"Мимолетное виденье..."

 

Олег Шестинский

 

«В Северной Галлии
восстали два легиона...»

 

В золотую пору моей жизни царствовали в столичных литературных еженедельниках обворожительные журналистки. Не куклы в целлофане. А умницы, славно пишущие. Об одной из них поэт сочинил:

На Большом Гнездиковском

в доме шесть...

проживает красивая, рыжеволосая,

длинноногая женщина двадцати восьми лет...

Каждая из них выглядела на свой лад. Но почти всем им стукнуло под тридцать. И все они томились в безмужнем одиночестве. Так уж сложилось их поколение: они девически расцвели в позднепослевоенные годы, когда страна еще не изжила последствия лихолетнего безжениховства.

Видные, чубатые парни фосфоресцировали прахом на заглохших полях отгремевшей Великой войны. И потому опрометчиво и скороходно девушки повыходили замуж за ухажеров, к которым порой любовью не пылали, да мечталось свить семейное гнездо. Разочаровывались зачастую в непутевых муженьках, взрослея.

Судьба распорядилась так, что мои ленинградские сверстники-поэты и постарше нас, уцелевшие холостяжные фронтовики, закрутили с ними обольстительные и непраздные романы. Я условно называю эти отношения слегка пошловатым словом «роман», ибо молодые женщины притягивали не только внешней продуманной привлекательностью, но и наставнически-гибким умом.

Почему они сдавались питерцам? А не тем москвичам, которые крутились возле них рядом, под боком?

Не оттого ли, что проницательные красотки утонченно-чувствительно улавливали у невских кавалеров смягченность их характеров, неочерствевшее сопереживание их неудавшемуся прошлому и ту изящную ласковость, которая и после войны долго не выветривалась из богемного самоощущения питерских художников. Все-таки петербургский Серебряный век еще порошился в переоснащенных парусах.

И я не выпадал из строя питерских удальцов.

Литературная жизнь тогда кипела бурно, и я частенько налаживался в столицу.

...Поутру в поезде «Стрела», выспавшийся, разрумянившийся от тамбурной свежести, смотрел я на наплывающее к железнодорожному полотну Подмосковье с его березовыми рощами, круглоочерченными озерцами, холмами, увенчанными кучкующимися деревеньками, сиротливыми церквушками с обломанными крестами и сквозь пестроту окольностей одухотворялся образ женщины с шелестяще-русыми волосами, с мерцающе-радиоактивным взором синих, льдисто-туманящихся глаз... Волнующе чудилось, что этот образ – такая же неотъемлемая часть природы, как и все вокруг.

...Едва заскочив в номер гостиницы, я мчался на Цветной бульвар, взмывал на лифте и, переводя дыхание, чинно прихрустывал шагами по редакционному коридору, улыбаясь встречным.

И открывал дверь. И она со вспыхнувшими, расширившимися от неожиданности зрачками, выпархивала из-за письменного стола.

– Ну, девочки, я на сегодня закруглилась, – обращалась она к лукаво-приветливым сотрудницам, и я подавал ей шуршащий белый плащ.

Много позже, листая дни своей жизни, я дивился, что ни у кого и никогда не причернивалась полукривая ухмылка ханжества или возвеличенно-мещанская собственная непогрешимость. Еще не испепелилось из людских сердец умиление от того, что кому-то выпали сладко-быстротекущие чары.

А мы с подругой, взявшись за руки, остужаясь уличным сквозняком, торопились в ЦДЛ, – в писательский ресторан, и, завсегдатайски проструившись в знаменитый Дубовый зал, угомонялись в углу, возле рояля, откуда весело кивали знакомцам. К нам понимающе никто не втискивался, и лишь ведунья-официантка вопросительно склонялась:

– Как всегда?

– Да, Жанна, – доверялся я, и в мгновение ока над накрахмаленной скатертью смешивались благоухания от грузинского сациви, от брюссельской ломтями капусты, от зерен красной икры, крупных и сочных, от осетрины в желтых прожилках, от мясных лакомств, украшенных зеленью, от янтарно-увлаженного масла... Бог мой! Чего только не спрыгивало с гостеприимного подноса в наше ублажение.

Красивый все-таки был застой!

Жанна без моих подсказок окормляла встречу. Она извлекала из недр буфета по-купецки пузатый графин коньяка, темно-красновато-переливчатый, прицвеченный заоконным светом, и я, как восточный виночерпий, наполнял хрустальные рюмки. И, когда мы чокались, издавая звон, влекущее наше прикосновение, непредсказуемо-сбивчивое, начинало выколашиваться по собственной прихоти.

– А меня главный намеревался завтра в Барнаул командировать...

– Не командирует... Я ему позвоню...

Ее главный уважал меня так же, как я его, и, будучи гораздо старше меня, перешел со мною на «ты».

– Конечно, я никуда не поеду... – и ее синие-синие глаза набухали отзывчивостью и, если бы их не притушала поволока, сердце бы мое разорвалось.

Она сосредотачивалась:

– Что ты написал напоследок?

И я ей читал стихи, только ей, полушепотом, страшась ее суда, – словно вступал в своенравную реку, готовую меня очистить или умыкнуть вглубь.

И после уже подваливали товарищи, подсаживались на чуток, острили с московской хмельливостью. Но мило, брат-
ски, независтливо. Красивый был застой!

На исходе мы загаданно трезвели, и она, плутовски потупя очи, выдыхала:

– А не попить ли нам кофейку?

И в этом заключался наш тайный язык с подругой, что значило: «Ах, поехали скорее...»

И я так же выдыхал ей, едва разжимая губы: «Милая, я...» – и дальше уже слов не доставало.

 

* * *

Жизнь напружинивалась, и я, без натуги цепляя чин за чином, возглавил писателей Ленинграда.

А там уж по должностной заведенности и в Таврический дворец был зван на Областную партийную конференцию.

Сижу себе на верхотуре амфитеатра, позевываю от скучно-выхваляющихся рапортов и вдруг встрепенулся, – никак моя фамилия протенькала? Точно. Моя. Выдвигают меня в члены обкома. И не успел я глазом моргнуть, как опять меня поминают, – на сей раз вставляют в делегацию на ХХIV съезд партии.

По тем временам честь огромная, нынче непонятная. Но я в естественном возбуждении уразумеваю, что не из-за моих личных заслуг, а потому что Григорий Васильевич Романов, первый секретарь обкома, почел нужным писательскую организацию приободрить.

Накануне открытия съезда после суровых и утомительных напутствий, как себя в Москве вести, разместили ленинградцев в вагонах «Стрелы» и покатили мы в Москву, как на праздник.

На перроне в столице высыпались из состава, толпясь возле Романова, а он, невысокий крепыш с голубоглазым непроницаемым лицом, командирски озирал нас, своих вояк, – все ли, мол, пригнано в амуниции, нет ли каких порух.

И вдруг ко мне:

– Что за кепка у тебя?

– Из Парижа, Григорий Васильевич. Я только что оттуда.

Романов, поди, опешил, хотя лицом ничего не выдал.

– Ты ведь на съезд коммунистов направился, а не в Лувр на экскурсию. Смени на другую.

Я эту кепку среди десятков выбрал, франков не пожалел: кожаный верх, бока гармошились складками, узенький козырек. Пришлось мне ее поменять, – прикупил в гостиничном магазине ворсистый блин, в таком Федор Абрамов щеголял одно время.

Нам твердили:

– Вы, товарищи, совместно из гостиницы в Кремль перемещайтесь, а уж вечером после ужина не разбредайтесь по городу. Может, нужда какая в вас случится.

И мы, впервые попавшие на такой государственный форум, внимали, как дошколята.

Съезд подавлял ликующей торжественностью: маршалы в золоте орденов, гул оркестра, пионеры с горнами, красные гвоздики от французских трудящихся, старейший член партии, наконец, величественный, как броненосец, Леонид Ильич Брежнев. И гром аплодисментов, все с шумом повскакали с кресел. И заранее назначенные лица заголосили: «Слава КПСС!» Красивый был застой!

Я стоварищился с земляком Сергеем Л., профессором-географом, двухметровым атлетом с румянцем во всю щеку. В первый вечер мы ужинали с ним вдвоем в ресторане гостиницы «Москва», отведенной делегатам. Глотками прихлебывали настоящее «Киндзмараули», и Сергей, страстный поклонник Льва Гумилева, растолковывал мне его взгляды. Не скованно-закавыченно начиналась съездовская наша жизнь.

Но все же, провожая меня до номера, Сергей шепнул:

– По телефону не откровенничайте. Тут всюду прослух.

Я это и без него примечал. Впрочем, а мне-то что? На этажах в креслах люди схожей военной выправки, исподволь впяливались в любого человека, как в движущую мишень. Из органов ребята. Они служебно оберегали нас от провокаций и наше поведение засекали. Вроде бы безобидно, но...

Зарекся я никому не звонить. Даже ей, чтобы чего не отчебучить по горячности. Прикидывал: «Возвращусь домой, а оттуда уж опять в Москву зателепаю, к ней, только к ней...»

Трелью прочирикал у меня над ухом звонок:

– Что ж ты голос не подаешь? – упрекнула подруга.

– Так съезд... – пролепетал я, запутываясь, – я после...

– Главный распорядился взять у тебя интервью, – строго перебила подруга.

– Может, по телефону? – заикнулся я.

– Можно и по телефону, – легко согласилась она и добавила вкрадчиво, – я думала... что мы кофеек попьем... – завибрировало в трубке, – с ликерчиком...

Господи! Из глубины мембраны выплывала она с зыбко-колышущейся грудью, с вербоцветным запахом волос, с ворожейной синевой глаз...

Господи! Мир вокруг меня распадался на пестрые калейдоскопные пятна, и я, как Андрий Бульба пред прекрасной полячкой, пал...

– Еду...

Я натянул через голову рубаху плотным закрытым воротом, кипенно-белую, с прорезями для запонок на манжетах, из тяжелой синтетической ткани, последний крик моды, от приобретения которой я тоже не удержался во Франции. Я врубился в зеркало – хорош! Словно рыцарь, закованный в латы. Позже такую рубаху у нас назовут «водолазкой», она меня стройнила и щеголила.

Я независимо, с показным равнодушием, прошествовал мимо чекистов, неуловимо проследивших мое движение, проворно сбежал по ступеням и, выйдя на тротуар перед гостиницей, обзыркал по сторонам, – москвичи отрешенно спешили по своим нуждам, я не вызывал ничьего любопытства.

Сел в такси, припаркованное у гостиницы, и через десять минут уже переминался перед заветной дверью.

Она, словно перехватила мой лестничный шорох, и распахнула... И я шагнул в рай, плодоносящий древесами познания.

На ней колыхался небесной окраски пеньюар с широкими рукавами, откуда царскосельскими лебедями вынеживались длани, опустившиеся на надежные холмики моих плеч.

Перещелк ее точеных каблучков пулеметно прошил меня наповал. Ее обнажившиеся в ослепительной улыбке сахарные зубы, как сводники, заманивали прильнуть к устам.

– С чего начнем: с интервью или... с кофейка...

Я хрипло выдавил:

– Налей вина...

И она, лукаво улыбнувшись, набулькала в высокий бокал освежающее красное вино. Пальцы мои конвульсивно дернулись, бокал завалился, и напиток, расплескиваясь, обширно залил мою несравненную рубаху.

Я жалко сморщился:

– Мне же на съезд...

И она распорядительно приказала:

– Не куксись! Я выстираю в ванной, у меня экстра-порошок... Высушим на балконе, на морозце, и я выглажу утюгом. А пока накинь халат, любовничек...

Я накинул халат и, смутясь мыслями, совсем поглупел:

– А где же спать? Мне на съезд...

– Спать будешь у меня. А на зорьке я тебя франтом отправлю на такси в гостиницу. От меня всего ничего пути.

Она нисколько не терялась и я, обживаясь в халате, прислушивался к всплескам в ванной.

– Ну, вот и отмыла. Теперь на балконе вода стечет, и твой панцирь подсохнет... – она трезвила меня иронией, – придется начать с интервью...

