Олег Селедцов
Аз вы упокою
Повесть о том, чего не было, но что могло бы быть
1
В кабинете начальника областного управления ФСБ шло оперативное совещание на предмет весьма щепетильный. Случись такое лет пятнадцать, а лучше двадцать назад, проблему решили бы тихо, скоро. Виновники получили бы по заслугам, а ответственные за успешно проведенную операцию – очередные награды, звездочки и премии. Но нынче на дворе начало ХХI века. Разные там свободы, вездесущие журналисты, самовлюбленные правозащитники, зажравшиеся адвокаты. Да и кровавое клеймо «гэбэшников» еще читается кое-кем сквозь доброжелательную вывеску федеральной службы безопасности, то ли по привычке, то ли как следствие психологического комплекса отдельных борцов с коммунизмом, ничего более в жизни не умеющих, кроме как бороться с красно-коричневой гэбэшной чумой. Да к тому же шумиха, которая поднимется вокруг этой истории в случае утечки информации, может, пусть косвенно, но скомпрометировать бывшего шефа госбезопасности, а ныне первого человека страны в лице широкой мировой общественности, считающей его гарантом демократических свобод и прав человека. Тут нужно действовать разумно, хитро и наверняка. Стало быть одного доноса маловато. А донос – вот он, в руках самого начальника управления. Все желающие, из числа присутствующих на совещании, могут ознакомиться с содержанием этого письма, пришедшего обычной почтой накануне. Ровным, почти женским почерком на аккуратном белом листе бумаги для ксерокса было написано: «Довожу до Вашего сведения, что в районном центре Холмы создана подпольная террористическая группа, имеющая целью дестабилизацию политической и экономической обстановки в области, проведение массовых манифестаций, которые спровоцируют уличные беспорядки и насильственное изменение конституционного строя в отдельно взятом регионе, а в перспективе и во всей России. В составе группы от десяти до двадцати человек – жителей Холмов и приезжих. Возможно наличие филиалов. Заседания подпольщиков проходят ежедневно в вечернее время на квартире священника Всехсвятской церкви иерея Сергия, который, очевидно, и стоит во главе заговора...»
Далее автор письма, подписавшийся в конце: «верный гражданин свободной России», приводил примерный список подозреваемых, намекал, что часть заговорщиков может быть серьезно вооружена.
– Таково, товарищи офицеры, содержание полученного документа. Какие будут соображения?
Товарищи офицеры высказали определенные опасения, не есть ли этот документ – провокация, направленная на дискредитацию «органов»? А если нет? Если все изложенное в письме правда, и под боком у областной власти вьет гнездо террористическая организация? Нет, конечно, законную власть в России никаким провинциальным террористам пошатнуть не удастся, но в масштабах области могут быть неприятности. Вдруг на самом деле у них имеется оружие или взрывчатые вещества? Информация определенно требовала скрупулезной проверки, хотя действовать решили тихо, не привлекая внимания и не докладывая наверх. Пока. Необходимо проникновение в организацию, если таковая существовала, опытного агента. Не со стороны, а местного. Такие агенты в Холмах, из числа местного населения, еще пока были. И лучшим, по мнению участников совещания, был бесспорно «Шмель» – агент со стажем. Именно он в конце восьмидесятых поставлял в особый отдел важную информацию о студенческих волнениях и о деятельности «зеленых». Его бдительность помогла управлению при ликвидации националистической организации «Славия». Умен, расчетлив, умеет войти в доверие, не имеет вредных привычек. Управление считает необходимым предоставить «Шмелю» широкую свободу действий, снабдив соответствующей аппаратурой и оружием. Информация от агента должна поступать еженедельно через...
Весна в этом году была чокнутой. В марте от жары загорелись леса. Надеть на себя пиджак было равносильно самоубийству. Лучшей одеждой к международному женскому дню были футболки и легкие блузки. В двадцатых числах марта внезапно ударили морозы. Цветущие садовые деревья взывали к людям о помощи чернеющим на глазах бело-розовым разноцветьем. Одеждой дня вновь стали теплые сапоги и пальто. Кое-кто даже повытаскивал из шкафов попрятанные до следующей зимы шубы. В апреле над землей царствовал погодный беспредел. За день на землю, деревья, дома и людей обрушивались и жара, и дождь, и шквальный ветер, и дикий холод. К маю не было семьи, в которой не переболели бы дети ангиной или острыми респираторными заболеваниями. На школяров и дошколят навалился кашель. Детки кашляли по два-три месяца подряд. Кашель рвал легкие, выворачивал ребенка наизнанку. Ни горчичники, ни банки, ни растирки, ни ком-
прессы не помогали. Детские отделения областной и районной больницы были забиты до отказа. Родители каждодневно украшали головы свежими пучками седых волос, уповая на медицину и Бога.
Наконец над землей воцарился май, окутавший все сущее траурной пеленой мелкого, непрекращающегося дождя. Боже мой! Какое-то будет лето?
Агент «Шмель», внимательно изучивший строго секретные инструкции, переданные через связного, шел к дому отца Сергия. Шел первый раз. Нет, верующим особо «Шмель» не был. Так, как все. На крещение за святой водичкой в церковь ходил, на Пасху яички красил, да куличи святил, а на «красную горку» регулярно посещал городское кладбище, где покоилась его рано умершая мать. Сегодняшний поход к батюшке был связан с выполнением задания. Десять лет «Шмель» был не у дел. Десять лет, после расстрела «Белого дома» в Москве, когда последний раз передал он в область списки лиц, поддержавших Верховный Совет, в его услугах не нуждались. И вот он вновь понадобился. «Шмель» знал, что рано или поздно это произойдет. Не могло не произойти. Старые, проверенные агенты рано или поздно должны были понадобиться новой России. Ведь она – Россия-то, хоть и новая, да нужда в агентах еще долго не переведется в стране, где столько лет человеческие судьбы зависели от бумажек и начертанных в них строчках без подписи. Агент «Шмель» свято верил в нужность своей миссии. Он шел к дому священника не как апостол, заведовавший у Христа денежной кружкой, а твердо уверенный, что сам он и есть новый Христос, вокруг которого назойливыми букашками вьются предатели-апостолы, и пришло время праведного, но страшного суда.
Дождь как будто сегодня усилился. Небеса оплакивали умирающую весну. Агент «Шмель» шел на задание.
2
– Да ни за что на свете не поверю! Нельзя решать экономические проблемы за счет народа! Что это за государство, которое для улучшения благосостояния людей этих людей ежемесячно обкрадывает? Коммунальные услуги, транспорт, цены на бензин. Как на дрожжах! Нам говорили, нужно постепенно подойти к уровню Америки, так давно уже подошли. И что? Стали жить лучше? Вот наш городок еще как-то держится, а вы сядьте на автобус, да прокатитесь до ближайшего села. Пьянка, наркота и безнадега.
– Бей жидов, понимаешь, спасай Россию?
– Какую Россию? Нет больше России. Не-ту. Спилась, вымерла. Тихо, без всяких там выстрелов «Авроры» и штурма «Зимнего». Под идиотские шуточки телеюмористов.
– Это точно. Как ни включишь ящик, обязательно «шланг-шланговцы» про водку шутят. Мол, коли не пьешь, значит ты – не русский человек.
– Водку возвели в национальную идею. Какие уж тут православие, самодержавие и народничество. Водка! Доллар! И секс. Все.
– В СССР, понимаешь, секса не было...
– Да что ты, Шурик, в самом деле-то? Как маленький, ей-богу.
– Не упоминай имя Божие всуе.
– Не маленький я, понимаешь, Просто надоела говорильня. Телевизор включишь – говорят. В троллейбусе едешь – говорят. На работе – говорильня. И тут, понимаешь, говорильню устроили. И что? В стране бардак.
– Ну, а что ты предлагаешь? Молчать? Делать вид, что ничего не происходит?
– Молиться. Господь все управит.
– На Бога надейся, а сам не плошай. Почему все решили, что Бог кому-то что-то должен? Бог устроит, Бог накажет, Бог поможет. А почему? Почему мне должен помогать Бог?
– Олег, я же просил не поминать Его имя напрасно, тем более для поддержания разговора. И вообще, братья и сестры, мы заболтались сегодня. Пора чай пить. Матушка чабрец и липу заварила.
Примерно так протекали ежедневные споры в доме священника церкви Всех святых районного центра Холмы – маленького городка с пятнадцатью тысячами населения и двумя заводами – кирпичным и пивоваренным. Собираться у отца Сергия и матушки Галины стали месяца четыре назад. Далеко не все участники собраний были раньше прихожанами церкви. Кое-кто до сих пор не посещал богослужений, а батюшка и не гнал никого в храм силой. Наступит время – сам придет. Народу в доме отца Сергия набивалось до двадцати, а порой и до тридцати человек. Но завсегдатаев было человек десять. Эти ходили каждый вечер. Пили чай, беседовали на духовные темы, читали редкие акафисты. Иногда беседы о горнем перерастали в политические диспуты, горячие, как чай, который изумительно умела заваривать матушка Галина. Отцу Сергию нравились эти агапы, как он сам их называл. Еще полгода назад он и не знал, как установить контакт с местным населением. Народу в храме было всегда немного. В основном – бабульки. Пробовал батюшка ходить по домам прихожан, но встречали его недружелюбно, настороженно. Чего, мол, шляется, сектант какой что ли? Вот и придумал отец Сергий чаепития. Написал объявление: «Трудно живете, мучает совесть, устали от жизни? Может вместе подумаем, как быть? Приходите. Ждем. Священник Русской Православной Церкви с братиями». Ну, чуть слукавил. Не было тогда у него еще надежных чад и братьев из числа прихожан, но свято верил батюшка, что будут. Расклеил объявления, в храме объявил, и в назначенный день ждал гостей, места не находил от волнения. Пришли двое. Тот самый Олег, который сегодня жарко рассуждал про гибель России и молодая еще женщина – певчая второй городской церкви, расположенной на противоположном конце Холмов, на кладбище. Попили чай, поговорили. Осторожно вначале, не до конца открывая свои души. Тогда батюшка сам пустился в откровения. О себе рассказал. Не просто ему в жизни пришлось. А кому легко-то? Богачам-бизнесменам? Олигархам новорусским? Элитным актерам? Им может быть в сто крат труднее. Им за место теплое под солнышком каждый день не за жизнь, на смерть биться нужно. Так и проговорили почти до полуночи. Анну – певчую одну домой не пустили, оставили у себя ночевать, а Олег – парень смелый, ночного города не боится, может, если что, за себя постоять. Договорились завтра вновь встретиться и знакомых привести. Анна привела Машу и Сережу – семейную пару донских казаков, приехавших год назад в Холмы поднимать православие, как они сами выражались. Олег привел Шурика Аметистова – беженца с Кавказа, талантливого поэта. Так постепенно и сложился кружок «агаповцев» отца Сергия. Из постоянных членов были еще Виталий Рагулин – некогда подававший большие надежды художник, но спившийся. «Я разменял свое художественное мировоззрение на видения «белочки», – горько шутил он. Месяца три ходит на агапы-чаепития Артем Кривулин – бывший моряк, а ныне слесарь по ремонту телевизоров. Постоянно проводит вечера у батюшки Генка Пчелкин – человек нужный, журналист-газетчик. У кружка отца Сергия есть теперь своя газета, вернее приходской листок. Были еще два брата близнеца Саня и Ваня. Эти учились в техникуме. Батюшка взял их прислуживать в храм по воскресеньям. Ничего. Справлялись. Может станут со временем священнослужителями. Остальные ходили от случая к случаю. Одних привлекало духовное общение, разговоры о смысле жизни, о путях Господних, о человеческих судьбах, о свободе выбора, другие болели судьбами России, третьи просто хотели выговориться, а четвертые приходили, чтобы не загнуться от скуки. Городок маленький, развлечений немного. Чаепития у священника для них как клуб по интересам. А батюшка всем рад. Каждого чем-нибудь займет. Кому книгу даст интересную, кого работой загрузит, кого сообщение попросит подготовить, например: «Человек для субботы или суббота для человека». Докладчик готовится серьезно, литературу нужную штудирует, газеты свежие. А как же? Без примеров из жизни – грош цена любому докладу. А прочитает, его сообщение обсуждать начинают. Горячо, серьезно. Словно от этого вопроса вся наша жизнь зависит. Затем матушка Галина петь начинала. Чудно. Голос сильный, приятный. Музыкальное образование у матушки. С гитарой словно родилась. Шурик Аметистов ей стихи пишет для песен. И просто так читает, если его просят. А его просят. Он талант. К его таланту да спонсора бы хорошего – вся Россия, вместе с Москвой содрогнулись бы. Да где ж того спонсора взять? А у церкви денег не густо.
Засиживались обычно допоздна. Расходились вместе, провожая по домам женщин и тех, кто послабее.
3
С самого раннего детства Олег Петрушин боролся со страхами. Нет, он не был трусом, но страхи, коварные, назойливые, частенько пытались взять над ним верх. Ранний ребенок в семье он был обузой для молодых родителей, которым сам возраст повелевал ходить на танцы и вечерние сеансы в кино. Да и друзей у них было много, и друзья эти не торопились так рано заводить детей и создавать семьи. Поэтому вечеринки у друзей случались почти ежедневно. Вот и оставался Олежка Петрушин по вечерам со старенькой прабабушкой, а после ее смерти, когда ему исполнилось пять лет, совсем один. Родители считали, что пять лет – это уже тот возраст, когда ребенку не нужны няньки. Главное, чтобы дом не сгорел. Олежка привык быть один и почти не боялся. Он включал свет во всех комнатах, на кухне и в туалете. Воры и бандиты боятся света. Воры и бандиты, как страхи, приходят из темноты. Но, на всякий случай, Олежка обходил иногда квартиру, заглядывая за холодильник в кухне и под кровати в спальне. В руке у него неизменно был детский пистолетик – подарок родного дядьки. Игрушечный пистолетик – лучшее оружие против детских страхов. Это потом, когда Олег вырос, оружие, отнюдь не игрушечное, не раз спасало его от страхов на войне, тоже вовсе не мальчишеской. И каждый раз, возвращаясь из разведрейда по афганским огненным снам, заглядывал сержант Петрушин под коечку, на всякий случай, чтобы не дать страху хоть на миг одержать победу.
