюдал еще один закон разведки, который гласил: «Идешь на задание – ни грамма спиртного». Голова должна быть трезвой!

Под городом Сталино (ныне – Донецк) вызвал нас командир корпуса генерал-майор Карп Васильевич Свиридов и говорит: «Ну, орлы, хотите «сталинскими» называться?» А тогда обычай был такой: называть бригады и части в честь освобожденных ими городов. Ворвались в Сталино, а встречали нас так радостно, как нигде. Так встречали нас еще в Югославии. Как самых близких и родных. Это было лето, август, несли, что могли: и фрукты, и молоко, и щи, только бы угостить. Но имя «Сталинской» нашей части так и не присвоили, решили, видимо, что слишком громкое и обязывающее название. Вышли к Днепру, к Каховке, как раз перед 7 ноября. Нас и несколько экипажей бронетранспортеров вызвал начальник разведки и говорит: «Перед вами легендарная Каховка, надо ее взять». Но немцы быстро отступили, и Каховку мы освободили без больших потерь. Я тогда написал такое стихотворение на мотив знаменитого светловского:

Каховка, Каховка, забытая песня

Встает из далеких времен.

Штурмует Каховку в ноябрьском рассвете

Гвардейский разведбатальон.

Еще не умолкли разрывы шрапнели,

Гремит, не смолкая: «Ура!»

А девушка молча проходит в шинели

На берег седого Днепра.

Встают рядом с ней молчаливо солдаты

В суровом стремленьи – вперед.

А утром нам снова дорога на Запад

Сквозь раны и смерть поведет.

И если погибнуть от мины иль пули

Сулит боевая гроза,

Хочу, чтобы мне в смертный час улыбнулись

Далекой любимой глаза.

Позднее, когда я учился в семинаре Михаила Светлова, он мне сказал: «Ну, что, старик, совсем неплохо». Стариками он называл фронтовиков, хотя какие мы были в сравнении с ним старики.

Мы прошли весь Донбасс и вышли в районе Николаева к Черному морю. Вот мои строки об этом:

Мы от Волги фашистов прогнали

И в Днепре мы топили врага.

Мы спешили к тебе, Николаев,

К черноморским родным берегам.

Мы взяли Николаев, наш разведбат десантом высадился с Южного Буга на Варваровскую переправу, захватил ее и отрезал немцам путь назад. За это наш корпус стал Николаевским. Позднее за взятие Будапешта он добавил к своему названию еще один топоним и стал – Николаевско-Будапештским.

После этого под городом Котовск мы встали на отдых и пополнение.

Когда советские части вышли на советско-румынскую границу, то какой-то острослов во фронтовой газете «Суворовский натиск» скаламбурил, обыграв местные географические названия: «Русские наПрут, румын наСерет». И Прут, и Серет – реки. Кстати, слово «серет» в переводе с венгерского на русский означает – «любимый».

Освободили кусочек Югославии, кусочек Румынии, вошли в Венгрию. Под городом Сегед мы пошли в прорыв, сначала ворвались в Кечкемет. Причем ворвались не с востока, а с запада. Потом пленные немцы удивлялись: мы шли от вас на запад и встретили... опять вас, русских. Когда мы вошли в город, я написал на придорожном щите, что первыми в город вступили разведчики Лобова (это наш командир). И мне после войны рассказывали, что щит с этой надписью долго хранился в местном музее. Сохранился ли он сейчас – не знаю. Кечкемет нам тяжело достался, там были большие потери. Потом мы овладели городками Лайошмиже, Йоркень, Ашшадабаш и в ночь на 7 ноября вышли к окраинам Будапешта. Я горжусь, что наша разведгруппа прорвалась первой к столице Венгрии.

Мы лежали метрах в тридцати от шоссе, а по этому шоссе шли колонна за колонной отступающие немцы, а мы только скрипели зубами – мы не могли даже открыть огонь. Разведгруппа не имеет права себя обнаруживать, пока ее не обнаружит противник.

Тогда я написал стихотворение:

Но будет день, пройдут войны раскаты,

Последним воем мина отпоет.

И на восток пойдут домой солдаты,

Где ждут давно любимых у ворот.

И о боях прошедших вспоминая,

Ты о друзьях-товарищах взгрустнешь.

Достанешь карту старую Дуная,

Там Кечкемет и Будапешт найдешь.

Найдешь на карте точку Лайошмиже,

Куда случайно к немцам залетел.

Нагнешь над картой голову пониже,

Чтоб кто-нибудь слезы не подсмотрел.

Из чемодана гимнастерку вынешь.

Разгладишь на коленях у себя

И за столом за мертвых тост поднимешь,

Кого взяла венгерская земля.

В Лайошмиже мы нарвались на немцев. К счастью для нас, они не сразу спохватились и открыли огонь. Мы вырвались, хотя потеряли несколько человек убитыми. Затем прошли озеро Балатон, взяли город с труднопроизносимым названием Секешфехервар. Немцы нам бросали листовки: «Мы проиграли Сталинград, а вы пропьете Будапешт». Венгерскому вину мы действительно отдавали предпочтение. Однако ж не пропили...