* * *

Предутренний мой сон был глубок и страшен: мне снилось, что хоронят меня на Красной площади впритык к могиле товарища Сталина. «Ну и ладненько, будем с ним перестукиваться азбукой Морзе...» Бред какой-то! Не к добру сон. Я взъерошился:

– Проспал!

– Нет, – и подруга, уже в пеньюаре, повела головой на стол, а там торчала белым чурбаном, гипсовым слепком, снежным болваном моя злополучная рубаха.

– Не высохла, – отчаивалась подруга, – вода не стекла, вмерзла, эрзац материал рогожный! Чертова заграница!

Я метнулся к рубахе, она твердела, как гранит.

– Кошмар, – лепетала подруга, – ведь не в халате же тебе ехать в гостиницу...

– Я напялю ее, – безрассудно отважился я.

– Но ты окоченеешь, – простонала подруга. И снова во мне пробудился Андрий Бульба.

Я, раздирая ворот, всунулся в смерзшийся скафандр. Кожа моя вспыхнула от уколов тысячи ледяных иголок. Я боялся пошевельнуться, но мужественно преодолев обжигающее состояние, накинул куртку, бросился в парадное, скатился вниз, подхватил такси и по пустынному еще городу подколесил к гостинице. И в ней, из оставшихся сил лихо печатая шаг, продефилировал перед взорами чекистов, недрёмно следивших из кресел за мной, подозрительно зоревой птахой.

В номере я набрал в ванную горячей воды и плюхнулся в нее, не пытаясь стянуть с себя одеревеневший футляр.

Жизнь восстановилась во мне. Я отшвырнул оттаявшую заграничную хламиду.

К завтраку явился в свежей сорочке, в темном серебри-
стом галстуке, и милейший Сергей поинтересовался, как я воспринял учение Гумилева о пассионарности.

– Оно обнадеживает человечество, – успокоил я его.

После завтрака в просторном холле гостиницы перед выходом в Кремль, я негаданно наткнулся на Романова. Он из своей резиденции с утречка наведывался к ленинградцам. Григорий Васильевич пристально вгляделся в меня.

– Ну как? – спросил, как мне примерещилось, с неким любопытством.

– Порядок! – вдохновился я, и он неопределенно хмыкнул:

– Ну-ну...

И меня его дружелюбный вид внезапно подвигнул:

– Григорий Васильевич, примите меня после съезда. Позарез нужно ваше указание по долевому участию.

– Ну-ну... Звони по «вертушке»... делегат, – отозвался он.

«Долевое участие» означало: Литфонд переводил нам средства, мы зачисляли их на счет Ленгорисполкома и писателям выделялись жилищные метры, то есть квартиры. Но финорганы волокитили, тянули, а то и «резали» нашу заявку. Указание всевластного Романова решало вопрос незамедлительно.

 

Подруга позвонила вечером.

– Ты жив? – участливо проворковала.

– Приеду к тебе из Ленинграда сразу.

– Постараюсь ни с кем не пить кофейку, – подразнила она, и вновь я затомился вербоцветным запахом ее волос. Красивый был застой, ей-Богу!

 

* * *

Через день после съезда я связался по «вертушке» с Романовым. Он был краток:

– Приезжай.

 Я устремился в Смольный. Меня предупредительно сразу пропустили к нему. Романов сидел за столом, погруженный в бумаги. Оторвался от них:

– Давай...

Вожделенное указание наискось пробежало по листку.

– Доволен? – осведомился он.

– Еще как! Теперь расселим...

– Культуру в загон не разрешу заталкивать... Сами не плошайте...

Я попрощался и вдруг услышал за спиной:

– Молодец!

Я резко обернулся, невпопад брякнул:

– Что?

Романов смотрел на меня совсем не начальственно:

– Мужик, говорю...

И причудилось, что око его на крупно-волевом лице мне... подмигнуло.

Вышел я из кабинета, как контуженный. В ушах звенело. Мысли разбегались мальками в весенней заводи. «Подмигнул или мне померещилось? Что это за знак-намек?» – только и толклось в моем уме. Шофера я отпустил, – мол, пешком пройдусь.

Брел я, брел по улице и осенило меня!

Съездовские чекисты не просто в креслах вальяжничали, а классную работу вели, блюдя нашу обереженность. И, верно, не так уж вольно-незамеченно улизнул я в вечерне-гульливый город, а чей-то пригляд штриховал мое путешествие к подруге. Может, и таксер, который меня вез? Может, и лифтер в парадной?

И на ранней оперативке доложили Романову, что в делегации никаких заковык, лишь из 314-го в гостинице не ночевал. И возможно, Романов спросил: «У девахи, что ли?» «У ягодки своей...» – облизнулся докладчик. И Романов, шевеля бровями, только и молвил: «Ну-ну...» И не исключаю, что нечто родняще-мужское со мной его проклюнуло. Красив был застой, все-таки! Да и Романов красив!

А позже мы с ним уже в холле и повстречались случайно, где я про «долевое участие» задолдонил.

Это лишь недоумки клевещут, что застой был неподвижен, – при нем ух какие коленца выкидывались!

 

Романов в Ленинграде слыл воистину вездесущим: сам корабел, на верфи по-петровски вострился; птицефермы на Ладоге развернул, – город досыта завалил белым мясом; заводы наращивал до всесоюзных оплотов...

А вот интеллигенция ерошилась. Конечно, не сплошными рядами, – кудрявыми да кудлатыми зашторниками, то бишь теми, кто, задернув шторы на кухоньках по вечерам, верещали словоблудно.

Романов же впрямь отшвыривал западный, похотливый псевдомодерн; не допускал пьесок с плевками в лик России; щелкоперов с фигами в кармане не жаловал. «Крутоват», – жаловались диссидентствующие. Да, крутоват. А для русских в крутом царе лишь спасение и надежда. Иначе все разворуют. По такому и нынче тоска.

У меня же с Романовым складывалось взаимопонимание: в итоге писательский союз крылья расправлял. Я по наивности полагал, что радоваться бы моим коллегам! Да не тут-то было! Зависть клубком метелилась вокруг меня. Она выползала из пресыщенной благодати комаровских дач; из старинных барских квартир, куда вжилились гусиноперистые бессмертные булгарины; из жалких клетушек писательской бедноты, чахнущей от непризнанности и обольщаемых даровой похлебкой; из гранинского ястребиного гнезда, запорашивающего капканы притворно-воздушным словесным пухом...

Я не осознавал зловонной жижи бессмысленной и тусклой неприязни, раздуваемой духоборами в прямом смысле слова. Эти людцы мне любезно улыбались, совали свои книжки – романы с фарисейскими автографами, елейно кадили даже моей собаке...

У гения К.Э.Циолковского прочел: «Профессиональная зависть – самое отвратительное... Кто не знал всех страшных ухищрений именно этой профессиональной зависти, тот не знал горя!»

Злопыхательская возня с берегов Невы доплюхивалась слухами и до столицы.

Подруга из литературного варева вылавливала, что могла, обо мне. Она раздражалась, непредвзято оценивая мелкотравчатые наскоки, доморощенную хулу, наносимые мне, и, зная мой ранимый характер, словно сама перемучивалась болезненностью моих чувств. Она осунулась, спала с лица и стала чаще дымить сигаретой.

– Езжай к нему... – не выдержала ее доброжелательница по редакции. И подруга, находя хоть какой-то выход, кивнула головой.

Главный, склонив свой лысый череп со скопившейся в нем житейской мудростью, областил ее взглядом, как обиженную судьбой дочь, и размыслил:

– Ты должна быть там... с ним... это даже не вопрос... Но ты... не поедешь...

– Почему? – вспыхнула подруга.

– Почему? – не сразу ответил главный, зная гораздо больше, чем она. – Потому что его обложили... потому что удавка уже режет ему кожу... потому что ты только усугубишь его заботы... Он будет рваться к тебе, отклоняясь от сопротивления, еще острее унижаясь ударами по своему самолюбию... Ты понимаешь? Напиши ему, напиши что-нибудь, что он спрячет сердце, – высокопарно присовокупил главный.

– Но он хороший! – вне себя возмутилась подруга.

– Хороший, – согласился главный, – я его люблю, но любви мало в жизни для торжества справедливости. Каждый хищник хочет что-то урвать. И бесится, когда его стреножат при броске на добычу. А он стреножил... ты напиши ему, напиши...

Подруга, отключив телефон, весь вечер сочиняла мне письмо, рвала листки, писала снова и откидывала написанное, откидывала. Ей казалось, что речь ее плоска и искусственна в своем утешении... Она приблизилась к окну, прижалась лбом к стеклу и вонзалась в вечернюю синь, как  т о г д а, когда она с трепетом следила за мной, прилавливающего такси, и сердце ее нынче сжималось, как т о г д а, от боли.

И однажды в часы отчаянья перед человеческим предательством я получил письмо без подписи:

«Мой Цезарь!

В Северной Галлии восстали два легиона! Твоя... С тобой...» И все.

Это святое предупреждение донельзя растрогало меня. Я прошептал: «Если бы только два...»

 

* * *

Иногда, перебирая свой архив, замираю над пожелтевшей запиской с вылинявшими чернильными строками:

«Мой Цезарь!

В Северной Галлии восстали два легиона!.. Твоя... С тобой...»

И я словно пробуждаюсь: «Господи! Да меня ведь любили!»

И неправдоподобно обоняю вербоцветный запах волос, излучающийся от ветхой бумаги.

Ах, Господи! Красивый был застой, все же!

 

 

Мимолетное виденье

 

Посетил я московское издательство, где готовилась для печати моя книга.

– У нас новая заведующая редакцией. Рукопись вашу читает.

– И хорошо, – подхватил я, – в отпуск наладился. А позже и наведаюсь к вам.

Я обернулся к двери и столкнулся на пороге с молодой женщиной.

– А вот и завредакцией, – встрепенулась в кабинете сотрудница.

Женщина чуть отодвинулась с приступка в коридор, пропуская меня, и я шагнул вперед, смущаясь своей невежливой поспешности. Она слабо улыбнулась:

– И я в отгул. Накопились сверхурочные.

Обычная, ничего не затрагивающая перемолвка. Но я отчего-то медлил с уходом. Я успел уловить, что она красива, но не ее красота тормозила меня, а почти размытое воспоминание, что я ее уже где-то видел. Необычным показалось и то, что представилась она по-домашнему:

– Анна...

– А мы с вами нигде раньше не сходились?

Она с оттяжкой неуверенности пожала плечами:

– Не-е-ет... Впрочем, я тоже собралась уходить.

Мы вместе заперестукивали по каменной лестнице, – лифт ремонтировался.

У нее были темно-русые волосы, расчесанные на пробор с прихотливыми прядями, плотно прижатыми к вискам, прямой нос, мило курносившийся, округлое лицо с матово-чистой кожей, длинные ресницы, иногда прикрывающие ее большие серо-прозрачные глаза. Она носила кожаную куртку изящной выделки, юбку из тяжелой ткани, туфли на высоких каблуках.

Эта замкнутая одежная драпировка не умаляла ее античной стати и мне пришли на ум мраморные богини Летнего сада на Фонтанке.

Где же она попадалась мне? Напрягался, а припомнить не мог.

На бульваре мы перебрасывались праздными фразами, связный разговор не клеился. Я все же вставил:

– Поутру махну на Карельский перешеек. У меня там изба рубленая. Попарюсь в баньке, яблоки в наливе... А уж грибов!..

Она уронила:

– Красиво, – и с бока искосилась на меня.

Мы добрели до ее подъезда. Я пожал ее руку, уже умыкаясь в себя с мечтой о покое на озере, с грибными ходками возле реки Вуоксы. Да, женщина красива, даже очень, но наструнившись на лад работы в лесном отшельничестве, я ни на что себя не разменивал.

И вдруг словно извилины мозга, как железнодорожные рельсы перед катастрофой, сместились сами по себе, заартачились супротив разума, и я, засумятившись, брякнул:

– А поехали вместе! – и чтобы отрубить притворную романтику, жестко обозначил:

– В Торжке переночуем.

Ее ресницы взъерошились, обнажив серо-туманное колыхание глазных яблок, она сглотнула от растерянности слюну:

– Поехали...