Учась во втором классе, Олег стал драться. Старших братьев и сестер у него не было. Родители уже тогда поняли, что брак их был большой ошибкой. Единственный человек, любивший его – дядька, мамин брат, жил в другом городе. Заступаться за мальчугана было некому. Своих он не бил, а вот со старшими дрался. Правда и здесь, прежде чем выйти один на один с противником, должен был Олежка выдержать бой со страхами. А началось все просто. Один четвероклассник почему-то невзлюбил Петрушина. Увидит его, пальцем тычет и хохочет. Раза три так было. На четвертый Олег не выдержал. Подбежал и без слов, широко размахнувшись, заехал обидчику в глаз. Тот отлетел и от боли, от неожиданности заревел во весь голос. У насмешника были дружки в пятом. Очень им не понравилось, что товарища их принародно прибил какой-то салажонок. После уроков подкараулили его. Видят, маленький, щуплый. Забавно стало. Давай, говорят, один на один. С любым из нас. Олежка выбрал самого толстого и без долгих разговоров заехал ему своим коронным размашистым в глаз. Тот устоял, а Петрушин продолжал надвигаться на противника, размашисто лупя его по чему попало, стараясь больше попасть в лицо. Толстяк не выдержал, побежал, заплакал. Словно за кампанию разбежались другие. Тут бы и поставить точку, но поползли из-под Олежкиной кровати страхи, а вдруг толстяк с дружками не успокоятся и нападут на него неожиданно. Петрушин стал вылавливать всех свидетелей драки по одиночке. Бил каждого до слез и бегства. Один пятиклассник оказался значительно сильнее Олежки. Разбил ему нос и губы, но «мелюзга» и не думал отступать. Схватив попавшуюся под руку железяку – обломок металлической кровати, огрел противника по голове. Пятикласснику вызвали неотложку. О причине сотрясения мозга он никому не сказал. Признаться, что его избил сопляк из второго класса значило до конца школы заиметь репутацию слабака. Олежку зауважали и стали побаиваться. Он записался на бокс, где узнал, что размашистые удары – не самый лучший способ борьбы со страхами, а они возникали иногда на ринге во время соревнований, когда, пропустив чувствительный в голову, видел, как качается зрительный зал, рефери, тренер и противник. Но проиграть бой – значило для Олега уступить страху, а это было намного хуже проигрыша сопернику. Петрушин побеждал. Через два года занятий он выиграл область и зону. Все прочили ему победу в финале чемпионата России. Но на финал Олег не поехал. Сломал руку. Упал на скользком месте. Лежа после операции в палате, думал Олежка, что одолел его временно страх, что рядом он где-то, совсем близко. А потом понял: в гипсе, плотно облегающем руку. Именно там притаилась боль и неизвестность. Олег возненавидел гипс и больницу, а заодно и бокс. Кость срослась, а на ринг Петрушин больше не вернулся. Жил теперь Олежка у дядьки. Мать с отцом завели каждый новую семью, в которых Олег был бы заметной обузой. Здесь, на новом месте жительства не было боксерской секции, но как и прежде приходилось Петрушину драться, доказывая своим страхам, что никогда не удастся им взять верх.
С девушками дружить у Олега не получалось. Как-то познакомился он с красивой девчушкой. В кино пару-тройку раз сходили, в кафе-мороженое. Но однажды встретил ее в обнимку с тощим, как глиста, шлангом, головы на две выше Петрушина. Шлангу-то он надавал как следует, а вот оправдания подружки, что это бывший одноклассник, да и в лагере когда-то вместе отдыхали, Олега не удовлетворили. Он даже на миг испугался, что девушки могут обманывать, и тут же прогнал страх, перестав встречаться с представительницами женского пола.
Когда пришла повестка из военкомата, он сам напросился куда страшнее. Тогда еще шла афганская бойня, и поехал Олег Петрушин выполнять интернациональный долг в почти шестнадцатую республику Союза. Страхов здесь хватало. Но вновь победил Олежка. Даже получив в последнем своем рейде пулю в грудь, чуть правее сердца и ощутив над собой смердящее дыхание смерти, не испугался сержант Петрушин, а смеялся над пустоглазой, над тщетными ее попытками побороть его испугом. Только в госпитале, придя в себя, со стоном попросил сестричку заглянуть к нему под кровать, а узнав, что там ничего нет, спокойно уснул, забылся и с того дня пошел на поправку.
На гражданке долго не мог найти работу. На заводе было скучно, да и завод скоро стал – шла перестройка. Охранником у «блатного» проработал два дня. Противно стало. Чмо. Пальцем раздавить можно. Но при «бабулях». Шумит, ругается. Пупом земли себя возомнил. Сказал Петрушин ему все, что думает и ушел. Тот угрожать пытался, да разве Олежку угрозами запугаешь. Тем более, что убили вскоре «блатняка». Разборка. Борьба за рынок. Много неплохих ребятишек тогда погибло. А Олежка вдруг неожиданно для себя поступил в институт. Встретил товарища, тоже «афганца». Тот ему, давай, мол, Петрушин, на исторический. Нам – ветеранам льготы при поступлении. Олег сначала отнекиваться начал, а дружок ему, мол, слабо, Петрушин, испугался? Олежка пуль не боялся, а тут экзамены. Чепуха! Пошел и поступил. А дружок нет. Как его не тянули, на самые простые вопросы ответить не смог. Стал Олег студентом. Новыми дружками обзавелся. Травку стал покуривать. Не слабо! Да и помогало избавиться от афганских снов. Те приходили часто. Почти каждую ночь. Все горы, зной, друзья живые, лейтеха улыбается. Но знает Олег, знает, вот там за скалой «духи». Знает, но поделать ничего не может. Вдруг взрыв. Еще. Огонь в глазах, палец сжимает спусковой крючок, бьется автомат, словно в истерике. Куда стрелять? Куда? Туда, за скалу. Там «духи»! «Духи», лейтенант! Что-то катится под ноги, мешает. На мгновение взгляд вниз. Голова лейтенанта. Взрывом оторвало. Страшно?! Нет. Какой там страх! Уже все равно. Только бы стрелял автомат. Только бы летели пули. Туда, за скалу, где «духи». А скалы вдруг оживают и надвигаются со всех сторон. Живым взять хотят. Хрена вам! У меня есть еще последняя граната. Есть! Есть...
Травка помогала. Снилось что-то цветное, бессвязное и без войны. Однажды проснулся Олежка, а на кровати его сидит кто-то. В черном весь, лица не видно. «Из-под кровати вылез», – мелькнуло в голове. Надо бы прогнать, но не может Петрушин пошевелиться. Словно веревками связан. Пробовал кричать, а из груди лишь хриплые стоны ползут. А тот сидит, не уходит. Может, смерть? Да нет же. ЕЕ, пустоглазую, он помнит. Это кто-то другой, более сильный. Кто? Чего он хочет? Чего?!! Так до утра просидел, а Олежка сломался. В комнатах теперь снова свет, как в детстве. Травку видеть не может. Купил у азербайджанцев «пушку». Так спокойнее. Детские страхи – детский пистолетик, страхи взрослые – оружие иное.
Как-то встретил давнего приятеля. Того самого афганца, который в институт заманил. Мрачный какой-то, потерянный. Обнялись, пошли к Олегу. Водки взяли. Выпили по стакану без закуси. По второй налили, закусили хлебом и редиской. Третью стоя, молча. За братков, оставшихся на афганских склонах или вернувшихся домой в цинке. После третей разговорился дружок. Горе у него. Сестренку обидели подонки. Изнасиловали. По кругу пустили. А один напоследок ногой лицо разбил. Чтобы не болтала нигде, а заодно и приемчик отработал, в кино увиденный. Пробовали в милицию обращаться. Да куда там! У того, кто приемчик отрабатывал, папа шишка в «ментуре». Словом, сестренка еще и виноватой осталась.
Ушел дружок. Олежка спать лег. А из-под кровати страхи поползли. Не будет тебе, Петрушин, покоя, пока где-то рядом живут эти насильники, а может «духи», а может те, черные, один из которых держал Олега целую ночь в страхе. С трудом дождался Петрушин утра, разыскал дружка, узнал, где обычно тусуются те подонки. Выследил. Самого главного выследил, того, у которого папаша хорошие звезды на ментовских погонах имеет. Подкараулил его в подъезде, и когда тот возвращался домой после очередной тусовки со своими корешками и девчушками, на которых можно безнаказанно отрабатывать приемчики, Петрушин шагнул навстречу.
– Ну, чего надо?
Олег не ответил. Он с некоторой даже брезгливостью достал пистолет и трижды выстрелил подонку в грудь и голову. А потом спокойно пошел прочь. Не бежал, не оглядывался. Хотя знал, чувствовал, что в спину ему насмешливо, обязательно насмешливо, глядит кто-то черный и страшный. Петрушин все шел и шел. Давно уже остались позади и тот подъезд, и та улица, а он все шел, не оглядываясь, не замечая прохожих и снующие мимо машины. Удар колокола заставил остановиться. Впереди была церквушка. Действующая, хотя и в лесах вся. Олег зашел. Почему? Объяснить невозможно. Просто зашел. Не мог не зайти. В церкви шла служба. Он подошел к одному из подсвечников и снял горящую свечу. На него обернулись. Все равно. Он держал эту свечу обеими руками, холодными, как лед, стараясь согреть такое же холодное сердце. Случайно взгляд его скользнул по иконе, возле которой стоял подсвечник. Седая борода, большой морщинистый лоб и огромные, добрые, почему-то сразу заметно, что добрые, глаза. Большие кресты на плечах и книга в руке. Смотрит строго, но добрый. Ох, какой добрый. Он уже все простил Олегу. Все. Всю его жизнь, все его страхи. И Олег заплакал. Так стоял и плакал. Свеча сгорела, успев напоследок обжечь пальцы. Служба кончилась. А он все плакал. И губы его бессвязно шептали слова, из которых, если очень хорошо прислушаться, разобрать можно было только: «мама» и «папа». А в кармане еще не остыл пистолет...
Лишь много лет спустя отец Сергий на исповеди узнал, что Олег Петрушин здесь, не на войне, убил человека. Теперь это была и его тайна.
4
Тут, понимаешь, не все так просто. Я уже два года в России. Ты и представить себе не можешь, как я хотел уехать в Россию. Москвой бредил. Бредил! Ночью снятся храмы московские, бульвары, Тверская улица. Утром просыпаюсь и понять не могу, где я. А как пойму, что это моя кавказская берлога – тошно становится, хоть волком, понимаешь, вой. И ведь все, казалось бы, хорошо: природа, горы, воздух, климат. Живи и радуйся. Но ведь уезжают люди. И не просто уезжают – бегут! Драпают. Куда? В Россию! В родимую нашу. Она в обиду не даст. Она всех нас любит. Мы ведь ее, понимаешь, дети! Да я ведь и не сразу уехал. Перед этим, понимаешь, лет десять старался приспособиться к тому бардаку, что творился на Кавказе. До реформ-то мы нормально жили, понимаешь. Какая разница, кто какой национальности. Живи, работай. Хорошо работаешь – продвинут. Плохо – пропесочат. Был, конечно, и блат, но тихо, скрытно. Начальник своего племянника пристраивал на теплое место, но так, чтобы не выпячивать это. Какой он, мол, родственник, так, однофамилец, понимаешь. Да и не в ту же организацию, где сам работал. Иначе и слететь с кресла мог. А теперь! Возьмем нашу республику. При прежнем президенте еще хоть как-то паритет национальный сохранялся, для виду. А с новым какой там паритет, какое равноправие. В кабинете министров из одиннадцати членов только двое русских. Мент, которого Москва назначает, и финансистка – верная раба хозяина еще по прежней коммерческой деятельности. Премьер – кавказец, собрание законодательное – у кавказцев. В вузах ректорат, деканы, завкафедрами – исключительно кавказцы. Из министерств и ведомств русских убирают молча. Приходишь на работу, а тебя ставят перед фактом: вы здесь больше не работаете. Хорошо хоть компенсацию по сокращению выплачивают. А попробуй докажи чего-нибудь. По закону все правильно. Должность твоя сокращена. Правда через неделю-другую ее восстановят, и на ней будет числиться родственник министра, но это уже формальности. Я не против, если бы классные работники были, профессионалы с большой буквы, а то, понимаешь, дипломы у всех купленные, сам кретин-кретином, а глядишь, уже заместитель или сам министр. Пусть себе живут, конечно, пусть процветают. Пусть дети их будут здоровы. Честное слово, я готов Бога за это каждый день молить. Но не за счет же нас. Не за счет же моей мамы. Не за счет русских мальчишек, которым ничего, кроме хронического алкоголизма, там не светит. Надо мной подшучивали. Фамилия у меня, как у лихого булгаковского персонажа – Аметистов, да вот воспитание подкачало. Ни воровать, ни грабить не умею, да и учиться не хочу. Так всю жизнь журналистишкой бы и проработал, воспевая в своих статьях великого и незаменимого президента. Сначала этого, а потом, понимаешь, и всех остальных, кого мы же – русские придурки и выбираем. Нас же большинство. Кавказцы за этого не голосовали. Мы сами. Свой, понимаешь, отец родной, из работяг в люди выбился. Всю жизнь в России прожил, кавказских обычаев не знает, не будет своих в кресла сажать. Он и не сажает. Ему вообще на эту республику начихать. Памятник в родном ауле он уже заработал, чего еще-то? За него правят родственники и друганы. Он здесь и не бывает. В Москве все больше. Терпел я, терпел, а однажды не вытерпел. Это когда я еще заведующим отделом культуры был в республиканской газете. Проводили у нас ежегодный фестиваль авторской песни. Гостей – море. Известные барды, цвет региона. Я всё туристские песенки пел, в призерах каждый год ходил. А тут вдруг взял да и вылез на сцену со своей балладой «Черный ворон». Оригинальное название, правда ведь? Спел. Зал и судьи ревели от восторга. Мне звание лауреата, газеты упомянули, по ящику мелькнул. А через два дня после закрытия фестиваля вызывает меня «главный». Ах, ты, так твою, понимаешь, разэдак. Как ты посмел с такой трибуны клеветать на нашу республику? У нас здесь мир, стабильность и национальное согласие, а ты и тебе подобные разжигаете костер новой кавказской войны. Сняли меня с должности, в простые редакторы перевели, в отдел новостей, чтобы не думал высовываться со своими убеждениями. Спасибо хоть совсем не уволили. Могли. Тем более такой козырь – разжигание новой кавказской войны. Уже почти полтораста лет как она закончилась, а только столько же, если не больше, будут отдельные деятели на ней спекулировать. Вы, русские, понимаешь, нас уничтожали. Геноцид устроили. Теперь кайтесь, так как вы по жизни теперь нам, и детям, и внукам нашим должны платить по долгам. Они на эту тему диссертации защищают, романы издают, государственные премии получают. Причем у всех одно и тоже: русские – изуверы, царь – маньяк, Суворов – кровопийца, Ермолов – садист. Попробуй возразить, тут же попадешь в разряд тех же маньяков, садистов и изуверов. До смешного доходит, до фарса. Лермонтов – враг кавказских народов – воевал против горцев. Бестужев-Марлинский – враг. Толстой – почти враг. А имя великого флотоводца Лазарева, открывшего Антарктиду, и произносить не смей. Он горцев из пушек расстреливал. Да не националист я, понимаешь, не «скинхед» какой-нибудь. Но как бы ты поступил на моем месте? Вот представь, прихожу я как-то в редакцию, а на проходной плюгавенький такой, лысоватый, усатый горец на вахтера с кулаками бросается. Я, кричит, в Дом правительства по одному своему удостоверению хожу, ни перед кем не отчитываюсь, а перед тобой и подавно не буду. Ты у меня на коленях ползать будешь, прощения просить, я тебя по прокуратурам затаскаю. Тут уже и народ собрался: начальник охраны, журналисты, водилы. Стоят, смотрят. Любопытно. Я интересуюсь, мол, что происходит? Оказывается, вахтер посмел у горца пропуск просить, а за неимением такового стал допытываться, куда и зачем он идет. Тот, естественно, такого оскорбления не вынес. Мне бы уйти, понимаешь, да обидно вдруг стало. За охранника этого. Старичок ведь уже, в отцы крикуну годится. За журналистов обидно, которые вместо того, чтобы вступиться, стоят, посмеиваются. За себя обидно, что боюсь зарвавшегося хама на место поставить. И тут горец говорит вахтеру:
– Ты, что, думаешь, если по-русски разговариваешь, то умный?