Четвертое ранение я получил в Венгрии. Пошли за языком, меня и задело. Получил тринадцать мелких осколков от мадьярской (как мы говорили) гранаты. Мадьярская граната в отличие от немецкой и советских Ф-1 или РГД была, как наша противотанковая – ударного действия. Но я никуда не обращался: ни в госпиталь, ни в медсанбат. Ребята мне притащили немецкой стрептоцидовой мази (у нас еще такой не было), я ею мазал раны. Часть осколков вышла, часть осталась.

Под городом Эстергом в начале марта 45-го (это уже почти на границе с Чехословакией) я был в пятый и последний раз ранен. Наши войска преследовали отступающие немецкие части. Мне была поставлена задача: выяснить, где немцы остановятся для создания оборонительного рубежа. Моя группа мчалась на бронетранспортере, практически не встречая сопротивления. И вот перед самим городом мы выскочили из-за лесопосадок, и немцы нас встретили огнем. Мы развернулись и спрятались за лесопосадку, тут господские дворы были – фольверки. Остановились, с машины спешились. В машине остались водитель и пулеметчик. Машину – в укрытие. Я развернул планшет, чтобы сориентироваться на карте. И тут едет наш ротный на бронеавтомобиле, спрашивает, в чем дело и что собираюсь делать. Я объяснил, что лучше идти пешей группой, потому как на машине не проскочишь, там овраг, этим оврагом мы и пройдем. Он одобрил и уехал. Вдруг – сзади разрыв, меня как удар дубиной по локтю. А у немцев на этой станции были вкопаны в землю танки. Один из таких танков и выстрелил по нашей группе. Я планшет выронил, упал. Кричу: «Все – в укрытие!» Заскочили в сарай. Прошу своего друга Андрея Чепурнова перевязать, а сам даже не могу вывернуть локоть посмотреть, осколок все раздробил. Он перевязал.

Меня сразу же отправили в медсанбат, потом – в полевой госпиталь. Там почистили, сделали операцию, но началась газовая гангрена. После чего консилиум врачей решил ампутировать мне руку. Среди них была женщина-врач, которая симпатизировала мне – я был похож на ее брата. Я ее спросил: «А если бы на моем месте был ваш брат?» Она ответила: «Я бы сказала одно – ампутировать!» А на соседней койке умирал от газовой гангрены один солдат, трудно умирал, и я махнул рукой – согласен. Сначала мне ампутировали руку чуть повыше локтя, но газовая гангрена пошла выше, и мне провели еще одну ампутацию. Потом отправили в тыл сначала в Румынию, город не помню, а потом на Кавказ – в Железноводск, следом – в Пятигорск. Там был госпиталь реампутации. Там мне сделали последнюю ампутацию. Победу встретил в Пятигорске. Пролежал я там до сентября 45-го года.

«Да не судимы будете»


Интересный случай произошел со мной в Венгрии в октябре 1944 года. Под городом Сегед Красная Армия прорвала немецкую оборону и рванулась по их тылам. В авангарде – наша разведгруппа. Состояла она из двух танков, трех бронетранспортеров американского производства «Скауткар» с двумя пулеметами (один крупнокалиберный и один системы «Браунинг»), и около двадцати мотоциклистов (мотоциклы были знаменитой фирмы «Харлей-Дэвидсон»). В крупные города мы не совались, там большие гарнизоны: силы были бы слишком неравными, а в маленькие врывались, как говорится, «на лихих конях».

Вот мы и ворвались в один из таких небольших городков. Сразу же уничтожили вражескую артиллерию и рассыпались по улицам. Жители попрятались. Мы подбежали к небольшому двух-
этажному дому. На первом этаже был какой-то магазинчик. В окне-витрине – какие-то канцелярские принадлежности и муляжи колбас. У дома небольшая пристройка. И тут мы заметили, как в дверях этой пристройки мелькнул какой-то солдат: выглянул и тут же спрятался. Причем форма на нем была необычная: не мышино-серая, как у немецкой пехоты, не черная, как в частях СС, и не бледно-коричневая, как у венгерских солдат. Но это была и не гражданская одежда, а какая-то другая, непохожая на встречавшиеся прежде, форма.

Я распорядился, чтобы двое бойцов на всякий случай остались у дверей, а сам с группой из трех человек рванул за тем солдатом. Ударом ноги вышибли дверь – никого. Кричим:

 – Гинг аус! – это «выходи» по-немецки. В ответ тишина. Обыскали весь дом – никого не нашли. Куда делся – непонятно. Присмотрелись – увидели в потолке, в самом углу, ход на чердак. Приставили лестницу – один из моих разведчиков Андрей Чепурнов говорит мне: «Не лезь, старшой, я полезу». И только взобрался, как раздался выстрел. Разведчик наш скатился вниз: слава Богу, не убит, ранен в плечо. Оказывается, тот солдат на чердаке за трубой спрятался.

Я решил разобраться с ним. Осторожно поднялся по лестнице, в одной руке – парабеллум трофейный, в другой – граната. Сначала быстро кинул гранату, потом после разрыва кинулся на чердак. Смотрю: из-за трубы метнулся человек. Выстрелил в меня, не попал. А я попал. После этого дал два, как сейчас говорят, контрольных выстрела. Тут на чердак выскочили мои бойцы.