Что у нее наворотилось в жизни? Какая тоска захлестнула? Или отчаянье? Бог ведает. Смешно, что, мол, полюбила с первого взгляда. Такие уловки лишь в дамских романах с книжного развала. Психологическая загадка? Подкорковый сдвиг природы?

– Я буду в полшестого у ваших ворот, – отчеканил я.

И она повторила как бы застрявшее у нее в горле:

– Поехали...

В полшестого машина замерла у ее дома. Она сразу выпорхнула, красивая, как и накануне, лишь аромат тонких духов ухоженно овеивал ее.

Зашуршали шины. Я лихорадочно кроил, – с чего начать беседу. А она извинительно тронула меня за рукав:

– Я совсем не спала, не возражаете, если я подремлю?

Я обрадовался, это давало мне срок привести себя в самообладание. Я с вечера предупредил товарища в Торжке, невдалеке от могилы Анны Петровны Керн.

– Небось, не один, – ухмыльнулся приятель в телефонную трубку.

 – С товарищем по работе, – и в этом заключалась правда.

Невпервой я сновал между Москвой и Питером и всегда возле Торжка образ Анны Петровны Керн вытеснял из меня другие хлопоты.

 

* * *

Юный, после войны, я на попутных грузовиках доколесил до Михайловского. Заночевал в скромной келье бывшего монастыря и по зорьке зашлепал в Михайловское, – еще разворошенное войной. Но я ступал по земле, под слоями которой не стирались е г о впечатанные следы, и птицы, наследницы е г о  птиц, прочищали горлышки, чтобы запеть точно так же, как когда-то над е г о кудрявой головой. В этом сквозило чувство очарования, еще не понимаемое мной как чувство.

Деревня, ее окрестности в послератной неубранности удивили меня схожестью с той картиной, которая живописалась Анне Петровне Керн, когда она впервые с тетушкой Прасковьей Александровной Осиповой пожаловала в пушкинские пенаты. Тетушка поручила ее заботам Пушкина: «Покажите, мадам, ваш сад...»

И Пушкин в летней белой рубашке с распахнутым воротом прихватил Анну Петровну за запястье и увлек в глушь старого, запущенного сада, а потом они выплутали на бесконечную аллею. Корневые выросты порой пересекали аллею, и Анна Петровна спотыкалась о них, а Пушкин, как запомнилось ей, «вздрагивал» от ее нарочных вскриков. И, когда она в очередной раз зацепилась за корягу, он резко подхватил ее, пошатнувшуюся, и осыпал поцелуями лебяжью откинутую назад шею. Анна Петровна не извернулась из его властных пальцев и подалась к нему, хоронясь от лунного света за древесным стволом... И он лобзал ее оголенные руки, коленки...

Тетушка ворчливо пожурила их за затянувшуюся прогулку, прозорливо хмурясь неприличному возбуждению Анны Петровны и запальчивому взору Пушкина.

 

Я вступил на уплотнившуюся почву аллеи. Давно иструхлявились корневища, но дальние потомки тех дерев пушкинскими глаголами своих крон оглашали пространство. Там, где померцал свет Пушкина, ничего не могло потускнеть и заполниться чем-то иным. Замирало сердце.

...Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

Я примеривался, шагая, – не здесь ли корежился отросток из-под земли? Не здесь ли забилась она в силках е г о неразъемных объятий? «Мимолетное виденье», – да, не навечная любовь, а сокрушающий обвал всех е г о молодых чувствований! И стихи сумасводящей, ахнувшей истины! Да, «мимолетное»... Но ведь в мимолетности, как ни в чем, способна сосредоточиться мощь напряженности, не растекающаяся во времени!

Пусть позже Пушкин признавался Прасковье Александровне: «Хотите знать, что за женщина госпожа Керн? Она податлива, все понимает; легко огорчается и утешается так же легко; она робка в обращении и смела в поступках; но она чрезвычайно привлекательна». Пусть позже... Это сочинял разум.

Но то, что пережил он при «мимолетном явленье» под июньской луной 1825 года, мог пережить только гений.

Я тряхнул головой, освобождаясь от воспоминаний, поглядывая на Анну. Она откинула белую лебединую шею на спинку кресла... Темно-русые волосы, расчесанные на пробор, с прихотливыми прядями плотно прижатыми к вискам, округлое лицо с матово-чистой кожей, прямой нос, мило курносящийся, длинные ресницы... Господи! Наваждение! И лишь маленькие сережки с какими-то камушками не накладывались в несущественной мелочи на т о т старинно-запечатленный образ.

Я притормозил, часто дыша.

Анна разлепила ресницы, уставилась на меня, словно не соображая, где она, и приветственно улыбнулась:

– Я и впрямь заснула...

Я осторожно приискивал слова:

– Я припомнил, где видел вас. Вы поразительно похожи на свою тезку Анну Петровну Керн. Вам не доводилось листать альбом с ее литографиями?

– Доводилось... И догадываюсь о вашем намеке...

И внезапно Анна заговорила, раскрываясь мне пугающе глубоко и таинственно. Я ведь вчера, изначально, по небрежению нисколько не  р а с ш и ф р о в а л  ее.

– Да тут ни колдовство, ни мистика. Человек из прошлого одухотворился в иной эпохе, – это от посыла необыкновенной жизненной энергии. Пушкин сочленил – «мимолетное виденье» и тут же – «гений чистой красоты». Пушкин в «мимолетность» ниспосланным свыше ему гением заложил, как бы сказали сегодня, ядро огромной ядерной потенции. И запустил его в будущее личности... Это ядро в меня и вживилось генетически (опять по-нынешнему). Мы ведь в России, а в ней случается и невероятное. Народ вещий. И с вами я удумала ехать, – может, перст мне? Перст и есть!

– Да как же мне вести себя с вами? – обалдел я.

– А как Пушкин! – звонко рассмеялась Анна.

Я одно лишь вынес из ее наговора: естественно все, естественно... А если я мистику ощутил, то по духовной близорукости своей, по неведенью мною мировой небесной стихии.

 

Комната под Торжком – стол, два кресла, диван и двуспальная кровать с подушками, взбитыми по-крестьянски пухово, застланная вышитым покрывалом.

Мы разместили багаж, и, не мешкая, поторопились на кладбище, к Анне Петровне Керн, до сумерек.

Взявшись за руки, переваливались со склона на склон и вструились в гущу новокрестьянских могил в бедных бумажных венках, а дальше вычернивались могилы бесхозные, окрестных дворян, захламленные, с откуроченными крестами и изувеченными ангелами.

Могила Анны Петровны Керн сохранялась у входа под черной плитой. В изголовье раскинул кто-то свежие ветки сирени и жасмина, возле них крошились и сухие, увядшие цветы, и облетевшие листочки с нависших ветвей пятнали гранит. Выбитые ложбинки имени заветрило песком со стороны.

Отрешенно замерли мы над плитой Анны Петровны Керн. Каждый уносился думами в свой мир.

Зябко поежился я: там, во тьме, ее прах, а над ним гроздья сирени и жасмина, сорванные чьей-то благодарной рукой. Разве гениальные слова – это только слова? А не оберег от тлена? Пророческая единая сопричастность и божеству, и вдохновенью, и жизни, и слезам, и любви. Сплетение высочайших качеств человека, Божьего подобия. Там, в неопознанности, Анна Петровна Керн должна быть все такой же: с темно-русыми волосами, расчесанными на пробор, плотно прижатыми к вискам, с округлым лицом, с матово-чистой кожей, прямым носом, мило курносившемся, с длинными ресницами...

И я обозрел мою Анну.

– Подождите, – попросила она и достала из сумочки шелковый платок.

– Ничего другого не припасла... – и, присев на корточки, обметала плиту, касаясь ее теплыми, ухоженными пальцами. И мне мнилось, что моя Анна совсем вплотную приблизилась к той, вовек царственной, и дыхание одной не может не перемешаться с дыханием другой.

А потом, колыша разбуянившиеся заросли малины, сирени и волчьей ягоды, приминали мы кочковатую тропу к кромке кладбища, к обрыву. И я следил – не споткнется ли Анна об узловатые корни, но она ни разу не споткнулась.

С обрыва раскидывался заливной луг, позванивали колокольцами стада, хрумкая траву, а дальше – петляла речка, неширокая, в то утро подернутая сизым маревом, от чего противоположенный берег исчезал, и река с обрыва чудилась безбрежным морем, а переплыви его и очутишься в стране сказок и незнакомых мечтаний. Но на этом берегу не замечалось ни лодки, ни перевозчика, ни причала...

Анна, подняв воротник куртки от ветра, тоже вперялась в даль строго и задумчиво. Какие мысли метались в ее голове? Об ошеломляюще-опрометчивом согласии пуститься в неведомый путь с неведомым человеком? О том, что ей неотменно предопределено покориться ему? Или о невозможной для современного ума грезе?

Возвращались, продрогнув, и негаданно чиркнул ее каблук о свернувшийся узлом корень сирени, и я бросился к ней, без умысла вдавился в ее высокую грудь и обжегся крутобедрым станом. Она моляще взглянула на меня, и мы вновь выбрели к могиле никогда не умиравшей женщины, скрытой за плитой, словно за плетнем при входе в одурманивающий сад.

 

В комнате Анна скинула куртку.

И я, ничего не добиваясь, по какому-то беззвучному уговору стал ласкать ее крупные коленки сквозь светло-золотистые чулки. И Анна заговорщицки шепнула:

– Зачем же через чулки?

И я целовал замшевую кожу ее колен.

Она застонала сладострастно-позабыто, как, наверно, стонали греческие богини из Летнего сада, когда еще блистали во плоти и отдавались юношам в душные афинские ночи.

Поутру, счастливые и опустошенные, мы засобирались в дорогу.

– Теперь Вышний Волочек? – сверила она по карте.

– Не-е-ет, – озадачил я Анну, – как можно от Анны Петровны сразу в наше бытие? Мы развернемся в девятнадцатый век.

 

Шоссе на Вышний Волочек изгибалось свертком налево, а, если ехать прямо, то летней порой, оставив за собой березняк, отгораживающий шоссе, выруливаешь на булыжный спуск, тряско влекущий тебя в селение Выдропужск, когда-то столицу ямщиков, шумно-гулеванную, с заносчивыми барами, меняющими лошадей или, застряв в пургу, распечатывающими походные съестные погребцы и сманивающими смазливых девиц, – отравных розанов злачных разгулов. Пузатые купцы грелись у самоваров, а станционный смотритель тщился всех умиротворить и от неуспеха терял голову.

Обольстительно-приключенческий привал на пути из Петербурга в Москву дожелезнодорожной Империи.

Ныне Выдропужск зачах. Но его колхоз числился в передовых, и тверские отцы не ломали сумасбродно новоделами его минувшее, почти улетучившееся, но в чем-то живущее.

Мы примостили машину у обочины, чтобы не подпрыгивать на колесах, и осторожно, по отполированным веками булыжникам, затрусили вниз по улице.

По правую руку утопали в зелени садов и огородов обжитые дома, а по левую скукоживались и проседали заброшенные трактиры, гостиница для господ, конюшня, заросшая растительностью.

Анна на булыжной мостовой мучалась в туфлях на высоких каблуках, как на ходулях; заприметив вывеску сельмага «Обувь» воспрянула:

– Завернем... Кстати, в глушь иногда по разнарядке и итальянскую завозят...

Мы толкнулись в пустой сельмаг и, тосковавшая продавщица, ядреная, с румянцем на щеках аж выплыла навстречу из-за прилавка и пропела:

– Приохочивайтесь к чему любо, дорогие гости.

А магазин дивил: на одной полке – кули с крупой, бутылки с подсолнечным маслом, хлеб – кирпичик, селедка в рассоле, водка, дешевый портвейн, соль... на другой – утюги, косы, серпы, замки, уключины... на третьей – валенки, тапочки, кирзовые и резиновые сапоги, лакированные туфли и туфли на низком каблуке, пригодные для Анны.

– А итальянских нет? – робко поинтересовалась Анна.