Я не вытерпел.
– Слушайте вы! – кричу. – Здесь режимное предприятие. Извольте соблюдать законные правила.
Он побагровел весь. Кинулся на меня.
– Будут здесь всякие очкастые жидовские морды указывать! Я тебя урою! Кровью до конца жизни ссать будешь!
Ну и саданул я со всей силы кулаком по этой отнюдь не отмеченной признаками активной умственной деятельности физиономии. И еще разочек. Руку отбил, но горца на пол опрокинул. Тут и свидетели опомнились, бросились нас разнимать. Шуму было. Грохот Ниагарского водопада – ничто по сравнению с воплями избитого горца. Шеф прибежал. Зеленый от страха. Уволили меня. Хотели даже дело завести, но вахтер вступился. И водитель один. Вахтера тоже уволили, а водителя предупредили строго. Я думал этот горец действительно большая шишка или авторитет преступный, а он оказался директором национальной гимназии. Вот так, понимаешь. Полгода меня никуда не брали на работу, даже разносчиком газет. Наконец устроился в рекламную газетенку, правда, печататься разрешили только под псевдонимом, но зато заработок стабильный. Так и работал, пока не появилась возможность уехать в Россию. Родственник по материнской линии пригласил в Холмы. Вот оно. Сбылась, понимаешь, мечта. Здравствуй, матушка Россия! Едет к тебе твой поэт Сашка Аметистов! Ура! Приехал. Ни оркестра, ни объятий, ни цветов. А как же? Кавказец прибыл. Лицо, понимаешь, кавказской национальности, потенциальный ваххабит, террорист. На меня до сих пор даже Олежка Петрушин подозрительно поглядывает, что уж говорить о других. Иду один раз с работы домой, а домишко наш на пригорке, ты же знаешь. Стоят два дедка. Один меня увидел и кричит на всю улицу второму деду, который рядом стоит:
– Вот! Понаехали, чернозадые, страшно детей во двор выпускать.
И пока я поднимался на свой пригорок, он все орал. Сотрудники мои за два года так меня своим и не признали. Водку пить садятся – меня никогда не позовут. Выпьют, давай Чечню ругать, и чеченцев, и всех других кавказцев. Мне их водки не надо. Я и не пью совсем. Мне другое обидно, понимаешь. Ладно бы я что-нибудь дешевое им сделал, оскорбил бы кого, подставил. Нет, никогда. За кого надо сверхурочно отработаю, кому надо помогу. А все равно чужой. И ведь на горца-то, ну ни капельки не похож. На еврея еще куда ни шло. Нет. Горец я для них, для всех для вас. Горец и враг. Я сначала сильно переживал это. А потом понял – сами мы виноваты. Все мы – русские, убегающие с Кавказа, где жили сотни лет, позволившие вытирать о нас ноги кавказским феодальным князькам, добровольно признавшие себя рабами. Поделом.
Я думал здесь наконец серьезно заняться поэзией. Найду, думал, единомышленников. Печататься буду. Новую книгу издам. Куда там! Те же самые фанфары, объятья и цветы. Какие к лешему в Холмах литературные единомышленники! Есть кружок. Даже газету свою выпускают. «Золотой колос». Название чудное. Выражает то ли географическое местоположение Холмов – Черноземный район, то ли любовь местных литераторов к одноименному, понимаешь, напитку. Газета выходит. Кружковцы собираются и начинают напечатанные стихи править. Я ужаснулся, не лучше ли сначала править, в рукописях, а уж потом печатать? Мне говорят, мол, а кто этим будет заниматься, тем более, что кружковцы сдают свои стихи, написав их весьма неразборчиво от руки. Такого даже у нас на Кавказе не было, хотя и там в литературной жизни много забавного было. Я ведь год работал ответственным секретарем в республиканском отделении Союза писателей. Получил за весь год работы триста рублей. Один раз. И то, потому что к председателю пришел мой коллега, русский поэт, который тоже уехал потом в Россию, и потребовал выплатить мне хоть какое-нибудь жалование. Год работы. Писал переводы председателю, бегал по предприятиям, выбивая деньги для журнала. Если бы не подработка в школе, где давал уроки истории и литературы, загнулся бы с голодухи. А председателю что? Главное – хорошо отчитаться на выборном собрании. Все, мол, пучком. Работаем на «отлично», понимаешь, не то, что альтернативный писательский союз, где все плохо. Надумали мы как-то организовать форум для писателей от тридцати до сорока пяти лет. Понимаешь, молодых в России поддерживают, даже специальные программы есть. Старики уже себе имя сделали, им и помогать не надо. А вот средний возраст оказался брошенным. В литинститут поступать поздно, в элиту старой гвардии никто так просто не позовет. Вот и решили мы с другом моим – критиком Басмановым обратиться в Москву к самому Софронову. Написали письмо, получили ответ, мол, идея чудная, но средств на проведение общероссийского форума пока нет. Для начала давайте, понимаешь, проведем форум литераторов южного федерального округа. Ладно. Пусть так. Обзвонили все кавказские регионы, объявили прием рукописей. Наш председатель на всех уровнях раструбил, что все готово ко встрече гостей и участников. Время идет, а ничего, кроме приема рукописей, дорогой мой председатель не делает. Я звоню, мол, как дела? Все в полном порядке, не волнуйся, Москва с нами. Я беспокоюсь, мол, как быть с финансированием? Писателей нужно встретить, разместить, накормить. Не волнуйся, отвечает, все под контролем. Прошло время. Неделя до форума. Вдруг я узнаю, что мой уважаемый председатель уезжает в Москву на писательский съезд. Как? В это время? А гости? А форум? Что ты переживаешь? Я, мол, приеду в день заезда участников. А Москва? Деньги-то перечислены? Наверное. Наверное или точно? В Москве узнаю. Как в Москве? Звоните сейчас же. Немедленно! Мрачный, как ночь, представляешь, я им командую, позвонил-таки. При мне. А там говорят, что денег нет, что у них другие планы и вообще, на Кавказе высока вероятность террористических актов и приезжать сюда небезопасно. Я в шоке. А он хоть бы что. Так и уехал в Москву, приказав ничего без него не предпринимать. Обещал позвонить. Не позвонил. К назначенному дню заезда не появился. Стали съезжаться люди. Я, как полный кретин, всех встречал и вежливо, как мог, отправлял по домам. Стыдища! На весь Кавказ прогремели. А председателю как с гуся вода. Приехал и меня же во всем обвинил, мол, не сумел правильно организовать ответственное мероприятие.
Слушай, а может не нужны мы России-то? Ни я, ни Серега с Машкой, ни друг мой, критик Басманов, ни ты, ни отец Сергий с матушкой Галиной, ни даже Олежка Петрушин? Не нужны же нам новые танки, новые самолеты-истребители, новые субмарины? Индии нужны, Индонезии, Сирии там, Гондурасу какому-нибудь. А России не нужны. И люди не нужны? Как думаешь?
И все-таки мы ее любим. Я люблю. Очень. Сдохну без России, загнусь. Серега любит. Братья-близняшки наши Санька и Ванька, Генка Пчелкин, Виталик – иконописец наш чудный тоже любят. Отец Сергий сколько мечтал о России, как рвался сюда. Любим. Пусть безответно. Пусть похоже это на полный кретинизм. Любим. Вот так, понимаешь...
5
Анечке часто снился один и тот же сон. Знойный июльский вечер. Тревога в глазах бабушки. Две женщины ведут под руки маму. Все лицо и вся одежда мамы в крови. Анечка – совсем еще ребенок. Бежит навстречу.
– Мама, мама, что с тобой?
– Подожди, девочка, не видишь, маме плохо? Не мешай.
– Не хочу, чтобы плохо! Не хочу! Уходите! Это вы плохие.
Девочка бросается на женщин, сжав маленькие кулачки. Бабушка с трудом уводит ее.
– Не плачь, солнышко мое. Не плачь. А то и я заплачу.
– Ну и пусть.
Анечка ревет в голос. Бабушка тоже начинает плакать. По морщинистым добрым щекам ее текут настоящие слезы.
– Почему ты плачешь, бабуличка?
– Хочу забрать твою боль. Забрать боль.
Забрать твою боль. Давно уже нет бабушки. А слова эти живут в сердце Анечки. Как дорого отдала бы она, чтобы научиться вот так же, по-настоящему, брать себе чужую боль, как могла это делать старенькая, добрая бабушка. А боли вокруг так много, что даже бабушка не смогла вобрать ее всю в себя. Не выдержало ее чистое сердце чужих страданий, почернело от чужого горя, а свое – оно и есть свое. Много лет прошло с тех пор, а Анечка все еще учится утишать чужую боль. Не получается пока. Не готово сердце, наверное. Нет, конечно, всему человечеству сразу она помочь не сможет никогда. Но тогда хотя бы немногим, хотя бы самым близким. Хотя бы маме. Как помочь ей? Столько лет мама страдает, столько лет вся она – сплошная боль, и никто ей не поможет: ни доктора, ни знахари, никто. Анечка знает, что помочь может лишь Бог, но, видимо, не умеет она еще молиться от чистого сердца, всей душой, и Бог ее не слышит. Или слышит? Может ей нарочно дано такое испытание? А как же мама? Больше тридцати лет прошло, когда из-за частых головных болей она бросила университет. Затем инвалидность, частые припадки. Паралич конечностей. Отец запил. Однажды полушел, полуполз домой... На суде было сказано, что сам бросился под колеса. Анечка не верит. Как же можно? Самому лишить себя жизни? Правда, один раз сама Анечка едва не наложила на себя руки. Она уже институт закончила, пришла в школу работать. Первый класс. Все такие хорошие, добрые, ласковые. Вот только один мальчик, не злой, но обиженный что ли. Стала Анечка замечать, что попахивает от него дурно. Он вообще, замкнутый, не дружит ни с кем. Пошла к нему домой. Там грязь несусветная, вонь. Мать пьяная лежит. Анечке бы уйти тихонько, но молодая была, глупая. Стала хозяйку тормошить, к стыду призывать.
– Как же вы можете при ребенке так себя вести? Он же у вас грязный. Форма школьная не стирается. Рубашку целую четверть одну и ту же таскает. От него пахнет дурно. Дети смеются. На днях мальчишки постарше отлупить его хотели. Хорошо, что я мимо шла. Случайно. Разогнала их. Нельзя же так. Он же сын вам.
– Сын. Сыночек мой. Былиночка моя-а-а-а. Что же они с тобой делают-то. Сволочи. А ты кто такая? Кто ты здесь такая, что мне указываешь? Соплячка. Своих заведи. Небось никто на такую не зарится, вот и ходишь, за чужими следишь.
– Как же вам не стыдно? Что вы такое...
– Что?! Мне стыдно? Ах, ты паскуда. Ты кого стыдишь, коза плоская? Я рожки-то тебе быстро пообламываю.
Распухшее злое лицо, перекошенный рот, заплывшие глаза. Замахивается на Анечку, а та неосознанно перехватывает руку. Так получилось. Пьяная хозяйка вопит на весь дом:
– Караул! Люди-и!! Убивают! В своем доме убивают!!
Тут и сынишка подвернулся.
– Не смей! Отпусти мою маму! Ты дрянь...