Взяли у убитого документы: расстегнули нагрудный карман, вынули оттуда «зольдатенбух» (солдатскую книжку) и блокнот. Раскрыли книжку и удивились: солдат-то не простой – фельджандармерия (полевая жандармерия), вот почему форма его нам показалась странной. Посмотрели фамилию – фамилия-то не немецкая: Черевченко. И что интересно – дата рождения: 23 сентября 1923 года. Выходило, мы с ним родились в один день и в один год. Взяли книжку: там фотокарточка красивой женщины. На оборотной стороне – надпись: «В дальней краине, в лихой године вспомни обо мне. Василю вит Оксаны. Май 1942. Херсон».

Стали читать блокнот. Писал этот Черевченко по-русски и по-украински убористым почерком. Помню, были там тексты песен: новые слова на мотив известных советских. Например, на мотив песни «Вышел в степь Донецкую парень молодой» написаны такие строчки:

...За свободу родины

В битву с комиссарами

Вышел с сердцем пламенным

Молодой герой...

А на мотив знаменитой утесовской песни «Напрасно старушка ждет сына домой» прочитал следующее:

Он пал за свободу, он пал как герой,

Жиды уж о нем не узнают...

Напрасно старушка ждет сына домой,

Ей скажут – она зарыдает.

Потом смотрим: адрес указан – город Херсон, улица Дворянская, Оксана Кравчук. Я еще тогда решил, что, если останусь жив, после войны поеду в этот самый Херсон и разыщу эту самую Оксану. Но так и не получилось. Документы и блокнот, как и положено, я потом сдал в разведотдел, а адрес запомнил.

Этот случай лег в основу моего рассказа «Да не судимы будете».

 

После войны

 

В сентябре 1945-го я выписался из госпиталя и приехал в Горький. Настроение было, скажу честно, не из лучших. 22 года мне было – а уже инвалид, без руки. Надо было определяться в жизни, даже иногда думалось – стоит ли жить. Тогда я еще написал стихотворение «Обида однорукого»:

Зачем ты меня, однорукого, любишь,

Когда так много с двумя кругом?

Мне трудно бриться и умываться,

Забыл уже про удар лихой,

Я даже теперь не могу обниматься,

Вернее, могу, но одной рукой.

Другие, посмотришь, ходят в пляски,

Любую девушку ведут танцевать,

А мне завязать у ботинок завязки

И то приходится кого-то звать.

Вокруг все люди жалеют калеку,

А мне от этого больше тоска,

Ведь Бог сотворил две руки человеку:

Почему ж у меня одна рука?

Но эта тоска длилась у меня недолго.

Как-то я наткнулся на стихи замечательного русского поэта Егора Исаева, у которого нашел такие строки:

Пусть ты пришел с пустым рукавом,

но не с пустой душой.

Я стал искать свое место в жизни. Хотел поступить в институт, метался: то ли в строительный, то ли в водный, то ли в индустриальный, но остановился на литературном факультете педагогического института. Я уже занимался литературой, и это мне показалось ближе всего. В 1948 году в «Комсомольской правде» было опубликовано мое стихотворение «Моя гимнастерка». Потом был «Экзамен», которым я горжусь. У меня были знакомые в горьковском отделении Союза писателей (руководил им мой хороший знакомый поэт Михаил Васильевич Шестериков). Кстати, он вел у нас теорию литературы. Меня называл уважительно – «Батя» как фронтовика. Он работал над поэмой о Валерии Чкалове, долго не печатался. Знаком был с моим двоюродным старшим братом, тоже писателем – тоже Федором и тоже Андриановым (писавшим пьесы на известные произведения: например, пьесу «Павел Корчагин» по роману Николая Островского «Как закалялась сталь»). Так я вошел в круг горьковских писателей.

Я грешным делом написал на Шестерикова эпиграмму (у нас многие этим увлекались). У него была пышная шевелюра, что я и обыграл:

Не проживешь на стихотворном даре

И лира бряцает все реже и не в лад.

Сменял поэт мечты о гонораре

На лекций обеспеченный оклад.

Втолковывает дуракам и дурам

О рифмах, о размерах, о стопах,

И только беспорядком шевелюра

Напоминает о былых мечтах.

И вот пришел я ему сдавать экзамен. Причем это было чистой формальностью. Он знал, что я владею темой. Мы к этому времени были в довольно дружеских отношениях. Я ему протягиваю зачетку, а он, уткнувшись в нее, говорит так язвительно: «Говоришь, «не проживешь на стихотворном даре»?». Я ему: «Михаил Васильевич, это же шутка». Он усмехнулся: «Понимаю, понимаю». Протягивает мне зачетку, смотрю – «отлично». Человек обладал очень хорошим чувством юмора.

В 1948 году происходила встреча горьковских писателей с легендарным летчиком, кавалером Звезды Героя Советского Союза №3 Михаилом Васильевичем Водопьяновым – участником спасения челюскинцев. Он только что выпустил свою книгу «Записки летчика» и ездил по стране. Помню, я его еще спросил: «Михаил Васильевич, у вас ГАИ-то в воздухе нет, выпиваете?» Он ответил то ли в шутку, то ли всерьез: «Мы, полярные летчики, спирт в Арктике по широтам пьем, какой широты – такой и градусности, а на полюсе так вообще неразбавленный пьем».