– А с Италией мы не дружим, – важно ответствовала продавщица, как суверенная государыня, – да и где она, та Италия, нам не доложено... А вы приценитесь к туфелькам из Кимр, там сплошь сапожники живут, от отца к сыну – секреты ремесла... Кожа сметанно-нежная, ни одной заусеницы, стопочку свою вы, дамочка, вставите, ровно в медовый улей... без пчел, ясно, – пошутила охмурительница.

Анна выбрала бледно-желтые, кимрские, ножкой своей в туфель нырнула и бархатной походкой прошелестела.

– Будто на заказ скроены, – и присела Анна, снаряжаясь в кимрские туфли. Даже обликом Анна преобразилась: без каблуков умалилась волнующая удлиненность ног и мне возгорелось просто к ним прильнуть, излучающим негу и почти девичью нетронутость.

Но меня, как больного, прострочила секундная дрожь, потому что примерещилось сквозь грубо склепанный «сельмаг» лунная шелестящая аллея, где Анна Петровна Керн запнулась балетной стройности ножкой на ровном месте по умыслу своего Ангела, уклонившегося от запретительных заветов Бога, чтоб ее грехопадение способствовало рождению чуда на века.

Продавщица ручьила:

– Теперь вы, как ласточка. А то – Италия! Да Кимры тоже, как отдельная держава, только они Россию не хочут обижать... – и перекинулась, – а вот резиновые сапожки не сподручны ли?

– Нет. Спасибо.

(Кстати, через много лет, когда я попал в Венецию в осеннее наводнение, венецианские красавицы щеголяли по воде на площади святого Марка в резиновых сапогах куда попроще, чем кимрские).

– А перекусить где можно? – осваивался я.

– Да наискосок столовка! Не стращайтесь – у нас столовка-то выдропужская!

 

Столовка оказалась большой прибранной комнатой с буфетом, тремя круглыми столиками, – верно, из поместий.

За одним мужики из глиняных кружек хлебали чай. Мы затесались за угловой, и я зыркнул в засаленное меню.

Буфетчица выдернулась из-за стойки:

 – Да вы в менюшку не тарищитесь, гостюшки. Оно у нас для санинспекции, мол, ассортимент блюдем. А с нее, менюшки, пища – собакам на корм.

Мы рты разинули.

– Я вас, гостюшки, по-выдропужски попотчую. Яишенка из зоревых яичек из-под клушек. Мужики в канун улов раков спроворили, значит, раковые шейки с петрушкой и укропчиком; хлебец из русской печи, подрумяненный, хрустящий, а чаек вам не поднесу, как этим моим мучителям, – она кивнула на троицу, – потому что у нас чаек: полкружки краснодарского завалящего пойла, а полкружки в смесь самогона.

– Скусно, – прошамкал мужичок, – ежели еще с сахарком...

– Нет уж! – отвергла буфетчица, – они с автомобилем. А отолью им кувшин кваска с ледника, настоенный на смородиновом листе.

– Как Пушкину Александру Сергеевичу, – встрял мужичок.

– А что у вас Пушкин гостевал?

– А то как же! – враз загалдели мужики. – Нам от дедов-прадедов сказ ворошится, что, едучи в непогодь, к нам сворачивал и однажды на пуховике изволил почивать. А уж в биллиард охотником слыл! Сюртук сымает, в одной рубашонке с подтяжками и, как шар в лузу загонит, шампанского требует.

Буфетчица застоялась возле нас.

– Тут невдалеке евонная краля захоронена. От старух слухи слухаются нами о той поре, – он ее изменами допек, хотя она его пережила... Характерный барин! Она к концу жизни обеднела... Это теперь ей на могилу цветы мечут. А тогда ей, старухе, никто и пряник не поднес. Может, нельзя очень красивой быть? – затомилась буфетчица.

– Пушкина не черни! – заголосили мужики. – А спеши ягодку-гостенку накормить, а то она уже и осунулась от твоей бабьей скороговорки...

 

Мы вновь карабкались по наклонной булыжной улице в дружеском охвате трех мужиков, побагровевших от чайка.

Прислушивались возле бывшей гостиницы с мшистой, дырявой крышей, со скособоченной печной трубой. Кто-то постукивал топориком внутри и к моему изумлению вдруг в проем оконца высунулся кудряш в белой рубашке и присвистнул нам залихватски. Я оступился, больно смахивал он на кого-то.

– Степка-цыган подпорку мастерит, чтоб кровля вконец не рузнула.

И я, подчиняясь некой затеянной игре, махнул Степке-цыгану:

– Прощай, Пушкин!

И тот оживился, и еще больше подавшись из оконного проема, подхватил мою игру:

– Приезжай, барин! Конокрадству научу! Кралю твою через седло и в темные леса, чтоб глаз на нее никто не клал...

 

Мы затемно приплыли в мою избу на Карельском перешейке. Усталые, с разворошенными чувствами. Почаевничали наскоро и, как убитые, уснули. А на зорьке я, пробудившись, на цыпочках, без скрипа одолел рассохшуюся лесенку и во саду острым кухонным ножом срезал охапку тюльпанов, отряхнул их от росы и, возвратясь, щедро рассыпал по одеялу, холодя лицо и выскользнувшую из распаха нощницы грудь Анны. И она, разнежившись, вдыхая густой цветочный хмель, посетовала:

– Щекотно...

А потом я погрузился в жемчужно-серый омут ее очей да все же выплыл из их глыбы под шорох тюльпанов, скинутых с одеяла на деревянный крашеный пол...

Я склонился, и Анна обнаженной вальяжно рукой привлекла меня к себе:

– Ты сможешь меня хоть немножко полюбить?

И я ответил гордо, не лукавя:

– Как Господь распорядится.

И Анна загорюнилась и мне стало ее совсем жалко. И я повторил тоже самое, но уже с интонацией тихой надежды:

– Как Господь распорядится.

И она, рассыпав волосы, уткнулась ликом в мои ладони.

И я рискнул спросить Анну:

– А что ты думаешь о нашей поездке к Анне Петровне Керн?

И она запрокинула заплаканное лицо, побледнела наивно-беззащитно, как девушка на исповеди:

– Не знаю... Жутко... Неужели ты теперь меня бросишь?

Я промолчал и лишь всплыла в моей памяти фраза Александра Сергеевича при первой встрече с Анной Петровной Керн на рауте у Олениных в Петербурге.

Что означало по-русски:

«Можно ли быть такой прелестной!..»


Алина ДВОРЕЦКАЯ

 

Ощущение реальности

 

Все это время, что ОН стоял в коридоре ИХ бывшей общей съемной квартиры, да, все это время, часа полтора или два, не меньше, ОН слышал, что ЕГО бывшая жена говорит по телефону. ОН пытался понять и недоумевал, хотя столько раз слышал эти разговоры, бессмысленные и детские, ЕЕ приподнятый, слегка истеричный голос, ЕЕ легкие заикания в особо важные, как ЕЙ казалось, моменты, ЕЕ нелепый низкий смех. Все то, что ОНА торопливо говорила в трубку, никак не вязалось с ЕЕ солидным возрастом (тридцать четыре, это очень много для женщины), с ЕЕ нынешним положением в обществе, а еще больше – с теми годами, что ОНИ прожили вместе (семь с половиной лет, почти восемь). ОНА, наверно, уже забыла о том, что ОН стоит и молча слушает в коридоре, ЕЕ сотовый звонил беспрерывно, без пауз, и ОНА говорила одновременно по двум линиям, мешая деловые разговоры с личными – говорила с заказчиками, друзьями, просто знакомыми, мирилась с бывшим любовником и ссорилась с нынешним. Одного из них ОНА называла «медвежоночек», а второго – «обдолбоска мелкая», и оба эти прозвища были так же неважны, как и все ЕЕ остальные слова, и больше всего ОН хотел бы думать, что все это сон, но еще никогда ощущение реальности так сильно не давило на грудь.

ОН никак не мог понять, почему все это случилось и как такое могло произойти (как будто все это случилось только вчера?!), почему ОН в свои неполные двадцать девять лет вынужден стоять в коридоре ИХ бывшей общей квартиры и слушать весь этот бред, а правда была одна – ЕМУ нужно было сказать ЕЙ какую-то пару фраз. Не для того, чтобы вернуть ЕЕ – об этом уже речи давно не шло, а просто сказать, чтобы высказаться, но ОН уже не был уверен, что здесь нужны слова. Слишком много было слов, и ОН уже догадывался, почему сумка на ЕГО плече так тяжела – в ней лежали двенадцать толстых фотоальбомов, на сто двадцать фотографий каждый, заполненные до отказа, забитые фотосвидетельствами ИХ прошлой жизни. Там, на этих фотографиях, все было нормально, так, как у всех людей, только ОНА была чуть постарше, чем ОН, и из альбома в альбом становилась все взрослее и полнее, а ОН (как ЕМУ тогда казалось) ничуть не менялся, только стрижки менял.

Там, на этих фотографиях, из альбома в альбом ОНА становилась все серьезнее, и все крепче держала ЕГО за руку или под руку – потому что боялась потерять. Потому что ОН работал фотографом в модельном агентстве, а за кадром оставались ЕГО случайные любовницы-модели, на раз или на два, ОН ни с кем не затевал серьезных романов, для НЕГО все равно всегда семья оставалась на первом месте. Девочки-модели ЕГО любили, ОН всегда был готов сделать бесплатное портфолио, не то чтобы в обмен на секс, а просто из личной симпатии, хотя зачастую секс потом прилагался, и, возможно, из-за этих бесплатных портфолио ОНИ с женой все снимали и снимали жилье, и это, последнее, было самым удачным – на Суворовском проспекте, в двух шагах от Невского. Конечно, ОНА догадывалась, да и ОН не особо скрывал, но всегда подчеркивал, что ЕЕ не бросит, хотя постоянно наседал по поводу лишнего веса и когда уж совсем расходился, говорил, что ЕМУ стыдно выходить с НЕЙ в свет, не то, что со своими моделями.

ОН даже не помнил толком, как и когда вдруг все сломалось, хотя сломалось не сразу, но что-то начало происходить. ОНА сказала, что в тот день, когда ОН попросил оставить у них переночевать одну модельку из Москвы, совсем девочку, бедняжке абсолютно некуда было пойти. ОН предложил ЕЙ лечь с моделькой в ИХ супружескую кровать, а сам постелил себе матрас на полу, с ЕГО точки зрения, это было абсолютно прилично и ничем ЕЕ не унижало, но ОНА вдруг почему-то устроила скандал, да такой, что ОН опешил. У модельки сразу нашлось, где переночевать, и она незаметно выскользнула в дверь, и тут уже ОН начал орать, что тоже сейчас покинет ИХ совместное жилище. Тогда ОНА сказала неожиданно спокойно, что это ни к чему, что ОНА как раз сегодня собиралась сходить в одиночестве в клуб, и чтобы ОН не ревновал, подчеркнула, что клуб этот – гейский.

После этого еще какое-то время все было спокойно и ровно, только ОНА очень часто стала разговаривать по сотовому телефону – долго, по часу или полтора, и ОН никак не мог понять, кто это ЕЙ там звонит. А однажды ОН увидел ЕЕ на улице с парнем, со спины, ОН узнал ЕЕ по волосам и одежде, но сразу даже не поверил, что это ОНА, потому что вдруг понял, что ОНА похудела. Вернее, сначала ОН решил, что ОНА похудела, но потом подумал, что ОНА так смотрится по контрасту с парнем, тот был выше, чем метр девяносто, и огромный, как шкаф. Еще через несколько секунд, всмотревшись, ОН понял, что ОНА действительно похудела – некогда обтягивающие задницу белые брюки сейчас сидели свободно и болтались складками. ОН спросил ЕЕ дома об этом парне, и ОНА вдруг ответила так просто и с вызовом, что это ЕЕ любовник, и они встречаются уже месяца два. ОН хотел ЕЕ ударить, как делал уже несколько раз (всякое бывает в семейной жизни), но ОНА перехватила ЕГО руку и сказала твердо, что лучше бы ОН этого не делал, если не хочет иметь дело с ЕЕ парнем. ОНА припомнила ЕМУ всех ЕГО любовниц, всех, которых знала, и ОН безмерно удивился ЕЕ наблюдательности, потому что ОНА назвала даже тех, о которых ОН и думать забыл.