И дальше такие слова, которые, как казалось Анечке, могли говорить только страшные убийцы в зоне, за колючей проволокой. Анечка отступает к двери, а потом летит вниз по лестнице. Вдогонку ей несется брань, крики и плач. Целый день она не в себе. Ходит по городу бесцельно. Холмы – городок маленький. Почти деревня. Спрятаться негде. От себя спрятаться. От боли человеческой, которую принимать на себя она еще не готова. Так и ходила она по улицам, словно не в себе. Вдруг кто-то окликнул ее по имени. Стасик Романенко. Рубаха-парень. Гроза девчонок всего педфака. Единственный парень, учившийся на факультете начальных классов – кто из нормальных мужиков пойдет работать в начальную школу? Естественно, все его на руках носили. Преподаватели поблажки делали, сокурсницы семинары готовили, курсовые ему писали. За дело. Мужичок, хоть и худой, да свой. Он и впрямь был своим. Девчатам цветы охапками, стишки, слабенькие правда, пошленькие даже, но все-таки приятно. Одну приласкает, другую приголубит. Что еще надо девчонкам при дефиците мужского народонаселения на факультете? Пробовал он и Анечке внимание уделять, но не вышло. Анечка с детства была странновата. Шалить не любила, больше книжками увлекалась да кукол воспитывала. До девятого класса воспитывала, а потом, когда с мамой несчастье случилось, стала и для нее воспитательницей. С парнями не дружила. Нет, некоторые ей нравились. В основном киноактеры. И певец Александр Серов. Мужественный такой, положительный. В десятом классе у Анечки даже мечта была: сняться с Серовым в кино. Он был бы благородным рыцарем, а она – верной дамой его храброго сердца. Стасик Романенко на Серова и на киногероя не походил, а посему все попытки ухаживания с его стороны оказались тщетными. Правда, на вручении дипломов он ее поцеловал. Но тогда все целовались. Ведь последний вечер в институте. А потом они на время потеряли друг друга из вида, и теперь, повстречавшись, Анечка могла бы даже обрадоваться, если бы не была так задавлена своими переживаниями. Стасик заметил печаль в глазах бывшей сокурсницы. Спросил, не получив ответа, предложил вместе прогуляться. Минут через двадцать ненавязчиво завел ее в известный городской бар. Анечка было смутилась, но зашла. Почему бы и нет? Бар этот не пользовался слишком уж негативной репутацией. В конце концов, нужно было просто посидеть, привести себя в порядок, собрать мысли воедино, решить, что делать дальше. Стасик заказал ей сладкого вина, а себе водочки. Анечка два раза в жизни пила вино, поэтому сначала было испугалась, но решила, что рядом Стасик, он свой человек, в обиду не даст. Выпили. Он рюмку, она пригубила. Заставил выпить до дна. Это тебе, говорит сейчас, как воздух, необходимо. Спасибо скажешь. И правда, минут через пять легче стало. Выпили еще, и Анечка решила, что больше ни глотка. Голова поплыла, в ногах легкость и предательские хитринки – хоть сейчас в пляс. Но до танцев ли теперь Анечке? Да что случилось-то? Случилось, Стасик, случилось. Горе. Вот какое. Только-то? Я уж думал школу твою закрыли, потому что детки твои на уроках перетрахались и директора заставляли голым плясать на партах. Как ты можешь, Стасик, ты пьян? Я не пьянею. А я пьяна. На воздух. На воздух.
Они пошли по городу и скоро очутились у дома Анечки. Вошли в подъезд.
– До свидания, Стасик, спасибо тебе.
– За что спасибо-то?
– Выговорилась. Легче стало.
– Будет еще легче.
– Как это?
– А вот как.
Он взял ее за плечи и, глядя в глаза, притянул к себе. Анечка не успела даже испугаться. Его губы мокрые, слюнявые поползли по ее лицу. Анечке противно стало. Она попробовала вырваться, но Стасик, оказывается, был сильным.
– Пусти!
– Не пущу.
– Пусти, слышишь, я буду кричать.
– Не будешь. Тебе стыдно станет. Ты же не шваль подзаборная, а женщина моральная. Так?
И он сунул руку ей под юбку. Анечка закричала. Громко. Стасик не ожидал.
– Дура! – и хлестко ударил ее по лицу, – Идиотка. Правильная шибко. Алкоголичку ей жалко. Выродка алкогольного жалко. Весь мир жалко. Что же ты меня не пожалеешь? Видишь, мужику надо.
Он снова полез под юбку. Анечка не стала кричать, она с силой хлопнула Стасика по щеке. Он оттолкнул бывшую сокурсницу. Немного подумал. Хотел было уйти, но вдруг, развернувшись, ударил ногой в живот. А потом стал наносить упавшей Анечке удары по голове, ногам, груди. Утомился. Плюнул и, шатаясь, вышел из подъезда. Анечка с трудом доползла до своей квартиры. Плакала молча. Боялась, что мама услышит, а ей волноваться вредно. Именно в этот вечер боль, обида и жажда мести заставили Анечку выйти на балкон. Вечер был злой. Ветер жестоко гонял по рабски-покорному небу грозовые ненавидящие землю облака. Деревья гнулись, словно в приступах тошноты. Анечке стало до умопомрачения противно видеть все вокруг. И ведь так просто можно все решить. Шагнуть за перила балкона, и нет Стасика, нет злого мальчика и его пьяной матери, нет непогоды, нет мамы с ее вечными болячками. Анечка перелезла через перила. В таких случаях нужно, наверное, что-то говорить, прощаться с солнышком или еще что-нибудь, но Анечке не хотелось этого. В детстве бабушка при ней молилась. Внучка запомнила пару молитв. Может помолиться? А надо ли? Бог все равно не услышит. Или услышит? А вдруг он видит ее сейчас? На этом балконе, шагающую через перила? Видит!! Анечке стало страшно. И в это время из комнаты донеслись звуки ее имени. Мама. Как же мама-то? Кто будет ухаживать за ней и переживет ли она глупую смерть дочери? Анечка изо всех сил схватилась за перила. Перелезая обратно, ощутила дичайший страх: а ну, как сейчас-то и сорвусь. Господи, помоги! Не сорвалась. Труднее всего было потом ходить в школу и знать, что дети видят ее заплывшее в синяках лицо и, наверное, смеются. Но они не смеялись, и Анечка была им благодарна. Она училась у них, если не принимать на себя чужую боль, то хотя бы не смеяться над ней, сочувствовать. В это же время Анечка стала ходить в храм и вскоре стала певчей. И все вроде бы наладилось в ее жизни, но часто, ой, как часто снится ей по ночам один и тот же сон – бабушка, успокаивающая неразумную внучку. По добрым морщинистым щекам ее текут настоящие слезы.
– Почему ты плачешь, бабуличка?
– Хочу забрать себе твою боль. Забрать боль...
6
Настоятелю Всехсвятской церкви города Холмы отцу Сергию тоже приснился сон. Страшный сон.
Сегодня особенно вкусный чай. Матушка добавила листочки черной смородины и чуть-чуть мяты. Заварила чабрец, душицу и липу. Аромат наполнил комнату, смирив в очередной раз споривших Петрушина и Аметистова, настроив на благостный лад вступившего было в спор казака Сережу. Его жена Маша и певчая Анна захлопотали у стола. Появились чашечки, бублики с маком или, как называл их Виталий Рагулин, со смаком, мармелад и, конечно, варенье. Персиковое с Дона, клубничное с Кавказа и самое вкусное – брусничное, привезенное с Севера отцом Сергием. Помолившись, все пьют чай. Матушка неспешно, тихо читает житие Феодора Стратилата – римского военачальника, мученика за веру. Однажды Феодор избавил город Евхаиты от страшного змея. Змей пожирал скот, нападал на путников. Дикий ужас поселился в сердцах горожан.
– Господи, зачем ты оставил нас? – взывали иудеи.
– Боги, боги гневаются на нас, – вторили язычники.
– Скоро змей проглотит солнце, – пугала колдунья.
– Конец света! Конец света!! – бился в истерике юродивый.
Страх и смятение вязким туманом проникли во все городские щели. Но пришел святой Феодор и поверг змея мечом, и отсек ему злу голову, и принес ее в город. Но не было радости в горожанах.
– Он змееборствовал в субботу! – ужасались иудеи.
– Боги не простят смерти посланника, – роптали язычники.
– Луна окрасилась кровью древнего сына, – пугала колдунья.
– Конец света!! Конец света!!! – бился в истерике юродивый.
И лишь святой Феодор, размашисто осенив себя крестом, возблагодарил Христа, запел ему молитвенную славу. И ожил день, рассеяв последние остатки туманного страха. Запели птицы хвалу Божию, зашелестели деревья гимны Господни, зажурчали потоки неземной радостью, даже камни готовы были возопить от радости, но лишь отсвечивали солнцем, сердясь на свою немоту. Феодор кончил петь и, снова осенив себя крестным знамением, зашагал прочь из города, туда, где, блистая золотом кольчуги, ждал его другой змееборец – святой Георгий. А горожане долго еще ждали конца света, гибели солнца и мести богов, со временем забывая и змея, и победившего его Феодора. Бежали года, и однажды мир забыл истлевший в вечности город Евхаиты, а святой Феодор живет в памяти, живет в сердцах, живет на небе рядом со славным победоносцем Георгием, рядом с самим Христом – Самым главным змееборцем от сотворения вселенной.
Отец Сергий глядит на своих чад. С кем они? С язычниками, с иудеями, с колдуньей или все-таки с Феодором? Вот Олежка Петрушин – телом скроен, настоящий Добрыня. Былинный русский змееборец. Этот точно с Феодором. Саша Аметистов. Александр. Тезка святого героя Невской битвы и Чудского побоища. Много ветра в его голове, но и он, это отец Сергий знает наверняка, тоже с Феодором. Виталий Рагулин много лет ратоборствовал змея зеленого. Был момент, когда казалось восторжествовал змей победу, но нашел в себе последние силы Виталий, призвал Бога в помощь и победил. В иконах его теперь сияет радостью великой эта победа. И Маша с Сережей змееборцы, хотя долго им еще учиться в жизни надо, ведь змееборчество – это не романтическая баллада, а битва насмерть. Про Аннушку и говорить нечего – она монахиня в миру. Она и змею поблажки не даст и людей, змеем истерзанных, лечить умеет. А змей? Он-то где? Ужель до конца повержен святым Феодором? Тогда чья это тень на стене? Чей зловещий скрежет выдает тишина за дверью? Чьи зубы стучат о порог дома? Кто это? Кто там?
В дверь стучат. Негромко, но каждый стук отдается в голове криком отбойного молотка. Не открывай, матушка. Пресвятая Заступница, помоги нам... Дверь летит к столу, сметенная взрывом. Гибнут в огне и дыму бублики со смаком, фарфоровые чашечки, брусничное варенье. Охнул и опрокинулся посеченный осколками самовар. По белому лицу Анечки сползает божьей коровкой красная тягучая капля крови. Олег Петрушин, как в кино, швыряет свое тело в угол. В руке у него пистолет. Откуда? Зачем? Пистолет изрыгает огонь. Черные люди в черных шлемах отступают в обезображенный дверной проем, и сейчас же из-за дыма и огня в комнату влетает стая озлобленных диких мух. Мухи пронзают стол, кресла, рвутся в стенах, осыпая фонтанчики штукатурки на метущихся людей. Не стреляет больше Олег Петрушин. Пистолет его забился под дергающийся в конвульсиях диван, а сам Олежка лежит на спине, неудобно закинув под себя ногу. Глаза его раскрыты и улыбаются. В них нет страха, значит он опять победил. Сережа закрыл телом своим жену. Но дикая муха прошила их обоих серой ниткой смерти. Саша Аметистов что-то кричит. К нему медленно подбегают черные люди и бьют палками по лицу, по очкам. Стекла разлетаются беззвучно. Его бьют ногами в живот, выворачивают руки, бросают на пол... Когда дым рассеивается, в комнате стоят только черные люди. Остальные все повержены. Лишь Виталик Рагулин стоит посреди комнаты у станка, там, где раньше покоился погибший стол. На станке массивная липовая доска. А на доске красное и золотое, в которых умирающий отец Сергий узнает скорбные глаза плачущего Христа. Последнее, что видит батюшка – огромный серый шмель робко, но победно облетает убитую квартиру.
7
Ночь была отвратительна. Холодный, подленький ветерок норовил, и не без успеха, проникнуть под рукава, за шиворот, под брюки. Временами срывался противный дождик, менявший направление по воле ветра. Ни звезд, ни луны. Черное небо затянутое черным облачным безвременьем. А ведь еще вчера они с Машей любовались лунным затмением. Апрельская ночь вчера дарила тепло, уют и добрые надежды. У кого-то из жильцов подъезда через форточку выплескивались на улицу звуки популярного шлягера: «На недельку до второго я уеду в Комарово...» Где это Комарово? И зачем куда-то уезжать? На недельку или на денек, ведь вокруг такая чудная ночь, а рядом самая красивая на свете девушка и можно целовать ее в нежные, шелково-атласные щеки. Можно. Ведь они любят друг друга, а значит, в эту ночь нет никого и ничего на свете, чтобы помешать их любви. Даже луна спрятала свои загадочные глаза-моря под вуаль затмения, чтобы не мешать двум влюбленным праздновать именины счастья.
Но это было вчера, а сегодня Сережка стоит под дождем и ветром уже два часа под окном своей возлюбленной. Весь вечер они бродили по городу, несмотря на непогоду. Сидели в подъезде. Около одиннадцати Машу позвала мама.
– Не уходи. Останься еще чуть-чуть.
– Мама зовет.
– Останься.
– Не могу, Сережа, завтра увидимся.
– Завтра. Это целая вечность. Я не смогу так долго ждать. Я умру от тоски.
– Не выдумывай. Иди домой, ложись спать. Проснешься – уже утро.
Они целуются и стоят обнявшись еще минут десять. Из Машиного окна раздается новый, весьма строгий мамин окрик:
– Маша! Я кому сказала, немедленно домой!
– Бегу, бегу, мамочка.