 

Жена

 

В 50-м я с отличием закончил институт. Моя жена Наталья училась в Медицинском институте на факультете педиатрии. Как у нас шутили: «Педмед – хуже нет». Чуть раньше (в 48-м) она закончила свой институт, и ее распределили в Рузаевку. Мы поженились в 49-м.

После окончания вуза я попросил назначения в Мордовию, чем удивил комиссию по распределению. Они заявили: у нас есть заявка от Союза писателей оставить вас здесь, да и в Мордовии у нас мест нет. Но я добился выдачи свободного диплома и приехал вслед за женой. Устроился учителем русского языка и литературы в Рузаевской школе №5, где проработал 30 лет. Жена сначала работала в Доме ребенка, потом в яслях, затем ее назначили заведующей детским отделением Рузаевской центральной районной больницы. В 1954-м у нас появилась дочь Анна. Дочка окончила наш университет, пошла по стопам отца, как и я, стала учителем русского языка и литературы. Подарила нам двоих внуков Федора и Ивана. Федор окончил факультет иностранных языков нашего пединститута, недавно женился. Иван учится в техникуме машиностроения. Мы с Натальей прожили 50 лет. К сожалению, два года назад моя жена умерла на 77 году жизни. Без нее я никогда бы не стал тем, кем я есть сейчас. В семейной жизни я был счастлив.

Со своей женой Наташей познакомился еще в школе, еще до войны, я на два года ее старше. Она училась в шестом классе, а я в восьмом. Я был пионервожатым у них в классе. Старался приучить к культуре: водил по музеям и выставкам. Положил глаз на двух подруг: Наташу и Иру. Они занимались художественной гимнастикой. Мне приходилось встречать их с этих занятий. Жили мы на одной улице (я, правда, далековато: четыре квартала, но это меня не смущало). Часто проводили вместе вечера. Когда началась война, я ушел на фронт. Изредка я писал ей, еще реже получал ответы. Стихи ей писал:

Про любовь мою, и про тебя

Знает каждый в моем экипаже,

И недаром Андрюшка шутя

Называет машину «Наташей».

Она так же, как ты, хороша

В строгой четкости контурных линий.

Та же нежность, и та же душа,

Нетерпенье к фальшивости в жизни.

Лишь одно отличает ее от тебя,

Так похожей на сказку,

Она ценит и чувство мое,

И заботу, и нежность, и ласку.

А вот это стихотворение я написал перед боем:

Загорелась полоска зари,

Где-то там далеко на востоке,

Подари мне сейчас, подари,

Пожелай мне короткие строки.

Пожелай мне в бою не сгореть

И на минах не подорваться.

Знаю я, тогда черная смерть

Не сумеет ко мне подобраться.

Два часа остается. Потом

Мы рванемся сквозь бурю разрывов

К смерти в пекло сквозь черный содом

Мимо, мимо, еще мимо – живы.

Град осколков прошел по броне,

Все наполнилось дымом прогорклым.

Нет, не вспомнила ты обо мне

В том далеком и призрачном Горьком.

Я пронес эту любовь сквозь всю войну. Она меня дождалась, приняла такого, какой я есть, и всегда поддерживала по жизни. Ей тоже было трудно со мной, но она никогда ни единым словом об этом не обмолвилась.

 

Литературный институт


В 1952 году я поступил на заочное отделение литературного института имени А.М.Горького на поэтический семинар Михаила Аркадьевича Светлова. Тогда  это было единственное такого рода высшее заведение. И только гораздо позже нечто подобное появилось в ГДР и Китае. Не могу не удержаться и не вспомнить эпиграмму, которую я написал на Светлова, хотя, может быть, немного злую и даже несправедливую:

А много ль вообще поэтических слов

Нашел в своей жизни товарищ Светлов?

Одно знаешь ты, одно знаю я.

Каховка, Каховка, Гренада моя.

Он это узнал, но не обиделся.

В литинституте писательство эпиграмм было какой-то страстью на все и на всех. Деканом научного факультета у нас был профессор с интересной двойной фамилией Таран-Зайченко. И вот мы с моим сокурсником Володей Туркиным написали на него следующую эпиграмму (три строки мои, одна – Володина):

Знает каждый дипломант

От Москвы до Нальчика

Для студентов он – Таран

 Для начальства – Зайченко.

Если быть до конца честным, строка «для начальства Зайченко» больше для красного словца. Хотя студентам он спуску не давал, напоминал обо всех несданных зачетах и экзаменах. То есть, действительно был для нас тараном. Считаю: к лучшему.

Это было вообще время эпиграмм. Помню, когда я учился, была литературная перепалка между Михалковым и Ардовым. Будто бы Ардов написал на Михалкова такую едкую эпиграмму:

Сказать о баснях Михалкова:

Они почти все бестолковы.

Ему досталась от Эзопа

Как, видно, не язык, а... ясно что.

Михалков, услышав ее, разозлился и ответил:

Ах, Ардова язык опасен

Но пусть история рассудит:

Я жопой стал лишь после басен,

Он жопой был, и есть, и будет.

Мой студенческий друг поэт Владимир Туркин, с которым мы написали эпиграмму на нашего декана, служил на Дальнем Востоке: он был моряк и имел чин капитан-лейтенанта. Мы крепко дружили: у него даже есть стихотворение, посвященное мне. Он был женат на девушке Ане – радистке из отряда Ковпака. Она была выведена под именем Ани Маленькой в популярном тогда романе Петра Петровича Вершигоры «Люди с чистой совестью». Это был известный в то время писатель-генерал, лауреат Сталинской премии.