Тогда ОН начал убавлять звук в телевизоре, чтобы слышать ЕЕ телефонные разговоры; это было легко, потому что разговаривала ОНА на кухне, а двери между кухней и коридором не было, так же как и между коридором и комнатой, ОНИ сами сняли эти двери, чтобы квартира напоминала студию.

Оказалось, что ОНА разговаривает по телефону всего с двумя людьми – с этим самым шкафообразным парнем и еще иногда с лучшей (и единственной) подругой. ОН очень скоро выяснил, что парень работает барменом, живет где-то в пригороде, что он очень ЕЕ любит (так же как и ОНА его), и (это шокировало ЕГО больше, чем все предыдущее) ему двадцать лет. Может быть, ОНА хотела этому малолетке соответствовать, или что-то еще, но трепались они о том, о чем треплются все двадцатилетние: как я тебя люблю, я тебя тоже, как я хочу быть с тобой... ОНА называла его «мой медвежоночек», но, судя по всему, парень скорее тянул на жеребца, чем на неуклюжее плюшевое чудо. Иногда в разговорах проскальзывало слово «кокс», и тогда ОН понял причину ЕЕ резкого похудания – почти все модели ЕГО агентства, все, кто имел материальную возможность, покупали кокаин – отчасти для удовольствия, отчасти, чтобы поддерживать себя в подобающей форме.

С лучшей подругой разговоры были посерьезнее; и то, почти в каждой фразе ОНА употребляла фразы «секс» и «потрахаться» и хвастала, что ЕЕ новый друг «ну просто секс-машина». Правда, помимо этого, ОНА говорила со слезами в голосе, что не может ради своего любимого послать подальше мужа, и что ЕЙ делать, и вообще. Подруга, как человек разумный и взрослый, советовала послать подальше любовника, но ОНА начинала плакать в голос и сообщала, что безумно любит этого секс-маньяка. Все это тянулось около полугода, с некоторыми вариациями, иногда ОНА приходила со слезами на глазах, иногда скандалила со своим барменом по телефону, и чем дальше, тем больше ОН с удовлетворением подмечал, что ЕЕ отношения с этим малолеткой далеко не идеальны. Пару раз ОН залез в ЕЕ телефон, пока ОНА спала, и, после того, как пережил фотографию ЕЕ любимого на заставке (узнал соперника по удлиненным темным волосам, невероятно красивый мальчик, с его-то ростом вполне тянул на модель), радо-
стно читал нечто вроде «абзац, конечно, любимая, ты прости, что я тебя ударил, я ведь совсем несильно, вела себя, как тварь» или «будешь флиртовать со всеми подряд, пересплю с первой попавшей, ты же знаешь, для меня это не проблема». Слово «флиртовать» совсем не вязалось с ЕГО серьезной и начисто лишенной представлений о женских хитростях женой, и ОН решил, что у бармена паранойя.

Между тем в разговорах с подругой ОНА тоже уже пересказывала скандалы с любимым, рыдала и жаловалась, рассказывала, как он опозорил ЕЕ «среди знакомых», обозвал и отвесил пощечину, а как-то сказала: «понимаешь, там уже не только кокаин. Во время работы спиды, а на отдыхе еще и таблетки. И так изо дня в день. Представляешь, что там с психикой?»

Тогда ОН вызвал ЕЕ на разговор, спросил, сколько это будет продолжаться с ЕЕ наркоманом малолетним, а когда ОНА удивилась, откуда ОН знает, сказал, что потише нужно орать, когда по телефону разговариваешь. И добавил, что видел их недавно вместе, а когда ОНА спросила с вызовом «ну и как?», ответил: «да так, шкаф шкафом. А что у него джинсы такие немодные? Чуть ли не выше пояса. Купила бы ему, что ли, нормальные нижепоясные. А то так позорно смотрится, привет из восьмидесятых». ОНА вдруг посмотрела на НЕГО с вызовом, так, как не смотрела уже лет пять, наверно, и сказала: «ну это ты себе можешь покупать нижепоясные. А там такой... – она сделала выразительную паузу, – что в нижепоясные никак не запихнуть». Это было очень унизительно, тем более что ОН был уверен насчет своего достоинства, никто не жаловался, и ОНА всегда была в восторге, и тогда ОН спросил, что ОНА из-за этого с малолеткой встречается? ОНА подтвердила, что да, из-за этого, и по-идиотски засмеялась, и тут ОН посмотрел на НЕЕ со стороны и увидел, что все это кокаин. Во-первых, ОНА похудела килограммов на пятнадцать, без проблем сбросила все то лишнее, из-за чего ОН постоянно над НЕЙ издевался, все то, что ОНИ безрезультатно пытались сбросить вместе, ОН с НЕЙ не ел после шести, и ходил в тренажерный зал, и отбирал у НЕЕ тарелки с макаронами, и обзывал ЕЕ свиньей и коровой. Во-вторых, ОНА вдруг стала похожа на всех ЕГО моделей, и никто сейчас не смог бы определить толком, сколько ЕЙ на самом деле лет, и в глазах появилось что-то, что свело ЕГО с ума много лет назад, а потом куда-то исчезло, ушло, как ЕМУ казалось, безвозвратно.

Но странное дело – чем больше ОНА скандалила со своим барменом, тем меньше на НЕГО обращала внимания; а ОН-то надеялся, что будет как раз наоборот. И к тому моменту, когда ОН услышал сказанное ЕЮ в телефонную трубку: «Нет, и не проси, между нами все кончено», было такое ощущение, что и ИХ семейная жизнь очень логично закончилась. ОНА перестала готовить, ОНА больше не звонила ЕМУ днем, ОНА вообще почти не разговаривала с НИМ – ОНА бесконечно, нудно и истерично трепалась по телефону, и число ЕЕ знакомых, тех, с кем ОНА перезванивалась, явно выросло. Однажды ОН спросил у НЕЕ, что там за новые друзья появились, и ОНА ответила, опять же с вызовом: «Какие уж там новые, скорее старые». И из дальнейшей беседы ОН узнал с ужасом, с кем ОНА общается. ЕЕ основным приятелем был Слава Белозеров, ЕГО бывший лучший друг, друг детства даже, можно сказать. Вместе со Славой ОН приехал в Питер из далекого северного городка и жил с ним в одной комнате в общежитии, и именно Слава Белозеров познакомил ЕГО с НЕЙ – давным-давно, восемь долгих лет назад. Слава привел ЕЕ в замусоренную общежитейскую комнату и представил как свою девушку – и ОН влюбился сразу, с первого взгляда, в ЕЕ неловкую улыбку, в ЕЕ дерзко сощуренные глаза, бездонные, зеленые, в ЕЕ манеру смотреть чуть-чуть исподлобья, настороженно, и разговаривать всегда слегка на повышенных тонах, если речь шла о чем-то важном. Через полгода ОНИ уже снимали комнату на окраине, и ОН постарался сделать все, чтобы свести до минимума ИХ общение со Славой Белозеровым, а потом путем небольшого, но эффективного вранья перевел бывшего друга в разряд семейных врагов.

А теперь ОНА говорила уверенно и просто, какой Слава хороший, и как ЕЙ с ним хорошо, и когда ОН спросил насмешливо: «Что, неужели сексуально?», ОНА заржала, как потревоженная лошадь, и сказала: «Господи, да Слава же гей! Ты что, не знал?» ОН не знал этого ни тогда, ни сейчас, а ОНА, как выяснилось, знала с самого начала, а сейчас, когда ЕЙ раскрылся смысл ЕГО ненужного обмана, ОН выглядел в ЕЕ глазах полным дураком. «Я встретила его в гей-клубе, чисто случайно. Он, кстати, на тебя абсолютно не в обиде. И слова дурного не сказал про тебя. Если хочешь, я дам ему твой телефон, будете общаться, а то как-то смешно, друзья с детства, и такая пежня».

Слава позвонил через пару дней и разговаривал так, будто они продолжали дружить все эти годы, а еще через пару дней они сидели в кофейне на Невском, и ОН пытался задавить совесть, которая нежно кусалась где-то изнутри. Слава возмужал, нарастил мышцы, но теперь ОН ясно видел то, чего не замечал раньше – за яркой внешностью и манерой красиво строить фразы скрывалась сущность «мальчика для мальчиков».

Слава, как оказалось, был в курсе ЕЕ романа с юным барменом – «да, офигенно красивый мальчик. Жуткий натуралище. До того, как с ТВОЕЙ сойтись, половину баб в городе перетрахал. Сейчас у них все закончилось». «Не знаю, – сказал ОН с сомнением, – роман-то, у НЕЕ, может и закончился, но дома ЕЕ как не было, так и нет». «Ну правильно, – ответил Слава, улыбаясь. – ОНА ведь теперь в тусовке. ЕЕ все очень любят. ОНА, как звезда – светит. Все к НЕЙ тянутся. Ничуть не изменилась за эти годы, только похорошела.

ОН слушал Славин монолог и недоумевал: неужели это все про ЕГО жену, смешную и неловкую, да и некрасивую вовсе, хотя помнил смутно, как однажды своим появлением в ЕГО жизни ОНА сразила ЕГО наповал – раз и навсегда. ОН подумал и сказал Славе, что больше всего хотел бы вернуть ЕЕ в семью – чтобы все было, как прежде. Тогда Слава посмотрел на НЕГО очень странно и сказал: «В таком случае я тебе советую поторопиться. У НЕЕ, видишь ли, еще один роман намечается. Пока там только разговоры и романтика, но когда двое разговаривают и им есть о чем поговорить, это иногда будет покруче любого секса, не так ли?»

Тогда ОН поклялся себе, что вернет ЕЕ, хотя бы для того, чтобы одержать верх над этой неведомой ЕМУ «голубой» тусовкой. Но в ближайшие же выходные ОНА притащилась домой в шесть утра и зависла в коридоре, потому что не успела дверь запереть, а ЕЕ мобильный уже зазвонил. Видимо, это звонил ЕЕ новый ухажер, он стоял, как ясно стало из разговора, под окнами и требовал, чтобы ОНА спустилась опять вниз. ОНА проболтала с ним с полчаса, объясняя, что хочет спать и встретится с ним в другой раз (завтра). Потом в течение десяти минут была пауза, ОНА успела раздеться, умыться, снять линзы и лечь в постель, и тут телефон зазвонил снова. Выяснилось, что ЕЕ намечающийся любовник дошел пешком до дома (видимо, жил где-то неподалеку) и решил перезвонить ЕЙ с домашнего, благо у НЕЕ все входящие были бесплатными. После еще полутора часов переговоров у НЕГО начала ехать крыша. ОНА обсудила со своим предполагающимся секс-партнером все достоинства бармена, плакала, говорила, что это был лучший роман в ЕЕ жизни, и требовала, чтобы невидимый собеседник немедленно заменил ЕЙ ЕЕ бывшего парня: «сделай так, чтобы я его забыла, сделай так, чтобы мне было хорошо» – орала ОНА на кухне.

Когда в девятом часу утра ОНА, заплаканная, но со счастливым лицом опять появилась в спальне, ОН сказал, что все это дальше выносить невозможно, и тогда ОНА сказала спокойно и просто, что нужно разъезжаться.

ОН произносил эти слова, насчет разъезда, очень часто, по поводу и без повода, во время каждого семейного скандала, но от НЕЕ их услышал в первый раз. ОНА всегда говорила, что если ОНА произнесет нечто подобное – это будет точно конец ИХ отношений. И то, как ОНА была спокойна, и то, что взгляд ЕЕ был устремлен не на НЕГО, а в какие-то другие миры, лишь подтверждало, что ЕЕ намерения серьезны. Тогда ОН поинтересовался, как ОНИ будут делить совместно нажитое, и ОНА сказала так, как будто готовилась заранее, что ОН может забирать телевизор, DVD и домашний кинотеатр, а ОНА оставит себе стиральную машинку (ее все равно сложно демонтировать) и ноутбук (очень нужен ЕЙ для работы, да и потом, ОНА его покупала на свои).