Девушка не без силы отстраняется от возлюбленного и медленно поднимается по лестнице.
– Маша! Выгляни в окно. Я буду ждать. Не уйду, пока не выглянешь.
Дома мама устроила дочери взбучку. Еще бы! На носу выпускные экзамены. Впору посидеть над учебниками, а он шляется с этим своим казачком, у которого в голове лишь ветер да глупости всякие. Хоть бы профессию какую заимел. Мужскую. Что это за профессия – экспедиции? Нет такой профессии. Не-э-ту. Чегой-то он в земле копает. И что? На это копание можно содержать семью? Ах, он собирается поступать в институт на археолога? Опять в земле копаться? Клады искать? Что-то не видно, чтобы он готовился к поступлению, по-моему, он готовится тебя тискать. Чего вспыхнула? Ишь, глазками своими на мать зыркает. Я тебе позыркаю. На улицу у меня не выйдешь до выпускного вечера. Пусть твой казачок за это время клад раскопает, чтобы было вам на что свадьбу играть, да деток рожать, если, конечно, ты, дурочка, и в самом деле за него замуж собралась.
Маша плачет. У нее истерика. Мать делает вид, что не обращает внимание. Отец приносит ей валерьянки, укладывает дочку спать. А Сережа стоит под окном, ждет, когда на секундочку выглянет его ненаглядная, но Маша не выглядывает. Она рыдает в подушку. Постепенно рыдания сменяются всхлипываниями, а затем лишь редкий жалобный стон нарушает ровное спокойствие сна черноокой красавицы.
Сережа стоит под окном. Уже третий час. Давно перестала звать его в форточку мама. Он все равно не отвечал. В принципе, под ветром стоять можно. Вот только дождь все портит. Сережа уже изрядно вымок и временами дрожит, лязгая зубами. Можно, конечно, забежать минут на пять в подъезд, погреться, а вдруг, Маша как раз в это время выглянет. Она не увидит Сергея и будет презирать его всю жизнь. Нет уж, надо стоять и ждать.
Из темноты медленно выползают черные люди. Сережа с трудом узнает в одном из них пацана из соседнего дома – местного сорвиголову.
– Корешок, закурить есть?
– Не курю.
– Понятно. А чего здесь стоишь?
– Закаляюсь.
– Спортсмен значит?
– Вроде того.
– Рублишку не подкинешь?
– Нету.
– А если проверим?
– Рискни.
– Что ты сказал? Грубишь? Кому грубишь, гнида?
Сережа не успел ответить. Сильный удар обрушился откуда-то сбоку. Били ногой. Неумело. А вот второй удар в челюсть был классным. Сережа сквозь боль успел это оценить. Хотя времени на серьезную оценку не было. Уже в следующий миг он ловил ногу неумелого Брюса Ли, подсекал опорную и обрушивал на поверженного соперника удар пяткой. Темнота и ветер вдруг стали союзниками. Вчера, в полнолуние ему пришлось бы хуже, а так пьяные соперники плохо ориентировались во тьме. Резким ударом в голову Сережа опрокинул в грязь еще одного, когда некто, не принимавший участие в драке, крикнул: «Атас!» Черные люди исчезли. Вместо них электрическое освещение подъезда явило милицейский автомобиль. Из кабины в дождь выполз насмешливо-сердитый голос:
– Не замерз, служивый?
– Нет. Нормально.
– Закаляешься?
– Так точно.
– В самом деле служивый? Солдат?
– Нет. Казак я.
– Интересно. А чего стоишь, мерзнешь?
– На спор. С другом поспорил, что простою под дождем три часа.
– Пьяный?
– Вообще не пью.
– Спортсмен что ли?
– Вроде того.
– Вот что, спортсмен, по счету «три» тебя здесь нет. Понял? Время пошло. Раз.
– Не понял. Не могу я уйти. Я слово дал.
– Я тебе сейчас и слово дам, и место в КПЗ. Документы есть?
– Дома.
– Ночью шляется без документов, грубит представителям закона. Корольков, давай его в машину. Оформим по всем правилам.
Из машины нехотя вылез Корольков с погонами сержанта милиции.
– Пошли, казачок.
– Товарищи, ну пожалуйста, не могу я уйти.
– Это тянет на сопротивление работникам милиции. Руки!
Так бы и увезли Сережу в КПЗ для выяснения личности, но в тот момент, когда Корольков готов был уже защелкнуть на запястьях подозрительного казачка наручники, из темноты прозвучал голос Сережиной мамы:
– Товарищ милиционер, пустите его. Чего он натворил?
– Это еще кто?
– Я мать этого молодца. В котельной работаю. Любого спросите, нас все здесь знают.
– Так это ваш сын?
– Сын. Именно.
– Нарушает, гражданочка. Грубит милиции. Документов с собой не имеет.
– Так я сейчас принесу. Подождите. Я мигом.
– Не надо. Лучше за сыном следите.
– Я ему сейчас устрою взбучку, товарищ милиционер, он не то что грубить не сможет, он имя свое забудет, паразит. Мать с ума сходит, а он под дождем прохлаждается. Мокрый весь. Ах, ты, паразит. Ну погоди у меня. Придем домой, я тебе задам.
– Ладно. Разбирайтесь здесь и больше не нарушайте. Корольков, в машину.
«Уазик» исчезает в ночи. Сережина мама берет сына за руку.
– В гроб меня решил загнать? Сейчас же пошли домой.
– Не могу, мама, я слово дал.
– Какое еще слово? Мать уморить, с ума свести?
– Я не могу уйти, понимаешь, она меня презирать будет.
– Так это Машуня твоя тебя здесь поставила, как часового? Хороша.
– Нет, мама, я сам. Пока она из окна не выглянет, я не уйду.
– Сейчас я тебе выгляну. Палку возьму и выгляну. Умник какой.
– Прости, мама, не могу. Я сам себя презирать буду, если уйду, да и ты тоже, я же тебя знаю.
Мать еще некоторое время пытается урезонить сына. Бесполезно.
– Ну, Машуня, сейчас я пойду к ней домой и родителей ее на весь дом ославлю. Умные все какие.
– Мамочка, не надо. Прошу тебя. Я еще постою часик и пойду домой. Честно.
– Честно. Знаю я тебя.
Мать уходит, но вскоре возвращается, несет плащ и теплую одежду.
– Документы в кармане. Горе ты мое. Весь в отца. Казак...
Маша выглянула в окно утром. Проснулась внезапно, словно кто-то скомандовал ей. Вспомнила вчерашнее прощание с Сережей. Глупости, конечно, больной он что ли стоять ночами под окнами? А вдруг? Ей захотелось броситься к окошку, но... вдруг он ушел? Может не смотреть? Тогда точно получится, что он простоял ночь под ее окном. Но это будет вранье. Медленно, словно невзначай, подошла Маша к подоконнику, раздвинула шторы, словно для того, чтобы впустить в комнату утро. Поглядела на небо, на крыши соседних домов, а потом резко бросила взгляд вниз. Под окном у подъезда стоял, счастливо улыбаясь, Сережа.
Весь этот день Машу неистово мучила совесть.
С тех пор прошло два десятка лет. Сергей и Маша давно женаты. У них дети. Поженились они через два года, сразу же после возвращения Сережи из армии. Родители Маши были категорически против этого брака. Отец обещал, что проклянет дочь, мать, имевшая виды на более обеспеченного жениха из интеллигентной семьи, пыталась даже найти управу на новоявленного зятечка в прокуратуре. Но свадьба состоялась. Без особых торжеств и без родителей невесты. Зато с дюжиной молодцов в форме донского казачьего войска. Маша стала казачкой. Закончила институт, но работала только в воскресной школе при казачьем полковом храме. Вместе с Сережей они объездили всю Россию по монастырям и святым местам. Сережа работал на трех работах, выполнял общественные поручения в казачестве, а по воскресеньям занимался с мальчишками рукопашным боем, тоже на общественных началах. Однажды прочитал Сережа в одной христианской газете объявление, что в центральной России, в пригороде одного районного центра создается православная сельскохозяйственная община. Недолго думая, перебаламутив кучу знакомых, уехал казак с семьей в Холмы, поднимать, как он всем говорил, православие в глубинке. Правда ничего поднимать особо было не нужно, община не сложилась и часть людей, приехавших вслед за Сергеем, очень скоро вернулась домой, на Дон. Но сам Сергей, и Маша, и дети остались в Холмах. Так и живут. Вот только с родителями Машиными до сих пор отношений не поддерживают.
8
То, что Виталька был с детства талантлив, знали многие. Еще в детском саду, когда другие детки выводили на листочках свои каляки-маляки, Виталька красиво вырисовывал деревья и дома. В шесть лет, сидя у окна, увидел скворца, певшего на ветке дерева свою брачно-весеннюю песню. Виталька сидел, не шелохнувшись, все глядел на удивительную птицу. И даже когда скворцу наскучило петь, и он улетел на другое дерево, мальчик продолжал зачарованно глядеть на опустевшую ветку, словно певун был все еще там. Вечером этого же дня в его альбоме для рисования появился скворец, нарисованный так удивительно красиво, словно рисовал его старый признанный мастер. Рисунок показали кому следует, и вскоре Виталик учился в художественной школе, на год раньше, чем в общеобразовательной, а его «Скворец» красовался на престижной выставке в Москве. Рисовал Виталька легко, с душой. В институте, слушая лекции, он любил глядеть в окно. Рука его, державшая авторучку, в это время бегло скользила вдоль и поперек блокнота. Результатом лекционных занятий были удивительные рисунки ромашковых и васильковых полей, в буйстве цветения которых легко угадывались черты сокурсниц: глаза, губы, профили. Виталик рисовал березовые рощицы, в которых грубые древесные стволы ненавязчиво и незаметно обращались в гибкие девичьи станы его подружек. Рисовал портреты преподавателей, но те выходили не такими, как были сейчас, а лет на тридцать, сорок моложе, словно Виталик делал перерисовки их юношеских фотографий. Что и говорить, популярность у парня была неслыханной. О нем заговорили в среде московской художественной элиты. Работы его нарасхват шли на лучшие выставки. Хорошим тоном становилось сравнивать творчество молодого гения с поздним Нестеровым или зрелым Суриковым. По окончании института он вернулся в Холмы, открыл мастерскую, набрал курс в художественном училище. Впереди была карьера блистательного художника, но тут Витальку угораздило влюбиться. В свою же ученицу. И ладно бы тайно. Нет, как свободный художник Виталька решил выставить свои чувства напоказ. Холмы – городок маленький. Очень скоро весь город знал, что молодой гений спит со своей ученицей. Нашлись верные почитатели Виталькиного таланта, сообщившие о происходящем куда следует. Там, где следует, провели какую следует работу по увещеванию не очень-то любящего порядки и нормы социалистического общежития художника. Времена тогда еще были строгие. Пришлось обиженному гению подыскивать новое место работы. А чего обижаться-то? Березки да василечки каждый маляр изобразить сможет. Ты вот попробуй-ка, братец, изобразить советскую счастливую действительность так, чтобы все поняли, до чего же хорошо жить в нашем нерушимом союзе республик свободных. Ты, братец, может быть и гений, но пока еще полный дурак. Тебе учиться и учиться жизни надо. Ладно уж, дадим тебе еще один шанс. В районной многотиражке вакантно место художника. Порисуй для народа, смой, так сказать, трудом и потом репутацию растлителя малолетних, зазнавшегося извращенца. Может быть поумнеешь. Не поумнел. Однажды перед первомаем должен был Виталька изобразить на второй странице праздничную демонстрацию представителей разных народов и наций, а впереди должен был идти мускулистый рабочий с красным знаменем свободы в трудовых своих руках. Виталька изобразил всех, кроме рабочего, которого оставил на закуску. А закуска, настоящая закуска, уже и впрямь была нужна. Ведь первомай же. После четвертой Виталька вспомнил о
рабочем.
– Братцы, без меня не выпивайте, я мигом.
Он с легкостью, действительно мигом, изобразил мускулистое тело, а вместо головы, ради шутки, нарисовал головы Карла Маркса и Фридриха Энгельса, словно сросшихся сиамских близнецов. Показал коллегам. Всем понравилось. Смеялись от души.
– Переделай, а то греха не оберешься, – сказал, насмеявшись, начальник отдела.
– Успею. Давайте-ка, мужики, выпьем за нерушимую связь трудящихся и художников, работяг и тунеядцев, Марксов и Энгельсов.