Однажды мы с Владимиром после семинара пошли в пивбар фабрики Бадаева (сейчас его уже там нет), это на Пушкинской площади, там Туркин предложил: «Пойдем в гости к Вершигоре». Я говорю: «Ты что: очумел, это ж сам Вершигора, кто мы такие – мальчишки!». Но он уговорил меня. Взяли мы бутылку коньяка. Вершигора жил в Лаврушинском переулке недалеко от Третьяковской галереи в писательском доме. Встретил он нас приветливо, но за бутылку отругал: «У меня нету, что ли?!» Помню, только сели, звонок в дверь, заходит молодой человек, примерно мой одногодок. И что сразу я заметил: у него отсутствовали обе кисти рук, вместо них – раздвоенные лучевая и локтевая кости как два огромных больших пальца и на той, и на другой руке. Вершигора познакомил: Володя Зиболов, герой-партизан, разведчик. Меня настолько заинтересовала его судьба, что я даже забыл про своего друга и про Вершигору. Сели мы на диван и часа два проговорили. Ему ведь еще трудней: у него фактически двух рук не было. Но как ловко он управлялся своими двумя «пальцами»: он и стакан брал, карандашом даже писал. Я хотел написать о нем, но как-то не получилось.

Встречался я с поэтом Сурковым, автором знаменитой «Землянки». Это было на даче в Переделкино. Разговор шел о стихах, которые останутся в памяти народной и после смерти поэта. Я тогда неосторожно сказал ему, что многие его стихи забудутся, а «Землянка» останется. Он обиделся и ответил, что в «Землянке» у него была более сильная концовка, четыре строчки, так нигде, мол, не публикуют их и не поют:

Скоро, скоро растают снега,

Расцветут в тех полях васильки,

Роковые четыре шага

Будут так от меня далеки.

Он с таким нажимом это произнес как опытный актер.

В литинституте я познакомился с Евгением Евтушенко. Его пытались исключить из вуза за неуспеваемость, но, однако же, простили. Во дворе литературного института мы с ним играли в настольный теннис. И я, однорукий, обыгрывал его. Он очень злился и бил ракеткой о стол. Не любил проигрывать.

 

С поэзии на прозу

Когда я приехал в Саранск, председателем Союза писателей Мордовии был Иван Дмитриевич Воронин – большой ученый, хотя считал и считаю, не полностью реализовавший себя в науке, неплохой литератор. Он принял меня очень хорошо. Консультировал по книге «Зарево над Рузаевкой». Делал дельные замечания.

Воронин меня познакомил с Никул Эркаем – Николаем Лазаревичем Иркаевым. Иркаев как более опытный литератор покровительствовал мне. Его жена Мария Федоровна Строганова работала министром здравоохранения и была знакома с моей женой. Я знал и родного его брата, который до сих пор живет у нас, в Рузаевке. Мы часто спорили о литературе, были зациклены на цензуре: что можно, что нельзя писать. Он хвалил мои стихи и немного критиковал за прямолинейность: «Федор, в поэзии прямолинейной должна быть только политическая и гражданская лирика, и меньше всего любовная лирика. Прямолинейность снижает значение поэзии». Ему очень понравилась моя повесть «Спроси свою совесть»: «Молодец! Сделал по-настоящему!» Однажды я был свидетелем курьезного случая. Пришел я как-то раз в Союз писателей, а он располагался в подвале Дома Союзов, и встретил там Воронина и Никула Эркая. И вот Николай Лазаревич говорит: «Иван Дмитрич, ты получил гонорар (у Воронина как раз вышла книга «Саранск), пойдем, угости». Тот стал мяться, видно, не хотел раскошеливаться. Тогда Никул Эркай говорит: «Я напишу рассказ под названием «Булавочка», я знаю, что ты нагрудный карман, где деньги прячешь, для верности булавочкой закалываешь. Раскалывай булавочку». Пошли на базар, взяли красного вина, распили. Так и раскрутил Воронина.

Дружили с Ильей Максимовичем Девиным, мы почти ровесники, он старше меня на год или два всего. Оба – фронтовики, оба начинали с поэзии, оба перешли на прозу. Большой души человек был – Поэт с большой буквы. Интересный человек, все видел по-своему, по-поэтически. Помню, идем мимо Посопского моста, и он сравнил быки моста с сапогами. Его угнетала административная работа, которой приходилось заниматься. Он лет десять был председателем Союза писателей Мордовии. На этом посту он много сделал. Помогал Радину, Янюшкину, мне, когда возникали какие-либо проблемы. Все мордовские писатели вспоминают его с уважением.

Вероятно, каждый поэт переходит на прозу. Так случилось и со мной. Сначала было «Зарево над Рузаевкой» (но об этом отдельный разговор). А так как я работал в школе, я стал писать о школьниках, подрастающем поколении, о формировании характеров, выходе на большую дорогу жизни. О них и для них. Потом я написал книгу о красных следопытах «Если ты вышел в дорогу», затем была повесть «Спроси свою совесть». Меня интересовала такая проблема: вроде многие подростки в одинаковых условиях растут, и семья благополучная, и ходят в один класс, одни учителя. Только одни вырастают людьми, полезными для общества, а другие – преступниками. Меня интересовало: в чем причина? Родители – может быть. Окружающая среда – наверняка, школа – в какой-то мере. Я и спрашивал: кто виноват в том, что человек становится преступником?