ЕГО обескуражило больше всего то, что ОНА все уже продумала, даже то, что из квартиры придется съезжать ЕМУ, и сообщает это в очень спокойной и не терпящей возражений форме. В последующие десять минут, пока ОНИ обсуждали подробности разъезда, ОН очень хотел ЕЕ убить, но вместо этого взял ноутбук и швырнул его на пол. ОНА сказала «о-о-о» таким тоном, какого ОН тоже не слышал от НЕЕ лет шесть, а может быть, не слышал никогда вовсе, и в этот момент ОН окончательно понял, что ОНА теперь совсем другая – чужая, крутая и самостоятельная. ОН молча смотрел, как ОНА пытается включить ноутбук (естественно, он оказался сломан), какая ОНА теперь худая, какие на НЕЙ джинсы (только сейчас ОН заметил, что ОНА нарисовала на них деревья черным маркером), а когда ОНА констатировала поломку компьютера и повернулась к НЕМУ лицом, ОН увидел, что ЕЕ нисколько не портят ни смазанная тушь, ни встрепанная прическа, ни отсутствие помады на губах. Спереди на ЕЕ джинсах все тем же маркером было написано «I'm a bitch» на одной штанине и «I'm a witch» на другой, и ОН подумал, что эти слова как нельзя лучше соответствуют истине.

Днем ОН позвонил ЕЙ с работы, у НЕГО была воскресная съемка, и обе модели очень сильно кокетничали с НИМ. Одна из них, блондинка, была очень даже ничего, и цвет волос у нее был совсем как у ЕГО жены. ОН смотрел на блондинку равнодушно, как на красивую вещь, и просил извинения у СВОЕЙ жены по телефону. ОНА сказала: «Да нет, я на тебя не обижаюсь, чего обижаться, нет смысла», и ОН, вдохновленный родной хрипотцой ЕЕ голоса, сказал: «Давай начнем все сначала, а? Прямо сегодня начнем». Повисла долгая пауза, а потом ОНА сказала, не меняя тона: «Нет, уже чуть-чуть поздно. Ты опоздал. Где-то месяцев на восемь опоздал. Ищи, пожалуйста, себе квартиру».

И ОН начал искать квартиру. ОН искал ее очень долго и вяло, больше для виду, делая звонки в агентства в ЕЕ присутствии и искренне надеясь, что ОНА передумает. Но ОНА все пыталась ускорить процесс, предлагая свою помощь, начинала вместо НЕГО разговаривать с агентами – и каждый раз ЕЙ надо было уже бежать, к телефону, в клуб или на свидание. ЕЕ роман с новым поклонником явно уже перешел в следующую фазу, ОНА еще похорошела и еще похудела, да тут почему-то и с барменом опять начала созваниваться, объясняя ему, что он «очень хороший и искренний», и ОНА видит в нем «самого лучшего друга, ты же хочешь со мной дружить, правда, тебя ведь не только секс со мной привлекал?»

ЕГО очень волновало, как выглядит ЕЕ новый любовник, но в ЕЕ телефоне не было его фото, а на заставке появился зайчик из «Happy tree friends», который с улыбкой засовывал в розетку столовую вилку. Виной всему было отсутствие ноутбука, ведь фотоаппарата в ЕЕ телефоне не было, а фотографию красавца-бармена на заставку ОНА, по всей видимости, качала с компьютера. Теперь ОНА регулярно объясняла своему свежему любимому по телефону, что спать с барменом больше не собирается, что это невозможно после того, как бармен по окончании их романа перетрахал целую кучу тощих и страшных баб, абсолютно лишенных даже намека на грудь, и вообще очень удивлялась, как это он ухитрялся полгода быть ЕЙ верным, и нигде, и никак, и ни с кем, «я же вижу, что весь этот секс с кем попало и есть для него настоящая жизнь», – говорила ОНА. Странно было то, что ЕЕ новый парень выносил весь этот треп, хотя почему бы нет, в промежутках ОНА сообщала ему раз по пятьдесят кряду, как ОНА его любит и как ЕЙ с ним хорошо.

ОН в конце концов не выдержал и позвонил Славе Белозерову, чтобы уточнить несколько вещей про свою жену. «Ну да, я в курсе, что ВЫ разъезжаетесь», – промямлил Слава, подтвердил, что у НЕЕ новый роман, и на неловкий ЕГО вопрос «Ну этот-то хоть парень постарше?» с готовностью ответил: «да, да, постарше, ему в июле двадцать три будет». ОН задавал еще какие-то глупые наводящие вопросы, и в конце концов Слава сказал в трубку: «Да ты приходи как-нибудь, познакомим тебя со всеми, если не хочешь в клуб, приходи в «Кофе Хаус», в тот, что рядом с клубом; приходи в воскресенье часам к семи утра, мы после всего там на afterparty собираемся.

В семь часов в воскресенье в «Кофе Хаусе» ОН застал лишь Славу Белозерова. Прочие столики были пусты, и только в углу у окна мирно дремал какой-то парнишка весьма нездорового вида. Слава сидел на длинном диване и курил сигарету, явно кого-то ожидая, а, увидев ЕГО, обрадовался и сказал: «Садись, садись, сейчас начнется, клуб сегодня до восьми, но сейчас уже народ начнет подгребать».

ОН сел и начал трепаться со Славой о чем-то совсем неважном, одной рукой тиская приведенную с собой для солидности семнадцатилетнюю модель, совсем юную, совсем свеженькую, с которой только что сходили в пафосный натуральский клуб, модный, новый, не чета тому идиотскому гейскому, из которого сейчас должен был «подгрести народ».

И точно, народ вдруг повалил просто-таки толпой, и почти все спешили за тот столик, где сидел Слава Белозеров, вернее, за столики, коих у дивана стояло три штуки, и как-то сразу вдруг были придвинуты еще столы. Все здоровались и целовались, как будто не вышли пять минут назад из одного и того же помещения, а назначили встречу в этом кафе, причем не виделись эдак месяца два. Одной из последних зашла ОНА, в джинсах и простой майке, как всегда, небрежно причесанная, со стертой косметикой и припухшими за ночь глазами, и с НЕЙ было еще трое или четверо человек. Все зашумели и задвигались, уступая ЕЙ место, а ОН все пытался понять, кто из вошедших – ЕЕ новый парень, и все три или четыре лица казались поразительно знакомыми, пока ОН не понял, что это все люди известные, со страниц местных журналов – актер, издатель, ресторатор, еще актер.

ОНА ничуть не удивилась, увидев ЕГО в кафе, и никак не отреагировала на то, что ОН с девушкой, поздоровалась с НИМ и с моделью так же, как со всеми другими, и ОН радостно отметил, как сильно ОНА проигрывает в сравнении с ЕГО спутницей (куча морщинок, прическа дурацкая, волосы плохо прокрашены, одета слишком обычно, да и все усилия по похуданию в сравнении с тощим супертелом девочки с обложки практически даром). ОНА даже грудь свою шикарную не стала подчеркивать, то ли была без лифчика, то ли сутулилась по старой привычке. И ЕМУ показалось очень странным, почему вокруг столько народу, почему все смотрят на НЕЕ, почему все смеются ЕЕ шуткам, и актер с издателем, и ресторатор с актером тоже. Было очень шумно и вроде бы весело, только это веселье было каким-то бестолковым, все как будто чего-то ждали, и ОН, перегруженный за ночь алкоголем, никак не мог поймать общую волну.

А потом вдруг что-то изменилось, вокруг стало чуть тише, какая-то пауза повисла, всего несколько секунд, и ОН понял, что все собравшиеся смотрят на НЕЕ, и ОН тоже посмотрел на НЕЕ – и увидел, как меняется ЕЕ лицо, расцветает, распускается улыбкой, как диковинный цветок в убыстренной съемке; ОНА вдруг начала сиять, и как будто действительно стало светлее. ОН проследил направление ЕЕ взгляда – к большим стеклянным дверям – а в двери входило некое существо с большим деревянным чемоданчиком. ОН не сразу понял про существо, мужского оно или женского пола, оно было, как люди Х или комиксы манга, явно нечеловеческого свойства. Очень высокого роста, гибкое, изящное, невероятно длинноногое, с двумя хвостиками из каштановых волос (один чуть ниже другого, как у Пеппи Длинный Чулок), в белой трикотажной водолазке с капюшоном, в красных шортах, нет, скорее, даже трусиках в обтяжку, и в каких-то огромных меховых штуках розового цвета на ногах типа унт, но обрезанных, как гетры, и в темных очках. ОН еще раз скользнул взглядом по фигуре этого мутанта, и понял, что все-таки это мальчик, трусы в обтяжку не оставляли сомнений, да и под водолазкой не было никакого намека на женскую грудь, непонятно только, куда делись волосы с абсолютно гладких, загорелых ног. И еще секундой позже ОН понял, что это и есть ЕЕ новый парень, потому что ОНА уже вставала ему навстречу, сияя, сверкая улыбкой, и он шел к ней, тоже весь сияющий, ослепительный до боли, и кто-то освободил ему место рядом с НЕЙ; но казалось невозможным, что они сейчас сойдутся и окажутся рядом – от их совместного света можно было ослепнуть. Рядом с ними меркли звезды, и ОН позавидовал всем собравшимся, потому что они, наверно, уже давно знали ЕЕ такой.

Через минуту все уже вновь занялись каждый своим, в общем шуме было сложно что-либо понять, и только ОН молчал, жадно прислушиваясь к разговору СВОЕЙ жены с парнем-солнцем. Тот снял очки, и у него оказались невероятно голубые, бирюзовые даже, глаза, драгоценные камни на фоне золотисто-загорелого лица. Понять что-либо из их беседы было сложно, как ОН не напрягался, потому что парочка общалась на каком-то кодовом языке. «Как доиграл?» «Жесть». «Я знаю, супер. Прости, ушла. Хотели общаться. Вон те все». «Да остановись ты. Порошок у кого?» «У меня только эс пэ полка, на потом. Выясняй, начнем».

Мальчик перегнулся через стол, что-то у кого-то спросил, сверкая неземными глазами, и тут же началась какая-то возня, кто-то кому-то что-то передавал, а Слава Белозеров сказал достаточно громко, обращаясь к этому инопланетянину в розовых меховых гетрах: «Дай-ка свой новый диск. Будем нюхать с него, понты колотить». Голубоглазый мутант вынул из чемоданчика и небрежно швырнул через стол сиреневую коробку компакт-диска, и когда ОН, приглядевшись, рассмотрел на обложке фотографию и надпись, то оторопел. Чудо с хвостиками оказалось тем самым полгода назад взошедшим на небосклон ди-джеем, от которого писалась вся северная столица, по которому рыдала Москва, и для которого слетать в Лондон или Амстердам было бы делом обычным, но он почему-то туда не летел. Разглядев диск, ЕГО спутница-модель тихо взвизгнула: «Господи, это он, он, я попрошу автограф! Он же должен был сегодня играть там, где мы с тобой были, а он, оказывается, здесь, почему мы с тобой не были здесь?»

Гибкая внешность ди-джея абсолютно не вязалась с той музыкой, которую он играл, с жестким, четким и злым хаусом – когда ОН слышал эту музыку раньше, то предполагал, что автор должен быть мускулистым мачо. «Пиратская копия клубной версии неофициального релиза моего нового CD», – сказал ослепительный ди-джей, а на его диске кто-то уже делил пластиковой карточкой на дорожки сахарную пудру. Диск в придачу со свернутой в трубочку стодолларовой купюрой пошел по рукам, а когда дошло до НЕГО, ОН хотел было сказать, что против и никогда не пробовал, но ЕГО подруга-модель уже занюхала, и отказываться было поздно.

Через пять минут весь мир вокруг заиграл чудесными, неземными красками, отражаясь, дробясь в зеркалах, и глаза юного ди-джея казались совсем марсианскими, а ЕГО жена была сказочной принцессой, и ОН плакал от сознания собственной офигенности, и от восторга, и от того, что, несмотря на этот восторг и офигенность ЕГО, ОНА сидит рядом с ди-джеем, и их руки тесно сплетены поверх стола, так что не разобрать, где чьи пальцы.