Выпили, потом еще. Потом кто-то включил магнитофон и Витальку пригласила танцевать томная, пьяненькая корректор Эльвира. Словом, про рисунок он забыл. К счастью, когда печатный станок уже был включен и первые номера готовой газеты попали в руки редактора, тот, нарушая собственную привычку, перечитал не только передовицу, но и заглянул на вторую страницу. Пришлось срочно переделывать тираж. Убытки, естественно, навесили на художника, который не только лишился работы, но и обрел счастье долгого, приятного общения с особыми людьми. Срок дали условно. Прежние заслуги помогли. А вот на работу устроиться по специальности Виталька теперь не мог. И запил. Запил серьезно. Денег особых у него не было. Прежние гонорары от выставок пошли на компенсацию за ущерб типографии и издательству. Он зарабатывал копейки, рисуя в парке портреты горожан, и почти все пропивал. Однажды, малюя очередной портрет, услышал пение скворца. Точно такое же, как в детстве, бросил рисунок, кинулся искать пернатого певуна, которого не было видно из-за густых веток. Виталька полез на дерево. Нечего говорить, что он был при этом нетрезв. Скворушка все пел, а Виталька карабкался все выше, пока не сорвался с ветки. Спасибо сердобольным горожанам, «скорую» все-таки вызвали. Почти год пролежал художник в больнице. Ходить теперь мог лишь с костылем. Здесь за ним стала ухаживать сестричка. Добрая, хотя и не слишком красивая. Сердечно так ухаживала. Виталька к ней и прикипел душой. Утром проснется рано и ждет, что вот дверь откроется, и зайдет его Татьянка. Детально так представляет, точно наяву. Тут и правда дверь отворяется, на пороге – она. Точно такая, как представлял, и прическа та же, и халатик новый, чистенький. Да и вся она чистенькая такая, так и купался бы в ней взглядом, чтобы самому очиститься. И радуется Виталька ее приходу, и плясать готов был на своих перебитых ногах. А она обязательно рядом с ним посидит, поговорит – голосок у нее, как звон колокольчиков. Просьбы выслушает, лишь после по другим надобностям пойдет. Дел-то у медсестры в больнице невпроворот. А просьбы у Витальки всегда одни и те же были: пусть она чаще к нему заглядывает. Просто так. Только бы видеть ее, слышать голос ее чудный. Тайком Виталька ее рисовал. Рисунки были легкими и светлыми, как в юности. Татьянке не показывал, а когда рисунков скопилось достаточно, попросил ходячих больных развесить их по всей палате. А чего? Больные не против. Татьянка – девушка добрая, отзывчивая, рисунки хорошие. Все лучше, чем голые желтые стены. Пришла утром сестричка и обомлела. К одному рисунку подошла, смотрела долго, ко второму... Вдруг заплакала и убежала. А тут обход. Главврачу вернисаж не понравился. Велел снять рисунки. Виталька было запротестовал, дескать его работы на лучших выставках за честь считали выставлять, а тут вонючая больница носом воротит. Врач ему на это резонно, мол, пока вы в этой самой вонючей больнице лежите – вы всего лишь больной, также не очень-то уж хорошо пахнущий. Татьянке влепили выговор, чтобы впредь не крутила хвостом перед больными, настраивая их не на выздоровление, а на любовные глупости. А какие уж тут глупости, тем более любовные. Она ведь замужем. Муж у нее хороший. Это Татьянка Виталию сама рассказала несколькими днями позже. Ей, конечно, Виталий дорог, но только как брат, и никак иначе. Загрустил художник. Через соседей по палате водки достал, напился до безобразия. В постель помочился. Может, чтобы сестричке насолить. А она тихо, без упреков поменяла ему белье и пижаму, по голове погладила и дальше пошла свои дела медицинские делать. Уж и возненавидел ее Виталька. Бежать из больницы решил. Ночью с трудом освободил ноги от гипса, хотел было встать, но грохнулся на пол, разбудив диким от боли криком все хирургическое отделение. И опять были долгие месяцы растяжек и гипса. Выйдя из больницы, Виталька получил инвалидность и с остервенением кинулся пропивать пенсию и деньги за парковые рисунки, куда добирался теперь на костылях. Так и потекла его жизнь. Года через два он уже не мог рисовать, как прежде. Сильно дрожали руки. Перешел на шаржи. Талант еще теплился где-то в глубине души, но с каждым новым шаржем и новой бутылкой водки прятался все дальше и дальше в эти самые глубины. Виталька понимал, что в один прекрасный день его дар исчезнет вовсе, но не мог и не хотел что-либо менять. Допивался до свинского состояния. От него за версту несло мочой и блевотиной. Люди уже не подходили к его мольберту, и Виталька стал на церковной паперти просить милостыню, которую, естественно, пропивал. Однажды проснулся утром от нестерпимой боли в ногах. Оказывается вечером он вдрызг пьяный свалился с церковных ступеней. Вновь перелом. Снова больница, растяжки, гипс. И вот тут-то встретился ему отец Геннадий – клирик того самого храма, где просил Виталька милостыню. Еще до катастрофы обратил на него внимание батюшка, пытался с ним говорить, но для начала глубоко в душу не лез, тем более, что сам Виталька не был готов откровенничать с каким-то попом. Очень переживал отец Геннадий травму бывшего художника, как свою. И хотя больница находилась на другом конце городка, да и своих дел и забот по храму у батюшки хватало выше головы, он ежедневно стал ездить к незадачливому попрошайке. А Виталий оказался человеком умным, образованным, собеседником интересным. Стали они беседовать о жизни, о таланте, о мире Божием, о самом Боге. Месяца через три Виталька попросил его покрестить.
Еще через полгода стал жить при храме отца Геннадия, помогал, как мог, сторожил. Кости срастались плохо и иногда Виталька срывался, напиваясь до беспамятства, но случалось это все реже, реже. Последний раз, когда перевели отца Геннадия в областной центр в кафедральный собор. Виталька словно родного отца потерял, переживал очень. Вот и набрался. К счастью, в Холмы из Прибалтики приехал с женой отец Сергий, назначенный в штат во Всехсвятскую церковь, именно он помог раскрыть новую грань, казалось бы, безвозвратно погибшего Виталькиного таланта. Научил, именно научил писать иконы. Не руками писать, сердцем. Непросто, ой, не просто было начинать иконописание. Это оказалось много сложнее, чем из березок женские силуэты вырисовывать. Но зато, когда первую икону освятил отец настоятель, и когда к ней стали с любовью прикладываться старушки да детишки, возликовала душа иконописца, и, словно в детстве, почудилось ему дивное пение, не скворца, нет, кого-то, чьи крыла и изобразить он пока не смеет, да и не умеет, но научится, обязательно научится. Ведь впереди еще – целая жизнь.
9
Агент «Шмель» шел к дому отца Сергия. Уже два месяца он регулярно посещал агапы-чаепития. Донесения агента обо всем, что творилось в этом доме были подробны и обстоятельны. «Шмель» делал свое дело добротно, качественно. Из материалов, полученных от агента в областном управлении ФСБ знали, что отдельные члены кружка отца Сергия настроены недружелюбно и даже враждебно к существующей экономической ситуации в стране, отрицательно отзываются о деятельности президента и кабинета министров. Что в среде кружковцев разрабатывается план «Набат», способный вызвать серьезные волнения в городе. Что руководитель кружка выходец из Прибалтики и имеет общение со священнослужителями Эстонии и Литвы, один из которых прежде имел конфликты с правоохранительными органами и КГБ. У отца Сергия есть спортивное ружье, выполненное на заказ. В кружке действует типография, печатающая приходские листки. Однако, член кружка Пчелкин, якобы ради шутки, отпечатал листовку деструктивного содержания с призывами сопротивляться властям, сионистам и гомосексуалистам. И хотя иерей Сергий пожурил Пчелкина, но читая листовку, смеялся. Вызывает серьезные подозрения член кружка Аметистов. Есть основания считать, что на Кавказе, откуда он родом, у него остались связи с сепаратистами, ратующими за объединение всех национальных образований региона в единый субъект федерации с прямым президентским правлением. Член кружка Петрушин подготовил манифест – воззвание к народам России о введении в стране монархической формы правления. Реализации этой цели и должен послужить разрабатываемый план «Набат», носящий шовинистский, антисемитский характер. По замыслу кружковцев монархом должен стать гражданин России, исключительно русский по крови и православный по вероисповеданию. План «Набат» предусматривает также запрет на деятельность отдельных религиозных организаций и арест некоторых представителей СМИ. Агент «Шмель» считает, что для нераспространения вредных идей за пределы кружка, органы должны, действуя быстро и решительно, нанести упреждающий удар, произведя арест активистов во время одного из собраний. В день, когда инициативной группой будет оглашена окончательная редакция плана «Набат». Об этом дне агент обязуется сообщить дополнительно.
Была середина августа. Весь июль над землей буйствовал огненный зной, выжигая траву, цветы и листву деревьев, иссушая ручьи и мелкие водоемы, раздаривая людям солнечные удары и сердечные приступы. Август обрушил на сгоревшую землю реквием ливней и рыдание гроз. Даже насекомые, казалось, не смогут пережить это лето. И лишь один шмель, ошалело лавируя между крупными каплями очередного ливня, пытался спрятаться, спастись от угрозы неминуемой гибели от стихии. Навстречу ему по мокрой пустынной улице шел агент «Шмель». У сгоревшего аптечного киоска они столкнулись. Шмель, ударившись о человека, подхваченный струями дождя, упал на асфальт. «Шмель», дико шатнувшись от внезапного толчка в грудь, заметив барахтающуюся в луже причину, занес ногу и прекратил мучения несчастного насекомого. Ах, что-то он становится сентиментальным. Неужели же ему жалко? Не букашку, нет. Жалко всех этих бунтарей в масках святош? А кто дал им право судить? Их дело смиренно молиться. Церковники-неудачники. На что руку подняли? На государство? На незыблемую скалу? На безотказную машину? Государство всегда право. И он – агент «Шмель» будет служить своему государству до издыхания. И таких, как он – море. А если государство с нами, то кто против нас? Кто? Небеса? Бог? Бог мой, что это?..
Небесное чернотучье надвое расколола ровная черта молнии. Сотрясая нервные волокна рук и ног агента, вакуумной бомбой вокруг разорвался раскат грома. По лицу потекли слезные струи августовского ливня. Что же это, Бог мой? Бог мой...
10
С самого раннего детства Артемка знал, что должен быть первым, должен вести за собой хороших людей. К победе в ребячьей игре, к успехам в учебе и поведении, к светлым идеалам социальной справедливости. О том, что справедливость эта обязательно наступит, Артем не сомневался никогда. Даже если в дневник его проникали отметки далекие от положенной отличникам и хорошистам нормы, мальчик списывал это на случайность, которая не в силах изменить грядущее счастье миллионов. Артем боялся лишь одного, что за какой-нибудь нелепый поступок его не сразу примут в пионеры, а затем и в комсомол. Учась в средних классах, он любил, проснувшись утром и нежась в постели, думать о том, какое ему выпало счастье – родиться в самой лучшей на свете стране, где все для людей, где любят стариков и детей. Награжденный за активное участие в пионерской жизни школы путевкой в «Артек», он прыгал от счастья возле симферопольской базы лагеря не потому, что через несколько часов окажется в чудной здравнице – мечте любого школьника, а от крупных, красивых букв транспаранта: «Спасибо, любимая Родина, за наше счастливое детство!» Всегда и везде он был в активе. Командиром класса в начальной школе, председателем совета отряда и председателем совета дружины в среднем звене, комсоргом класса, цеха, роты, воинской части, членом горкома комсомола, а затем и горкома партии. Перед Артемом Кривулиным, закончившим институт с идеальными характеристиками, открывались расчудесные карьерные перспективы. Кое-кто предрекал ему скорое удостоверение члена ЦК в нагрудном кармане, но... Грянула перестройка. Партия оказалась под запретом, а комсомол превратился в объект массовых насмешек. Но Кривулин не пал духом. Он еще был нужен своей Родине, которая случайно оказалась в трудной ситуации. Случайно! Еще в пионерском возрасте не любил Артем беспорядок, особенно ребячьи драки. Однажды его товарища поколотили мальчишки из старшего класса, Артем не мог терпеть эту несправедливость, и в этот же день директор школы знал все обстоятельства драки. Хулиганам влетело. В другой раз этот же самый товарищ на глазах Артемки вырвал из своего дневника листочек с жирной единицей. В этот же день к нему домой заявилась «классная дама». Но это не было ябедничеством. Через день кто-то толкнул Артема в спину, когда он спускался по лестнице. Происшествие касалось только его самого. Так решил Кривулин, и никто не узнал о случившемся. Добросовестно и регулярно участвовал Артем в школьных мероприятиях по сбору лома и макулатуры. Сам собирал не так много, но учет вел безупречно, а поэтому грамоты первому всегда доставались ему. Однажды, в классе девятом, на день рожденья Ленина они с приятелями пошли в парк, где встретили бывших одноклассников, учившихся с ними до восьмого класса. Те потягивали из кружек пивко, разбавленное по-взрослому водочкой. Артему, конечно же, доводилось пить пиво и прежде. В меру, конечно. А вот более крепкие напитки он пока не пробовал. Но когда-то начинать было нужно. Тем более вокруг такой праздник – юбилей любимого вождя. Артем выпил полкружки, но, почувствовав, что земля под ногами начинает чуть колебаться, испугался и заспешил домой. Приятели же его допили угощение, пошли шататься по городу, забежали в подъезд жилого дома, чтобы освободиться от непременных последствий приема пивной дозы, поскандалили с обязательными бабульками на скамейках у подъезда и попали в медвытрезвитель. Скандал был крепкий. Во время разбирательств всплыла фамилия Кривулина. Артем испугался. Не потому, что придется отвечать, что последствия могут отразиться на его будущей карьере, а потому, что он стал невольным соучастником этого беспорядка. К счастью, скандал вокруг его фамилии удалось замять. С ходатайством перед соответствующими органами выступил комитет комсомола школы и лично парторг, да и директор в долгу не остался. Однако урок был преподан Кривулину запоминающийся. Артем стал строже относиться к себе и своим поступкам. Будучи прекрасным оратором, свои выступления на комсомольских собраниях он теперь начинал с самокритики. И вот, что интересно, чем больше он себя критиковал перед своими товарищами, тем большее уважение оказывали ему учителя и старшие товарищи по комсомолу. Но ведь делал он это не ради личной выгоды, просто царство всеобщей справедливости можно построить, если справедливо оцениваешь сам себя.
На призывной комиссии в военкомате он заставил поперхнуться врачей и подавиться сигаретой военкома, заявив громко, по военному:
– Прошу направить меня для прохождения военной службы в Демократическую республику Афганистан. Считаю, что там буду полезен.
Единственный сохранивший спокойствие член призывной комиссии – человек в штатском – заинтересованно осведомился:
– Вы, что, знаете языки?
– Нет, – смутился Артем. – Но на войне нужны люди крепкие морально.
– А вы такой?
– Я реально оцениваю свои моральные качества.
– Идите, мы подумаем.