Потом я написал «Вижу зеленый!» – у нас все-таки город железнодорожников. Она мне принесла в какой-то степени известность. Меня до сих пор встречают на улице машинисты и говорят: «Я стал железнодорожником, благодаря вашей книге «Вижу зеленый!». И это меня радует, тешит мое самолюбие. Не зря занялся писательством.

Потом я занимался переводческой работой – переводил с мордовского на русский сказку Татьяны Тимохиной «Соленый мед», повесть Ивана Ведяшкина «Соловей Окся», роман в двух книгах Александра Щеглова «Егор Каргин». При Союзе писателей Мордовии долгое время вел семинары молодых писателей (Геннадий Петелин, Александр Зевайкин – мои ученики).

Я был знаком с поэтом Иосифом Уткиным. Мне очень понравились стихи из его поэмы «Милое детство», немного ехидные, но в которых есть большая и в какой-то степени злая доля правды:

Картам не верю, и в карты, кажись,

Начал проигрываться с пеленок.

Жизнь – это шулер, подлая жизнь

Любит играть на крапленых.

Картам не верю, да и верить нельзя –

Проигрыш в доску, а выигрыш – зерны.

В жизни, мои дорогие, всем,

Нужно уметь передернуть.

В жизни, мои дорогие друзья,

Всем надо прижуливать малость!

Чтобы по банку пятнадцать и семь...

Двадцать одно получалось.

И еще одно стихотворение его нравилось мне как фронтовику:

Я тебя не ждала сегодня

И старалась забыть любя.

Но пришел бородатый водник

И сказал, что знает тебя.

Он – такой же, как ты, лохматый,

И такие же брюки клеш,

Рассказал, что ты был под Кронштадтом,

Жив, но больше домой не придешь...

..Я его поняла с полуслова

Гоша, милый, молю: приезжай!

Я тебя и такого, безногого,

Люблю!

После выхода повести «Спроси свою совесть», которую по жанру с полным правом можно назвать детективом, меня от Союза писателей Мордовии направили на Московский семинар детективщиков. Он проходил в ноябре-декабре 1976 года. На этом семинаре я близко познакомился с дальневосточным писателем Михаилом Черных, руководителями семинара братьями Аркадием и Георгием Вайнерами, Аркадием Адамовым, Анатолием Безугловым.

Судьба свела меня с братьями Вайнерами еще раз в Пицунде в Доме творчества. Мы отдыхали вместе с семьями. С Аркадием нас объединяла любовь к шахматам, и мы просиживали часто за шахматной доской. Человек очень «массивный», добродушный, склонный к шуткам, мы сразу нашли общий язык.

 

Репрессированные


Я приехал в Саранск как раз в то время, когда из тюрем стали выходить осужденные по 58-й статье – т.н. «враги народа». Были среди них и мордовские писатели – и Левчаев, и Ардеев (Виард). Мы дружили: они были у меня в гостях.

Виарда посадили за то, что он написал книгу о комбриге Кутякове, герое Гражданской войны, который командовал легендарной Чапаевской дивизией после гибели Чапаева. Но в 1937-м комбрига Кутякова репрессировали. Досталось и Виарду – «за прославление врага народа» дали 15 лет. Он вышел из тюрьмы в начале 50-х. И тут же чуть не угодил под вторую волну репрессий. Дело в том, что тогда повторно сажали тех, кто успел к тому времени освободиться. Помог писателю Иван Павлович Астайкин, тогдашний министр образования (позднее председатель Совета министров республики), который «спрятал» Виарда в деревне под Саранском (недалеко от нынешнего аэропорта), где тот учительствовал. На все запросы МГБ отвечал, что такого в республике не значится. Формально был прав, потому как запросы шли на Ардеева, а в республике он значился под псевдонимом – Виард. Когда волна репрессий схлынула, Ардеев-Виард спокойно вернулся в Саранск, стал публиковаться. Вышли у него тогда знаменитые «Приключения Кеши».

Очень талантливый был писатель, я советовал ему написать что-либо о лагерях, но он наотрез отказывался, боялся, видимо, возвращения тех времен: «Тебе, Федор, расскажу, но писать не буду». Признавался, что выжил только благодаря своему плотницкому мастерству. Его отец был отличный столяр, научил и сына. В лагерях его определили в мастерскую. Мастерская на зоне – это не лесоповал: нет уркаганского беспредела, более-менее сытная кормежка, нет начальственного самодурства, к тому же был расконвоирован, пользовался относительной свободой. Он делал мебель по заказу из Москвы от большого начальства: за счет этого и выжил.

С Петром Левчаевым мы больше беседовали о литературе. Он тоже о лагерях не любил распространяться. Эти годы для них – больное место в сердце. И я лишний раз старался эту тему не затрагивать. На юбилейных торжествах, посвященных 90-летию татарского писателя Шарифа Камала я познакомился с классиком татарской литературы Хасаном Туфаном. Разговорились. Оказывается, он тоже сидел в сталинских лагерях по политической статье 58-10.