Через двадцать минут чудо повторилось, и ОН начал что-то понимать в бессмысленности общих разговоров и даже принимать участие. А когда на диск засыпали по третьей, ОНА вдруг сказала громко, на все кафе: «Эй, медвежонок, не проходи мимо, иди сюда!»

«Медвежонком» она могла называть только одного человека, и верно, от дверей к их столу уверенным шагом любимца женщин шел красавец-бармен, а рядом с ним (тут ОН сморгнул, протер глаза, еще раз сморгнул) – а рядом с ним Вероника, ведущая супермодель агентства, где ОН работал, модель, только что подписавшая контракт на триста тысяч евро с французским агентством. Послезавтра счастливица должна была улететь в Париж, и ОН с сарказмом подумал, что бармену придется очень постараться, чтобы получить хоть что-то от этой красотки до ее отъезда – девушка слыла абсолютной недотрогой, гордячкой, и с ноги открывала двери всех питерских бутиков, ресторанов и закрытых клубов.

Бармен, впрочем, тоже выглядел великолепно – он укоротил свои длинные лохмы («вот урод, подстригся, сказал, я начну новую жизнь без тебя», – рассказывала ОНА по телефону подруге) и выглядел бы почти безупречно, если б не слишком бледная кожа (удачно, впрочем, контрастирующая с темными волосами), к тому же с изрядным количеством прыщей. «Медвежонок» был в джинсах и черной майке с логотипом соседнего клуба (ОН понял с какой-то горечью и сожалением, что именно там ОНА и познакомилась с ним), оставляющей открытыми широченные плечи, раскачанные, но еще совсем юношеские, без жестких мышц, и казался действительно огромным. ОН постарался найти в юном разливателе спиртного как можно больше недостатков – лицо было слишком вытянутым, слегка лошадиным, и бедра довольно широкими, и вообще он был весь весьма нескладным, но, черт возьми, восхитительно-мускулистым и гладким, как породистый жеребец. Когда бармен сел со своей спутницей неподалеку от ЕГО жены и лучезарного ди-джея, стало ясно, почему ди-джей получил у НЕЕ прозвище «обдолбоска мелкая» – они с барменом были фактически одного роста, но ди-джей настолько уже, тоньше и гибче, что казался по сравнению с ним человеком другого пола, рода или из другого мира.

Вероника сдержанно поздоровалась с НИМ и с ЕГО спутницей, которая все больше и больше была в восторге от этой тусовки, а бармен, перегнувшись через кого-то, поцеловался с ЕГО женой. ОН смотрел во все глаза и вслушивался, насколько мог, чтобы ничего не упустить, чтобы понять хоть что-то про СВОЮ жену.

«Вы потом домой?» – спросил жеребец-бармен, неизвестно какой дом имея в виду, и то ли к НЕЙ на «вы» обращаясь, то ли ЕЕ и ди-джея вместе имея в виду. «Не знаю, – сказала ОНА, пожав плечами. – Как ляжет».

Невысокий атлетического сложения парень в белой майке улыбнулся, обращаясь к бармену: «У тебя, я смотрю, опять новенькая». «Да нет, старенькая, – мрачно ответил тот. – Что, не помнишь, вчера была? И опять в клуб притащилась. Объяснил ей, что до свидания, а она про какой-то контракт, буду ли я ей звонить, а то она никуда не поедет, ревет, на шею мне вешается – короче, пежня какая-то. Всю ночь мешала, торчала у стойки, с болтовней своей лезла, я штраф из-за нее заработал, прицепилась, как пиявка, а вроде как Олег сказал, из клуба ее вывести нельзя. Пусть, говорит, Лисик попросит, тогда мы ее выкинем в два счета. А Лисик только смеется».

«Чтобы ты мне опять сказал, что я тебя ревную? – засмеялась ОНА. – Иди ты на все четыре, достал. Надоело мне всех из клуба выводить. Я вам что, вышибала местный?»

 ОН понял, что «Лисик» – это сокращение от имени ЕГО жены, и так больно кольнуло, ага, вот как ЕЕ назвал этот жеребец, и уже было неважно, что все сказанное барменом о Веронике никак нельзя было прицепить к ее обычному стервозно-модельному образу, может, это и не Вероника была вовсе.

«И сюда со мной притащилась, – констатировал факт юный красавец, – я говорю, ладно, может, сбагрю тебя приятелям. Слышишь, подружка? Со мной уже все, песенка спета, давай тебя познакомлю с кем-нибудь»?

Девушка то ли икнула, то ли всхлипнула, то ли пробурчала что-то. «Ребята, – продолжал наглец, – кому-нибудь нравится... как там тебя зовут?» «Вероника», – выдавила из себя супермодель. «Вероника, – подтвердил бармен, – достала ты меня, Вероника, тошнит меня от тебя. Я ж тебе, дуре, вчера еще объяснил, что ни с кем по два раза не встречаюсь. Ну если только уж что-то совсем супер. Понимаешь, у меня сейчас в жизни только два интереса – секс и женщины. Прости, Вероника, но ты не супер».

У Вероники в глазах стояли слезы, она плакала и смеялась одновременно, а по рукам опять шел диск с белыми дорожками, и никто не стеснялся официантов кафе, даже рукой не пытался прикрыться, вдыхая через денежную трубочку белое счастье. ОНА сидела в обнимку с солнечным ди-джеем, и они о чем-то шептались, так тихо, что уже ничего нельзя было разобрать. А лошадеобразный бармен, сжимая кулаки, смотрел на НЕЕ исподлобья черными, цвета спелой вишни, глазами, и от напряжения на его сумрачном лице проступали веснушки.

ОН все пытался собрать в кучу свои ощущения и мысли, но не получалось серьезно подумать, мир вокруг был цветной мозаикой, яркими стеклышками диковинного светильника, солнце дробилось в зеркалах и меркло в сравнении с ЕЕ улыбкой. Раньше ОН никогда не пробовал кокаин, и все хотел понять, то ли это эффект от вынюханного, то ли просто перенервничал, и потом в туалете долго глядел на свое отражение в зеркале и опять казался себе просто офигенным, все в себе нравилось, и не мог понять, почему ОНА больше не хочет с НИМ жить. А когда вернулся в зал, то понял, что все равно безмерно проигрывает в сравнении с теми двумя – особенно рядом с мутантом из мультиков манга, с его загорелостью и гибкостью, с его серьезностью, и с его улыбкой, и с бирюзовым цветом его глаз, и с тем, что ему двадцать два и он самый модный ди-джей в Санкт-Петербурге; и еще больше, пожалуй, рядом с двадцатилетним барменом, которому наплевать на моделей и их полумиллионные контракты, и который смотрит на НЕЕ не отрывая глаз, как на языческое божество, со злостью и с желанием, а ЕЙ вообще на все плевать, потому что ОНА и есть божество. И еще ОН заметил с удовлетворением, что куда-то исчезла Вероника, улетучилась, пропала, прихватив вместе с собой и ЕГО семнадцатилетнюю спутницу – тут ОН вздохнул облегченно, потому что ни ЕГО дурочка-моделька, ни еще большая идиотка Вероника в существующую сегодня реальность никак не вписывались – им нечего было делать в этой реальности. Эта реальность как будто специально была создана для НЕЕ – с ЕЕ нелюбовью к ЕГО фотоработе и ЕЕ ненавистью к моделям, с ЕЕ безбашенностью; и эта реальность была такой же непонятной, цветной и сумбурной, как ОНА сама. ОН никак не мог справиться с ощущением дежавю, как будто все это уже было, предчувствовалось, виделось во сне, как будто ОН уже просыпался однажды после увиденного со странным состоянием души – видимо, и сейчас надо было проснуться, но не хотелось, так было сладко и больно. Так бывало в ЕГО жизни, когда ОН впервые попадал в незнакомый район, и вдруг казалось, что здесь ОН уже жил в своей прошлой жизни, в каком-то параллельном мире – стоял вот на этом маленьком балкончике, нависшем над тротуаром, было это солнце, дробящееся в ярко-зеленых листьях, кусочковое, теплое; и сквозь ветки близко растущих деревьев смотрел на дом напротив, готический, с красной кирпичной отделкой, от которого ЕГО отделяла узкая проезжая часть со звонким перестуком летящего мимо трамвая. Тогда тоже казалось так остро и по-настоящему, что эта параллельная реальность еще может случиться – например, если ОН купит в этом доме квартиру; а сейчас ОН рвался изо всех сил в ЕЕ мир – почему бы ЕМУ в будущем не сидеть вот так рядом с НЕЙ, на месте ди-джея с бирюзовыми глазами, – но нет, потайная дверца в ласковый мирок параллельной реальности со скрипом захлопывалась, и опять вокруг были стены, ровные, теплые, освещенные ярким желтым солнцем.

«Как же ты, как ты туда шагнула, – хотел спросить ОН у НЕЕ, – как, сквозь возраст и свою постоянную усталость, на этот балкон, в это солнце, в эту вечную юность?» – а сосед слева уже пихал ЕГО локтем, передавая диск с заманчиво длинными дорожками: «Давай, давай, по последней, до конца, до конца».

Сразу после этого ОНА встала, улыбаясь, и долго прощалась, целовалась со всеми, обходя вокруг длинного стола, и когда дошла очередь до НЕГО, как-то очень обыденно поцеловала и ЕГО в щеку, ткнулась мягкими теплыми губами, и ОН ощутил ЕЕ запах – тот, который был всегда и которого ОН уже очень давно не чувствовал, хотя ОНА по-прежнему спала с НИМ рядом в одной постели. ОН хотел сказать ЕЙ что-нибудь из того, что ни за что не решился бы сказать дома, но ОНА уже целовала его соседа слева, а ОН пожимал загорелую узкую руку ди-джея – для такого хрупкого мальчика у него было слишком твердое рукопожатие, и тогда ОН почувствовал, что внутри этот мальчик такой же жесткий и сильный, как его музыка.

Бармен тоже уже стоял у края стола, готовясь уйти; он не стал ни с кем целоваться и прощаться за руку, а просто сказал хриплым голосом плюшевого медвежонка «всем пока» и ушел вслед за НЕЙ и ди-джиком, неловко задев стол.

ОН смотрел с некоторым изумлением, как уходит эта странная троица; на ЕГО взгляд, бармен был там явно лишним; через минуту они появились в огромных, от пола до потолка, окнах кафе, удаляясь в перспективе вдаль по каналу. ОНА шла под руку с ди-джеем, а бармен вышагивал на полшага сзади и сбоку, и все втроем они как будто попали в мир людей с экрана кинотеатра или, что еще точнее, из компьютера. По сравнению с широкой спиной бармена и его великолепной задницей, обтянутой готовыми лопнуть джинсами, ОНА казалась совсем худенькой и хрупкой, ЕЕ штаники слегка провисали и вообще все было не по фигуре, а манга-ди-джей в розовых меховых гетрах и красных трусиках, со своими нелепыми хвостиками и вовсе был как бы нарисован, и они уходили сквозь будни в какую-то свою параллельную реальность. ОН вдруг подумал, что сейчас ОНА уйдет навсегда, насовсем, куда-нибудь в компьютерную игру или в тетрадку комикса, где Мошенница-Роуг вдвое старше красавца Росомахи, но, в отличие от киноварианта «Людей Х», это не мешает им, нарисованным, строить свои мутантские отношения и любить друг друга. Господи, какая глупость, а ведь столько всего еще могло быть, столько всего между НИМ и НЕЙ, так остро, так больно, как конец любимой книги, вот только что, казалось, было начало, и только пара несчастных страниц отделяет тебя от финала. ОН вспомнил со сладкой жалостью их первую поездку в Сочи, в конце мая, когда отцветали магнолии и глянцевые бело-розовые лепестки ворохом лежали на тротуарах, а их нежный аромат еще парил в воздухе; но на деревьях уже цветов почти не было, а на тех, которые оставались, не хватало лепестков. ОНА тогда сказала, с наслаждением вдыхая запах цветов, моря и солнца, как жаль, давай приедем в следующий раз, когда они еще будут цвести.