В Афганистан, где тогда шла бойня, Кривулин не попал, но оказался на корабле первой линии Краснознаменного Балтийского флота, в должности командира отделения ракетно-артиллерийской боевой части. По первому году пришлось Артему несладко. Несправедливости по отношению к карасю-салажонку было через край океана, но знал Кривулин положение устава: «Матрос обязан стойко и мужественно переносить все тяготы и лишения флотской службы», а потому терпел. И лишь когда одногодки его стали жаловаться на чрезмерные издевательства со стороны старослужащих, Кривулин спустился по трапу в офицерский отсек и, не оглядываясь по сторонам, постучал в дверь каюты замполита. Дня через два на верхней палубе прошло открытое комсомольское собрание, на котором ряд моряков последнего года службы были обвинены в неуставных взаимоотношениях. Обвинения были серьезны, но все пятеро дружно отказывались от всего, что про них говорили. Нужен был свидетель, иначе суд превратился бы в фарс. Замполит призвал пострадавших «карасей» выйти и дать показания, но никто из жаловавшихся Кривулину на горькую свою карасевскую судьбинушку не вышел, а сидели все тихонько, опустив горемычную головушку на коленки. Еще бы! Попробуй, выйди. До ДМБ не доживешь. По ходовым за борт смоет. И тогда, почуяв торжество беспорядка, к трибуне вышел Кривулин.
– Я – свидетель...
Через день его вызвали в каюту парторга корабля, механика по совместительству, где офицер в форме капитана третьего ранга, мягко улыбаясь, представился:
– Меня зовут Кирилл Геннадиевич. Я начальник особого отдела военно-морской базы. Как ваше самочувствие после собрания? Вы вели себя мужественно и достойно. Нашему государству и нашей партии нужны такие люди. Вы не думали вступить в партию?
– Так точно, товарищ капитан третьего ранга, думал, но я служу на корабле меньше года, мне еще не положено...
– Кирилл Геннадиевич. Оставьте формальности. Для вас я – Кирилл Геннадиевич. А насчет стажа не волнуйтесь. Иногда врага не разглядишь за десятилетия, а друга можно увидеть за день. Мы считаем, что вы друг, и готовы рекомендовать вас кандидатом в члены КПСС. Согласны?
– Так точно. Согласен.
– Вот и прекрасно. Кстати, Артем. Можно мне называть вас просто по имени? Нам крайне необходимо иметь информацию, что происходит в кубриках корабля. Поверьте, если бы мы знали, что происходило в вашем комсомольском экипаже заранее – не было бы вчерашнего собрания. Ведь так?
– Так точно.
– Итак, мы надеемся на вашу сознательность и стойкость духа. И еще, надеюсь, о нашем разговоре не узнает более никто.
В особом отделе флота Артему Кривулину дали агентурное имя «Шмель». Очевидно за полосатый тельник, а может и за что-то другое. Кто их разберет.
11
– Это нужно почувствовать, через себя пропустить. Как разряд электротока.
– Зачем? Если я обладаю определенными знаниями, если я в курсе всех новостей, если у меня дома есть иконы и библия, почему я должен ходить в церковь, участвовать в службах? Да не надо мне этого, отец Сергий, не надо. Видеть этих старушек злючих, шикающих на тебя без конца, следящих за каждым твоим шагом. Не так стал, не туда пошел, не так свечу поставил. Не надо.
– Насчет старушек ты прав. Отчасти. Они иногда ревнивы не по разуму. Но поверь, каждая шикающая старушка желает тебе добра. Хочет, чтобы чинно все было, правильно, по правде. Понимаешь. По правде. Это для русского человека, ой, как важно.
– А знают ли они эту правду-то?
– Представь себе, знают. Не всю. Путаются часто, потому и шикают, но чуть-чуть правды знают. Потому, что живут в церкви, прикасаются к Правде.
– Вот опять вы, отец Сергий, о жизни в церкви. Да не нужна она сегодня образованным людям. Или меня взять. Я живу честно. Не краду, не убиваю, на чужое не зарюсь, стариков своих почитаю, государство люблю. Все как у вас в Библии. Что еще надо?
– Ты, Артем, персики любишь?
– Что?
– Персики. Мохнатые такие. Вот можно сколько угодно читать о них литературу, фильмы смотреть, диссертацию защитить на тему: «Расположение бороздок на косточке садового персика», но пока не возьмешь его в руки, пока не поднесешь к лицу, пока мохнашки его не пощекочут тебе щеки, пока зубы твои не вопьются в его сладкую мякоть, пока не потечет по твоей гортани чудный персиковый сок, ты никогда не поймешь, что значит вкус персика. Так и церковная жизнь. Можно перечитать всего Иоанна Златоуста заодно с Ефремом Сириным. Можно наизусть знать Моисеево пятикнижье. Можно увесить все стены иконами Рублева и Дионисия. Можно каждый вечер слушать перед сном литургию Рахманинова на пластинке. Но до тех пор, пока ты не придешь на службу в храм и сознательно, слышишь, сознательно не станешь на колени, слезно молясь рядом с шикающей на тебя старушкой, не почувствуешь ты Истины, Благодати, Правды. А стало быть вера твоя не живой будет, искусственной.
– Не знаю, не знаю. Может быть и так. Только зачем мне это? Ну, пусть моя вера искусственна, но ведь верю-то я в добро.
– А ты можешь указать мне четкую грань между добром и злом? Вот это, мол, на все сто добро, а это, мол, на все двести зло. Можешь?
– А кто может-то?
– Старушка шикающая. Ты думаешь, она не кается, что шикала на тебя? Кается. И молится за тебя.
– Ха-ха. Вас послушаешь, так в церкви одни святые.
– Нет. Святых не так много. Много званых, святых – избранных мало. Но у каждого есть шанс этим святым стать. И старушка званая, и братья наши, и ты, Артем. Станет ли кто избранным? От вас зависит, от каждого. А в церкви люди разные. Есть апостолы, есть разбойники. Но один разбойник покаялся и стал святым, а один разбойник возгордился и погиб.
– Иуда, что ли?
– Иуда.
– Иуда может быть больше всех Христа любил-то.
Отец Сергий берет со стола евангелие. От Луки.
– Вот послушай: «Когда Он еще говорил это, появился народ, а впереди его шел один из двенадцати, называемый Иуда, и он подошел к Иисусу, чтобы поцеловать Его. Ибо он такой им дал знак: Кого я поцелую, Тот и есть. Иисус же сказал ему: Иуда! Целованием ли предаешь Сына Человеческого?..»
Когда отец Сергий еще только читал этот стих, Артем Кривулин невольно стал считать присутствующих: батюшка, матушка его, Петрушин, Аметистов, Пчелкин, Серега с Машей, Анна, иконописец, близнецы Саня и Ваня и диакон Михаил... и он. Значит с отцом Сергием тринадцать. Вернее, отец Сергий и двенадцать. Так неужели же он, Артем Кривулин, тот самый – ОДИН ИЗ ДВЕНАДЦАТИ? Бред. Наваждение. И вообще, причем здесь евангелие? Это Петрушин что ли апостол? Петр. Ха-ха. Этот, если прижмет, не трижды, пятьдесят раз отречется от своего учителя. А ведь вру. Не отречется. Сдохнет, сволочь, а не отречется. Может, Аметистов отречется? Сбежал же он с Кавказа своего. Может, и отречется, только всю оставшуюся жизнь каяться будет. Про Аннушку – монахиню, мироносицу и говорить не стоит. Даже Пчелкин, журналистишка продажный и тот на Иуду не тянет. А я? Я Иуда?! Иуда!!!
Кривулин вдруг встал и, не попрощавшись, пошел вон из страшного дома.
Дождь давно кончился, и над городом, ласково щурясь, раскидало золото долгожданное солнце. Кривулин ускорил шаг. Ему почему-то нестерпимо хотелось спрятаться сейчас от этого жгучего и яркого света куда-нибудь в подвал, в подземелье. В подземелье?! Его словно пронзило молнией. Подземелье. Вот его удел. Неужели? Неужели своей жизнью, службой своей заслужил он только эту сладкую негу вечной тьмы и забвения? Чем хуже он этих исусиков – рагулиных и аметистовых? Чем хуже?!!
Дрожащий, почти больной забежал он к себе на этаж, ворвался в квартиру. Остановился, стараясь заглушить звон бьющегося в висках сердца. Кто-то метался по его комнате, отчаянно стремясь найти выход. Шмель. Дикий, глупый, заблудившийся шмель. Кривулин пригляделся. Да ведь это же тот самый. Давешний. Жив значит? Жив. Артем широко распахнул окно и выпустил бедное насекомое на улицу, туда, где в ласковом золоте заходящего августовского солнца озабоченно летали десятки и сотни других глупых, диких, заблудившихся, но все еще живых и сильных шмелей.
12
«...Следствием установлено. Агент «Шмель» покончил жизнь самоубийством по причине тяжкого психического расстройства. Посмертная записка к делу прилагается...»
13
С тех памятных дней минуло года три. Никаких особых последствий для «холмовской церковно-террористической группы», которые прогремели бы в прессе, не было. Может, улик, собранных органами, оказалось недостаточно, может, в дело вмешались власть имущие, не желающие крупным скандалом портить благоприятный предвыборный расклад, а может, помогло ходатайство епархиального управления, но только дело замяли. Отец Сергий, правда, попал под временное прещение, а затем был переведен с семьей в глухой сельский приход, где прихожане – пять, шесть древних старушек. Зато впредь не будет самовольно, без архиерейского благословения устраивать кружки. Виталик Рагулин на этой почве запил было с горя по-крупному, но вовремя одумался. Сейчас в областном центре расписывает кафедральный собор. Гена Пчелкин уехал в Москву. Чего ловить в этой дыре талантливому журналисту? Пару его статей земляки уже читали в «Комсомолке». Громкие. Этакие манифесты. Уехали из Холмов и Маша с Сережей. На Север. Естественно, поднимать православие. Долго, наверное, им еще в жизни предстоит таких подъемов и падений, прежде, чем, спасая собственные души, уйдут они сердечные от глобальных идей всеобщего спасения. Хуже с Сашей Аметистовым. У него серьезные проблемы со щитовидкой. Похоже на рак. В последнее время он страшно скучает по родине, прямо бредит своим Кавказом, все повторяет сам себе: «Там ведь тоже Россия, ну, правда ведь, Россия?!» Близняшки Саня и Ваня учатся в Сергиевом Посаде в семинарии. Саня женился, будет принимать сан, а Ваня, наверное, станет монахом, пока во всяком случае, он хочет продолжать учебу в академии. Всех удивил и даже напугал Олежка Петрушин. Перед самым отъездом отца Сергия в село, он долго исповедовался у батюшки, о чем-то бурно советовался, а на следующий день явился в прокуратуру и объявил о давнем убийстве. Процесс не был очень уж громким. Папаша убиенного к тому времени уже не имел отношения к милиции, был со скандалом уволен за взятки и даже получил какой-то срок, кажется, условно. А Олежку-таки посадили. А он, не поверите, слушая на суде приговор, рад был и даже погрозил кому-то в пустой угол кулаком. Многие присутствующие даже решили, что у мужика проблемы с головой, но нет, ничего. Все обошлось. Сидеть Петрушину недолго, много смягчающих обстоятельств, а он, кажется, и полжизни готов отсидеть, только бы избавиться от этого – самого главного страха, страха погубить свою непутевую душу.
Итак, прошло три года. В один солнечный летний день к воротам известного женского монастыря подрулил очередной автобус с паломниками. Молодая монахиня, женскую красоту которой не в силах были скрыть черные одежды, провела приехавших к гостинице, объяснила монастырский распорядок.
– Простите, сестра, – обратился к ней пожилой мужчина интеллигентного вида, – Я, конечно, могу ошибаться, но мне кажется я прежде вас встречал. Вы не были в городе Холмы?
– Да, я жила там до поступления в монастырь.
– И работали в школе учительницей?
– Да.
– А я, простите, бывший директор этой школы, но ушел на пенсию еще до того, как вы поступили туда работать.
– Я вас знаю. Ваш портрет висит в фойе.
– Да, портрет. Вы давно не были в Холмах?
– Два года.
– Там, кстати, многое изменилось. Хотите расскажу?
– Нет. Спасибо. У меня много еще на сегодня работы.
– Понимаю, понимаю. Ну, что же, не смею задерживать. А помните отца Сергия? Вы кажется ходили к нему на чаепития? Я когда-то стал невольным виновником его ссылки.
– Вы?
– Видите ли, я живу рядом с домом, бывшим домом батюшки, и был случайным свидетелем ваших собраний. А вы все так бурно всегда спорили. Я мимо прогуливался и все слышал. Такое кричали, упаси Бог! Поэтому я счел нужным высказать в письменной форме свои опасения. Ну, вы понимаете? Раньше, при Сталине, люди всегда так делали. И я, знаете ли. Глупый был, молодой. Потом уже в хрущевские времена, после двадцатого съезда многое понял. Да. Но вот эта, как бы сказать, бдительность моя, так и осталась со мной. Так что невольно я причинил вам некоторые неудобства. Вы уж простите меня.
– Бог простит вас. И вы меня простите.
– Вас-то за что?
– За то, что ввела во искушение. Толкнула на написание доноса, осуждала.
– Ну да, ну да. Извините, я вас задержал.
Монахиня, носившая когда-то в миру имя Анна, хотела уже уходить, но вдруг, словно опомнившись, обернулась.
– А как же вы здесь-то очутились? Вы ведь коммунист с большим стажем.
– Пути Господни, что называется, неисповедимы. Знаете, после отъезда отца Сергия, я, не поверите, потерял покой. Ночью батюшка снится, да ладно бы только он, а еще страшные такие уроды, мертвецы. Невмоготу стало. А тут случайно у соседа, он верующий давно, Библию увидел на столике под иконами. Открыл просто так, наугад и прочитал первое попавшееся: «Придите ко Мне все страждущие и обремененные, и Я вас упокою», покой то есть верну. И вот так... В храм ходить стал, к батюшке Сергию в его село съездил, по монастырям теперь паломничаю.
– Ну и как, легче стало?
– Легче, но не до конца. Видно, не дошел я еще до Него-то.
Он усмехнулся, посмотрел куда-то отсутствующим взглядом. Глаза его уперлись в золотой купол соборного храма. Он выпрямился, подумал о чем-то и добавил не Анне, никому. Себе.
– Дойду. Обязательно дойду.
Над монастырем запел благовест, приглашая всех к вечерне, а на небе вокруг солнца обыденно сияла радуга, словно графически повторяя услышанную от кого-то фразу: «Аз вы упокою».