Все у нас знают подвиг летчика Михаила Девятаева, но не все знают, что после войны он был репрессирован, просидел несколько лет в лагерях, но освободился и был признан гораздо раньше, чем его друзья по несчастью. А был летчик по фамилии Вандышев, уроженец Рузаевки, повторивший его подвиг. Он так же, как Девятаев, был подбит немцами, пленен, находился в фашистских концлагерях, бежал на самолете с острова Рюген. Потом опять воевал в Красной Армии, но после войны как бывший военнопленный был репрессирован уже нашими властями. Все побывавшие в немецкой неволе проходили так называемую фильтрацию. Потому как был приказ Верховного Главнокомандования №270 от августа 1941 года («У нас нет военнопленных, у нас есть предатели»_, подписанный Сталиным, Жуковым, Шапошниковым. На основании этого приказа Вандышев сидел, вплоть до лагерей знаменитой Воркуты. После смерти Сталина он вернулся (это где-то в середине 50-х) в Рузаевку. Но отпустили его не по реабилитации, а по инвалидности: ему в шахте придавило ногу. Я встретился с ним. Мы беседовали как фронтовики. Я написал о нем очерк и отдал в нашу местную рузаевскую газету, но редактор запретил его печатать, мол, изменник Родины. Оказывается, инициатива запрета исходила от третьего секретаря рузаевского горкома по идеологии Рузаевки: мол, нечего прославлять всяких «предателей». После этого Вандышев уехал сначала в Электросталь, затем в Башкирию в Уфу. И только в середине 90-х справедливость восторжествовала: ему присвоили звание Героя России (а не Советского Союза).


«Зарево над Рузаевкой»

 

В 1955 году в стране широко отмечалась пятидесятилетняя годовщина первой русской революции. А у нас в Рузаевке в девятьсот пятом году как раз происходили революционные события. Власть в свои руки взяли железнодорожники и удерживали ее в течение двенадцати дней. Тогда об этом было не очень много известно. На улице Вокзальной был выставлен щит с составом ревкома тех лет.

Однажды меня встретил председатель нашего клуба железнодорожников Николай Денисович Тимарь и попросил: «Федор Константинович, напиши для самодеятельности несколько стихотворений для юбилейных концертов».

Я полез в архивы – сначала в наш, потом в Пензенский, потом в Московский архив революции. И был шокирован теми событиями. Маленькая станция в мордовских лесах, в двести дворов, и вдруг поднимается на борьбу с царским самодержавием, со всем государственным аппаратом: власти, полиции, жандармерии. Управление берет в руки распорядительный комитет. Выбирают главу этого комитета, своего рода Президента, Афанасия Байкузова. Организуют маленькую республику, которая в истории осталась под именем Рузаевская республика. Выпускают свои деньги, создают свою милицию. Вряд ли они верили в абсолютную победу, но, видимо, надеялись, как пелось в одной революционной песне: «Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело, друзья, отзовется на поколеньях живых». Была святая вера в правоту своих идей, своей борьбы! И меня это поразило.

Меня так увлекла эта тема, что я решил написать о тех событиях более серьезно. Правда, как и обещал, все же написал несколько стихотворений для самодеятельности. В одном из стихотворений были строки:

Но зарево огней далекой Пресни

Рузаевку еще не озарило.

Вот отсюда и взялось название для повести «Зарево над Рузаевкой». Впервые опубликована в 1955 году. Сначала в альманахе, потом отдельной книгой. Кроме того, я заканчивал учебу в литинституте, мне нужно было защищать диплом. К этому времени поэзию я немного подзапустил, перешел на прозу, стал писать о Байкузовской республике. И диплом с книгой «Зарево над Рузаевкой» уже защищал на прозаическом семинаре Николая Замошкина.

Как оказалось, в революции пятого года, особенно в провинции, большую роль сыграли не большевики, а эсеры. Из 15 человек Байкузовского «правительства», стачечного комитета, 13 были эсеры. Был всего один большевик по фамилии Вицман, и тот студент с Украины, – возглавлял боевую дружину. Знаменитый машинист Ухтомский, расстрелянный царскими войсками, был эсером. Сам Байкузов тоже был эсер и вступил в ВКП(б) только в 1924 году. Его судили царские власти – в Пензе проходил большой суд. Кстати, его сын Николай Афанасьевич внес огромный вклад в становление советского телевидения, в создании всесоюзного телекомитета, именно он проводил первые телевизионные передачи.

И для меня было проблемой: прославлять революционное прошлое и не говорить о политиче-
ских взглядах революционеров я не мог. Поэтому старался избегать упоминания названия «эсеры», старался говорить просто – «революционеры». Тем не менее меня «клевали» в цензурном комитете, вызвали в обком: «Вы что: славите эсеров и кадетов?!» Пришлось кое-что менять, кое о чем умалчивать. Врать я не мог, говорить, что Байкузов и Ухтомский – коммунисты-большевики. Но даже после этих компромиссов книга через цензурный комитет, Главлит, прошла с большим скрипом. Помогло лишь то, что отмечали юбилей первой революции. В дальнейшем никаких затруднений с цензурой у меня не возникало. А вот у других мордовских писателей – Янюшкина и Макулова – такие проблемы были и разрешились тоже не без большого труда.

 

Наши политики

 

Когда во главе республики стоял Георгий Осипов, в цензурном комитете «закрестили» два моих рассказа. В одном из этих рассказов я устами своего героя высказал мысль, что война – никогда не оправданна: «Война есть война, узаконенное смертоубийство». Я осуждал войну, считал и до сих пор считаю, что никакая война не может быть ничем оправданна. Главным «цензором», председателем местного Главлита, тогда был полковник в отставке Юровский. Этот Юровский заявил мне, что у меня «неправильная, неполитическая точка зрения», что войны (по классификации Сталина) бывают справедливые и несправедливые, освободительные и захватнические и т.п. Обвинил в антипатриотизме. Я обратился в обком партии и стал настаивать, что эти рассказы «закрестили» неправильно, что я прекрасно знаю, что такое война, прошел ее «от и до», и упрекать меня в антипатриотизме может только недалекий человек. Через некоторое время первый секретарь обкома Осипов вызвал меня к себе. Я ему показал эти рассказы, прочитал отрывок. В результате рассказы разрешили и через некоторое время они вышли в альманахе. Помог он и с изданием «Зарева над Рузаевкой», когда у меня возникли проблемы, о которых я уже рассказывал.

Интересный случай, связанный с именем другого первого секретаря обкома Мордовии Анатолия Березина, произошел во время горбачевской антиалкогольной кампании. Выпивка не приветствовалась, но люди все равно выпивали. А в это время проходил Съезд писателей. И после заседания должен был состояться банкет в кафе «Театральном». Пришли, посидели, немного выпили, вполне легально. И вот идем мы после банкета несколько человек – я, Илья Девин, Сергей Кинякин, Сергей Фетисов и известный наш артист Вячеслав Акашкин. Остановились мы на углу Пролетарской и Советской улиц. Стоим, разговариваем, смотрим: идет Березин, тогдашний первый секретарь обкома партии. Сзади – шага на три – охранник. Увидел нас, поздоровался с каждым, а он жил тогда в угловом доме на перекрестке Советской и Пролетарской улиц возле памятника-самолета. Побеседовали. Признались, что идем с банкета. Он ничего не сказал, пошел дальше. Девин говорит: «Ведь мы вместе учились, а он теперь с охранником ходит!» Мол, важный стал. А Акашкин добавил: «Несчастный человек» (причем сказал с таким артистическим вывертом: «нешшасный»). Мы спрашиваем: «Чего это он несчастный?» Тот отвечает: «Под подушкой пьет». Мы-то выпивали, несмотря на антиалкогольный запрет, официально – в кафе, а ему приходилось держать марку: лидер республики.

Я хорошо знаком с Главой Республики Мордовия Николаем Ивановичем Меркушкиным. Мы встречались на разных торжественных заседаниях, встречах и даже фуршетах. Я уважаю его как искреннего доброго человека. И никогда не забуду, как он помог мне с приобретением машины «Ока».

Дело в том, что в свое время правительство решило выделить инвалидам войны по машине «Ока». Меня друзья уговорили обратиться в медицинскую комиссию при министерстве соцобеспечения: «Пусть внуки тебя возят». Я так и поступил. И врач один, специалист по «ножным сосудам», ответил: «Нет, вам не положено, у вас руки нет, а надо ноги, а ноги-то целые». Мол, если ноги целые, так и не инвалид. Смех сквозь слезы. Я расстроился, приехал в Рузаевку, там не поверили в такое бездушное отношение. И вот в Саранске в Центре Культуры (это напротив 16 корпуса университета) проходило собрание инвалидов и ветеранов войны, на котором выступал Николай Иванович Меркушкин. В своем докладе он упомянул, что очень много обращений по поводу приобретения машины «Ока», и отметил, что «мы будем смотреть не только на инвалидность человека, но и в большей степени на его заслуги перед республикой». И мне наш рузаевский завсобесом Вячеслав Петрович Марчков, уже когда мы вышли на свежий воздух, посоветовал: «Поговорите с Николаем Ивановичем, вы ведь с ним хорошо знакомы. Вон стоит его «Ауди-001». Попробуйте». Я не привык просить за себя и не хотел этого делать. Но подошел ко мне телеоператор Володя Иванов и попросил сказать несколько слов для телевидения, я согласился. И тут выходит из здания Николай Иванович, увидел меня, заулыбался, поздоровался, спросил, как у меня дела. Меня черт дернул рассказать ему о своих проблемах: «Вот, Николай Иванович, с ума сошел, задумал в «Оку» окунуться». Он понял меня сразу: «В чем дело?» Я говорю: «Отказали, считают, раз ноги целые – не инвалид». Он: «Напишите мне письмо». Я приехал домой, написал на его имя письмо, передал в администрацию. Через неделю мне звонок из министерства: «Приезжайте». Меня снова попросили пройти медкомиссию, смотрю, у них на столе мое письмо и резолюция Меркушкина: «Разобраться!» А еще через неделю еще один звонок: «Приезжайте, получайте машину «Ока». Вот это пример настоящего человеческого отношения к ветеранам. А недавно Николай Иванович обещал, что все ветераны Великой Отечественной к 60-летию Победы получат по машине «Ока». Я верю, что это будет сделано...

 

 

Материал подготовил
Александр Бажанов