Дмитрий Муругов
Суметь подняться...
Рассказ
Мне жаль вас! И мне совершенно без разницы, какого вы пола. По-моему, вы безлики, вы – толпа. Глаза ваши опущены долу, а мысли заняты лишь работой. Вы не видите звезд. Не различаете ароматов в повседневном смоге. Вы не слышите звуков, похороненных в толще бетона. Вам безразличны бредущие рядом. Зато, когда ваш взгляд ненароком останавливается на мне, на ваших устах застывают снисходительные улыбки. Вы чувствуете превосходство, крутя пальцем у виска. Вам дико, что кто-то восторженно следит за облаками, ступая босыми ногами по шелковистой траве газонов.
Когда-то и я был таким... Целеустремленность. Карьера. Деньги. Втаптывание в грязь впередистоящих. Беспринципность. Но встряска, так необходимая каждому, настигает лишь единицы. И те, кому посчастливилось ее испытать, прозревают, ужасаясь былым поступкам.
Мне жаль вас...
Я пою песнь – БОЛИ! Немногие могут сказать: «Я знаю цену боли». Большинство даже не предполагают, что она из себя представляет. Вы испытывали зубную боль во время выходных? Так вот: ИСТИННАЯ БОЛЬ – это зубная боль, помноженная на годы. Она неповторима в переливах тональностей: от экстаза, когда лишь судорожное дыхание и слезы на глазах, до тихих тамтамчиков, далеких, но неизбывных. Врачи отказываются от тебя, ведуны рекомендуют медитировать... От постоянной бессонницы глазницы чернеют, а лицо покрывает бледность. За столом подстерегает истощение, а сутки превращаются в ночь. Безрадостное существование толкает на различные безумства, лишь бы отвлечься, за-
глушить, притупить... Возможно, выплеснув эмоции на вас, я почувствую облегчение?! Конечно, вы возразите, что и без моей исповеди в мире достаточно страданий. Но тогда согласитесь, она не изменит сути. Знаю, слабаков презирают. Но ведь я не плачусь, а внимание ссудит поддержкой на ближайшее время...
Я ВИДЕЛ СВОЮ БОЛЬ В ЦВЕТЕ...
Для этого мне пришлось пройти курс аутогенной тренировки. Она бывает индивидуальной или групповой. Я заплатил за вторую. Нас было шесть человек в группе. Комната, затянутая тяжелыми портьерами, освещалась мягким рассеянным светом. Мы ложились на кушетки, стараясь полностью расслабиться. Закрыв глаза, вслушивались в умиротворяющую музыкальную композицию, льющуюся из динамиков магнитолы, и голос психолога, постепенно сходящий на шепот. Глубокое дыхание и мысленное повторение формул расслабления убаюкивали. Реально ощущалось напряжение, покидающее тело через кончики пальцев. Я смог полностью отрешиться от внешних звуков только на четвертом сеансе. Непривычная легкость... Словно паришь на невидимых крыльях. Решился приоткрыть глаза и осмотреться. И опешил. Двое спали, а четверо лежали тихо.
Четверо... Шестеро... Врач...
Господи, да что же это такое? Как я могу видеть себя, если лежу с закрытыми глазами?
Я панически пытался осмыслить увиденное. И почти тотчас в уши ворвался усиливающийся голос врача. Час или мгновение... С кушеток поднимались полусонные люди, и только я не спешил открывать глаз...
...Пятый сеанс.
Я с нетерпением ожидал повторения полета. Страха не было. Все что угодно, но только не страх. Но... И вдруг я понял, что могу заглянуть в себя. Как? Я просто знал! Всеохватывающий восторг полной свободы. Я крался по неисследованным лабиринтам, ведомый мерцающим импульсом притупленной боли. Она затаилась в затылочной части, тлея бордовым угольком. И я увидел ее. Несмотря на то, что боль подавляла волю к жизни и не единожды еще предъявит свои права на сосуществование, ОНА оказалась – прекрасна. На уровне инстинкта бордовый цвет всегда означает защиту от ночи. Но без ночи его затмевает Солнце. А когда костер в промозглой мгле дарит тепло, он может и ожечь. Искрой стрельнувшего полена... Моя боль была похожа... скорее на осьминога, затаившегося в ожидании превентивного удара. Она неумолимо росла, захватывая все новые пространства, в чем ей способствовали ранее закабалённые нервные узлы. Свободу передвижения ничто не ограничивало, так как мозг якобы не восприимчив к боли. Мозг – координатор мини-вселенной, а то, что в программу закрался вирус, не его вина. Увы...
Увы... Знание облегчения не принесло.
Однажды Бисмарк сказал: «Дураки учатся на своих ошибках, а я на чужих». Сказал бы прямо, что выдохся. А то – «учиться»... По-моему, это утверждение – полный абсурд. Не зная, как выглядят грабли, невозможно их обойти. Эдак каждый прутик перепрыгивать станешь, да и сумевший подняться с колен более достоин восхищения.
Боль, терзающая сутками, одаривает полуденной глухотой и беспросветной тьмой, отдаляя на недосягаемое расстояние мелкие житейские радости, составляющие нашу жизнь. И только в редкие минуты, благодаря анаболикам, осознаешь, чего лишился.
Я по привычке глушил бутылками водку. Орал. Резал, протыкал кожу рук. Не обращаясь к врачам, заматывал бинтом. И когда становилось особо невыносимо, рвал раны, перекручивая бинты, заглушая одной болью другую.
И снова хлестал водку...
Через короткое время я загремел в неврологию. Это страшное наименование психушки, на фоне платного пребывания, звучало смягченно: блеск, чистота, цветы, попугайчики, небольшие уютные палаты с телевизорами. Трудотерапия – в кайф. Еда – едва не ресторанная. Гомеопатия вместо химии. Психолог и покой без психиатра, «вязок» и уколов... В это отделение кладут по предварительной договоренности, а не по направлению. Одним словом – МЕЧТА пролетариата.
На предварительной беседе психолог объяснил, что на время общения он для меня не человек, а только врач. И его задача – помочь разобраться в причинах. Он уверял, что любая боль предвосхищена физическим воздействием, а алкоголь – не выход. И когда мы доберемся до сути, он поможет забыть о годах отчаяния.
Он изначально настроил меня на борьбу. И на строгое соблюдение распорядка дня.
Прежде всего его интересовало детство, общение о близкими, мировоззрение, реакции на ложь и потрясения. То, что врезалось в память раскаленным клеймом...
Меня жгла память об армии. Совесть... Память... Сожаление... Жалость... Ужас...
Большинство молодежи, уходящей в армию, питает наивные, но весьма присущие возрасту иллюзии. Для них армия пишется всегда с большой буквы. Веря в добро, представляют себе возникающие препятствия, которые с честью преодолевают. Уверены, что тщательно подготовились как морально, так и физически.
Я не помню дороги. Лишь расплывчатость физиономий в пьяном угаре... Завалы домашней еды... Бравада... Мельтешение полустанков за окном вагона. На конечном перроне нас едва не пинками загнали в «воронок» и повезли в удушающей тряске. Кого-то придавили, кого-то тошнило... Далее
ослепляющий свет в проеме двери. Казармы, плацы, спортивные городки. Не видно ни одного гражданского. Повсеместно комуфлированная форма, аккуратные газоны и асфальтированные дорожки. Ничто не напоминает родной город. Не видно праздношатающихся, только в курилках под открытым небом по несколько человек. У многих на губах улыбка, не предвещающая ничего хорошего и дающая понять, что ты уже не принадлежишь самому себе.
Подобные мысли приходят в голову каждому, кто переступает порог КПП и попадает на территорию своей будущей части.
– Духи!!!
Дикая радость выплескивается из глоток полугодичников, прошедших горнило садизма со стороны старшего призыва. Теперь будет легче... Приехала смена... ДУХИ!!!
Пролетел незаметно месяц, хотя в первые дни казалось нереальным привыкнуть к строгому распорядку дня.
Промелькнули золотые деньки курса молодого бойца, когда нас не били, не унижали, лишь жесткая муштра подготавливала к распределению по ротам для дальнейшего прохождения службы.
Сержанты КМБ устно преподавали тонкости взаимоотношений в иерархии солдат. Они объясняли, каким причудам возможно подчинение, но не более.
Утренние зарядки и зубрежка устава, набивание кантиков на кровати и боевые тревоги остались позади.
Мы постигали терпкий вкус крови на разбитых, якобы нечаянно о раковину, губах. Минимум сна и максимум преодоления препятствий, изображая восторг под аккомпанемент самостийной музыки, где роль барабанов играют головы,
а светомузыки – руки. А сколько «блаженства» доставляло приведение в божеский вид прикрепленного автотранспорта: помывка стекол – кабины – кузова, «гуталение» колес, после чего подметание бокса и вновь помывка стекол – кабины – кузова... Но все это бледнело перед нарядом в столовую. Слезоточивая хлорка, медитация с тупым ножом над подвядшей картошкой, ароматы проросшего лука, огромные емкости и половники, сотни тарелок и ложек, синюшное перемороженное мясо из «стратегических» запасов, каменные сухари, начиненные жуками, и вездесущие тараканы.
Даже поход на обед не приносил отдохновения. Весь установленный порядок и строго отмеренное время не предполагали наслаждения вкусом нехитрых блюд. Только дембеля и «деды» неторопливо вкушали заслуженный белый хлеб с кусочками нежного масла, отнятыми на добровольной основе у «молодых» и «слонов», запивая сгущенкой и чаем.
Но я, несогласный с укоренившимся порядком, восстал, решив не отдавать своей пайки. Когда ко мне подошел сержант, я ответил, что съел.
– Зря... Зря ты так поступил, душара. Ночью ты спать не будешь!
По приходу в казарму я подошел к дембелю:
– Костик, рассуди. Я не хочу отдавать свою пайку масла. Ведь вам не убудет от одного, а кто не смеет отказать, то флаг им в руки.
– Не хочешь – не отдавай.
– Скажи тогда сержанту, чтобы не наезжал.
Одногодки, слышавшие разговор, смотрели на меня как на врага народа, дерзнувшего вякнуть и устоявшего на ногах, чем и наплевал в душу остальным. В тот момент я чувствовал себя деревом, одиноко стоящим на утесе. Без крыльев – не покинешь пьедестал, а ведь точно знаешь, что в один прекрасный день грянет гроза и пошатнется монолит, и шальная молния повергнет дерзкого...
...И она, сверкнув, ударила.
Рука с намотанным на запястье ремнем безвольно повисла. Шок еще не затуманил разум, и я отстраненно наблюдал за искрящейся бляхой, описавшей круг и направляющейся по крутой траектории к груди...
СПОР ЧЕСТИ...
В мой призыв затесался местный, прибившийся изначально к «дедам» за счет поддержки с «воли». Он был заносчив, и ему не улыбалось, что кто-то потеснит его. Наезды, выпендреж, назревающее столкновение... По неписаным законам «молодые» не имеют права на драку, дави морально, но не вздумай поднять кулак.
И тогда скучающие «деды» порешили устроить себе праздник. Бой гладиаторов!
Наблюдающие со стороны «духи» не смели подать голос в защиту или осмеяние бьющихся. На напряженных лицах читалось облегчение, что их минула чаша сия. Они не отказывались «рожать» сигареты и водку, лишь бы не били. А возвышение? Всему свое время.
...Молния коснулась груди, и я стал мягко проваливаться в звенящую пустоту, где не было ни света, ни тоннеля, ничего...
Амбиции «дедов» удовлетворены. Чаяния «духов» о спокойной ночи сбылись. Местный сохранил приоритет. А я – я сломался.
Постепенное наращивание давления, косые взгляды однополчан...
Я цеплялся за призрачную надежду, что это всего лишь эпизод и ничего серьезного не произошло. Но я ошибался. Все только набирало темп. У местного была цель – уничтожить оппонента, заставившего пройти сквозь липкое прикосновение страха. Уничтожить как личность. Еженощные издевательства подавляли волю. Бежать? Вернут. А «лыжников» ох как не любят.
И отчаяние вложило в мою руку заточку...
...И я ударил.
Заточка мягко вошла в плоть, откликнувшись легким толчком в судорожно сжатой руке...
...Удивленный взгляд местного, оседающего на внезапно отказавших ногах, цеплялся за силуэт...
...И пришел страх.
Нет. Меня не посадили. И даже не наказали. И не перевели. В гарнизоне, где я проходил службу, не нуждались в решетках. Горы и рабство не обещали идиллию.
Местный выжил. Не хватило каких-то... пары миллиметров. Зато пришло осознание перегнутой палки, несущей ужас небытия.
Остальные с опаской косились, не желая искушать случай...
Впереди полтора года спокойной службы. Надежда вновь поселилась в душе. И только я знал, что на второй удар – меня не хватит...
И СТРАХ остался!
Я рассказывал, и мне казалось, что боль постепенно отпускает. Я не смотрел в глаза психологу, полностью погрузившись в себя. И потом еще долго тянулось молчание...
На следующий день врач перевел меня на дневное отделение, назначив приходить один раз в неделю на внутримышечную инъекцию живого белка, разработанную в 1938 году академиком Капустиным. Всего нужно было пройти курс в восемь уколов. И на время лечения он взял с меня обещание не употреблять алкоголь и читать утром и вечером перед зеркалом медитативное упражнение.
Уже после третьей инъекции я понял, что живу. Горизонты будущего начали очищаться от грозовых туч, где стихией был алкоголь, молниями – боль, а растрескавшейся в суховее землей – душа...
Я чувствовал обновление, но поверить боялся. Годы, проведенные во мгле, не позволяли насладиться штилем, подготавливая к еще более жесткому проявлению наваждения.
Но я верил... Верил истово. Молился, не зная молитв...
И вера спасла меня!
И сейчас, по прошествии многих лет, я благословляю психолога, Капустина и родных, что были рядом со мной...
Я благодарю Бога, что позволил познать МИР, как телесный, так и духовный.
СПАСИБО, ГОСПОДИ!
Мне жаль вас...