ОН пообещал, но в следующий раз ОНИ приехали в августе, а потом в сентябре, и так из года в год, а в прошлом году ЕМУ вообще не удалось получить отпуск, и ОНА свой провела в городе, лишь пару раз выбралась к подруге на дачу. И вот еще одно лето, ОН хотел поехать с НЕЙ в Сочи, все в том же августе, альбом за альбомом южных фотографий с пальмами, только магнолии больше не цвели.

ЕМУ стало так жаль всего этого, просто до слез, опадших хрупких лепестков, а ее серая майка в последний раз мелькнула в перспективе по каналу рядом с белой кофточкой солнце-ди-джея, и вслед за ними растворились в толпе широкие плечи черноглазого бармена.

«У них что, секс втроем?» – спросил ОН у Славы Белозерова, стараясь, чтобы ЕГО голос звучал как можно циничнее. Слава пожал плечами и ответил «не думаю», и улыбнулся смущенно, протягивая руку, прощаясь; и вслед за его уходом яркая мозаика начала рассыпаться стремительно, как будто под дуновением ветра с краев отваливались пазлы; через каких-нибудь пятнадцать минут ОН сидел за огромным столом совершенно один, среди недопитых бокалов и целой батареи чайничков с чаем, среди полных окурков пепельниц, в которых серебристыми огоньками горели обертки от конфет. ОН испугался вдруг, что счет не оплачен, что все ЕЕ друзья ушли и ЕМУ придется одному платить за всех, стало страшно так, что ОН моментально протрезвел, но минутой позже официантка принесла на блюдечке чек и сдачу, несколько сотенных бумажек, и ОН подвинул ей блюдце обратно, буркнув: «на чай». А потом сидел еще полчаса или час, не двигаясь, среди всего этого бардака, и в голове у НЕГО был такой же бардак, как на столе, и только когда официантка запоздало начала убирать бокалы и чашки, ОН встал и пошел домой.

ОНА явилась на следующее утро, уже в понедельник, а ОН ждал ЕЕ, хотя ОНА вот уже несколько недель приходила домой так, исчезая на весь уик-энд. ОН лежал и думал, что бы такое ЕЙ нежное сказать, пока ОНА привычно трепалась в коридоре по телефону со СВОИМ любовником, только для НЕГО это теперь был не абстрактный «любовник», а солнце-ди-джей с бирюзовыми глазами и неожиданно жестким рукопожатием.

Но когда ОНА вошла в комнату, с красными от недосыпа глазами и расширенными зрачками, ЕГО вдруг опять скрутило от злости, и ОН прошипел недовольно: «Кончай орать, мне вставать через пару часов». ОНА сказала «мне тоже» и рухнула в постель, отвернувшись от НЕГО, и начала вздыхать и ворочаться, потому что пытаться заснуть ЕЙ было бесполезно.

«Что, натрахалась? – спросил ОН, понимая, что и сам уже не заснет. – С двумя сразу?» ОНА засмеялась весело и радостно, и смеялась долго, а потом села в кровати и сказала: «Дурак. Ах, какой же ты дурак! С барменом у меня все кончено, если тебя это волнует. Он имеет теперь все, что движется. Я с ним не буду, что я, себя на помойке нашла? У меня теперь другая любовь». «А чего же эта дикобразина за вами поперлась?» – спросил ОН, почти сознание теряя от злости. «Он мне просто друг, – сказала ОНА, не обращая внимания на эту злость. – Просто очень хороший человек оказался. И очень меня любит, оказывается. Как выяснилось. Там уже не в сексе дело. Жаль его терять».

Через два дня ОН снял себе новое жилье.

ОНА намеренно отсутствовала дома, когда ОН переезжал, как бы позволяя ЕМУ взять все, что ОН захочет, как бы открещиваясь от важных решений, и ОН злобно вывез всю технику, оставив ЕЙ стиральную машинку и разбитый ноутбук, да еще холодильник – тот был такой старый, брали у друзей подержанный, что развалился бы при переезде. Увез даже чайник электрический, и фен, и машинку для стрижки катышков со свитеров, а у НЕЕ остался утюг для выпрямления волос, который ЕЙ подарила мама, и пластиковый утюг для одежды с протекающим резервуаром для воды. А всякие мелочи, типа ненужной сейчас одежды и посуды, которой на новой квартире было навалом, упаковал в сумки, и сказал ЕЙ, что заберет их потом, и забирал их по одной, появляясь у НЕЕ раз в три недели, а то и раз в месяц, – и вот таким образом ЕГО переезд затянулся практически на год, и сейчас опять было лето, и на улице стояла невозможная жара. Видимо, подсознательно ОН надеялся, что в один из таких ЕГО приходов за вещами окажется, что ЕЕ сказочная жизнь из другой
реальности закончилась и ОНА готова вернуть все то, что было с НИМ – но, похоже, у НЕЕ все было хорошо. ЕМУ даже не удалось ни разу поговорить с НЕЙ, а ОН всегда намеренно приходил в ЕЕ присутствии, звонил предварительно, хотя до сих пор имел свой ключ от квартиры – «отдашь, когда все заберешь», – сказала ОНА. Никак не удавалось сказать ЕЙ хоть что-то, потому что в тех редких случаях, когда ОНА была одна, то бесконечно трепалась по телефону, вот как сейчас, как будто быть одной и молчать было выше ЕЕ сил. Но чаще ОНА была не одна, а со своим ди-джеем, и тогда почему-то почти всегда оказывалась в постели, хотя на улице был день, и дело было не в сексе. Наверно, дело было в том, что ОН всегда приходил в выходные, а ОНА в выходные отдыхала после своего клуба.

Когда ОН явился за первой сумкой, ОНА валялась в постели и типа спала, а ди-джей в наушниках стоял за своим пультом, прямо на месте ИХ бывшего телевизора, и ЕГО больно кольнуло то, что этот клубный деятель уже успел перетащить сюда свои вещи. На этот раз у ди-джея не было хвостиков, и вообще он выглядел обыденно, в свободной майке защитного цвета и вельветовых штанах, только бирюзовые глаза все так же сверкали драгоценными камнями на загорелом лице. Длинная челка упала ему на глаза, он откинул ее, снял наушники и спросил у ЕГО жены: «Лисенок, а это кто?» ОНА открыла глаза и сказала равнодушно: «А, это мой бывший, свои вещи забирает», ди-джей кивнул, снова одел наушники и совсем потерял к НЕМУ интерес.

Несколько раз ОН заставал ЕЕ с ди-джеем в постели, они спали, наверняка после ночных бдений, всегда в обнимку, и опять же ЕМУ было неприятно, потому что ОН с НЕЙ не спал так уже лет пять, с тех пор, как ОНА начала толстеть; обычно ОН отодвигался от НЕЕ и говорил, что ЕМУ жарко, а на самом деле просто было не очень приятно обнимать ЕЕ жиры, ЕГО эстетические чувства страдали.

Два раза ОН был вообще поражен, потому что видел ЕЕ в постели уже с барменом, но опять же оба спали или делали вид, что спали, правда, по разным сторонам огромной постели, и жеребец-бармен всегда оказывался на левом боку, к ней спиной. Когда ОН впервые увидел это зрелище, то просто замер в коридоре и не двигался минут пять, а деваться было уже некуда, потому что между коридором и комнатой по-прежнему не было дверей. ОН стоял и смотрел, как будто подглядывал в замочную скважину, как будто какой-то неприличный фильм по телевизору в неурочное время, хотя ничего неприличного в происходящем не было, и вообще ничего не происходило; ОНА спала на правом боку, приоткрыв рот, а бармен спал на левом, и его физиономия во сне казалась совсем детской и очень красивой, даже немного девчачьей; от длиннющих черных ресниц на щеки падали синие тени, усугубляя и без того кокаиновый шик бледного лица; ярко выделялся рот, так, как будто был подкрашен помадой; эта почти девичья красота контрастировала с размерами плеч и грудной клетки бармена, даже во сне мышцы рук казались напряженными, и территорию на кровати он занимал вдвое большую, чем ЕГО жена. У НЕГО было минутное желание как-то сообщить солнечному ди-джею об увиденном, напакостить, нагадить; но потом ОН присмотрелся и увидел, что две пары кроссовок сорок четвертого размера в коридоре явно принадлежат бармену; и пара курток тоже слишком большие, чтобы их носила ЕГО жена или чудо-ди-джей; похоже было, что бармен тоже здесь проживает. ОН заглянул в ванную, и майка с логотипом гей-клуба, сушащаяся среди прочего белья на веревочках, довершила картину. Здесь, похоже, всех все устраивало.

Еще один раз ОН попал на какое-то домашнее afterparty – гремела музыка, и в комнате находилось одновременно человек пятнадцать, причем некоторые из них танцевали, а некоторые тоже танцевали, но лежа на полу, и на большинстве лиц мужского пола была одета ЕЕ одежда. Некто среднего рода, с красными волосами, носился по комнате с цифровым фотоаппаратом и фотографировал присутствующих, а посреди всего этого бедлама на кровати, на коленях, стояли ЕГО жена и ди-джей, причем ОНА была в мужской майке на пять размеров больше, видимо, принадлежащей бармену, и в старых велосипедках, а ди-джей – в ЕЕ черном вечернем платье с декольте и в разноцветном парике. Ди-джей пытался что-то петь не в такт музыке, а ОНА хохотала, и когда потом подняла руку, чтобы помахать ЕМУ, то оказалось, что к ЕЕ правой руке прикована наручниками левая рука ди-джея, и получилось так, что они помахали ЕМУ вдвоем. В последнюю очередь ОН заметил в углу на кресле пожизненно мрачного бармена – тот, не обращая внимания на происходящее, колдовал над пластиковой бутылкой, в которой клубился серый дым. Когда ОН снял с антресолей огромную сумку и повернулся, чтобы уходить, бармен отвернул у бутылки крышку и выпил этот дым, а в воздухе резко и сильно запахло гашишем – ОН помнил этот запах еще со времен своей бедовой юности.

И так из раза в раз, и в каждое свое появление ОН все больше понимал, что ЕГО здесь уже не ждут и не желают, что у НЕЕ теперь все совсем по-другому, другая реальность, другие приколы, другая жизнь. В предпоследний раз ОН наконец-то увидел их в постели втроем – ди-джей спал посредине, тесно сплетя свои конечности с ЕЕ конечностями, так что не разобрать было, где чьи, и когда ОНА, как обычно, помахала ЕМУ рукой, ОН удивился тому, что ЕЕ рука была более волосатой, чем рука ЕЕ парня, а ди-джик инстинктивно прикрыл своей освободившейся рукой ЕЕ голую грудь. И опять защемило где-то внутри от этого чужого хозяйского жеста, прячущего СВОЕ от посторонних глаз, причем бармен, мирно храпящий на другом конце кровати спиной к спине юного ди-джея, явно посторонним не считался. Эта картина еще долго стояла у НЕГО в глазах – смятая постель, одеяла, небрежно сброшенные на пол в ногах кровати, невероятно бледный по контрасту с ди-джеем бармен, чьи широкие бедра были закутаны в простыню, голые по пояс ОНА и ди-джей, оба в белых мужских трусах от Кельвина Кляйна (это почему-то запомнилось больше всего), тонкая рука ди-джея, прикрывающая грудь ЕГО жены, квадратик коробки от диска со следами белых дорожек с ЕЕ стороны, большое блюдо с недоеденными пельменями со стороны бармена. ОН заглянул на антресоли и увидел, что осталось всего две сумки, и вполне бы можно было сейчас забрать обе, и уйти навсегда из ЕЕ жизни, но ОН опять спустил вниз всего одну, а вторая осталась стоять сиротливо до следующего – уж точно последнего – раза. А отсутствие двери дразнило, смущало, и не смотреть ТУДА было просто невозможно – два загорелых тела, сплетенных в одно, и еще одно – бледное, мускулистое. У НЕГО перехватило горло, и ОН изменившимся голосом спросил: «водички можно?», а ди-джей, проснувшись и удивившись так, как будто ОН попросил ликера «Адвокат» или виски «Blue Label», переспросил: «Водички? Ну, на кухне».

На кухне на столе стояла бутылка «Аква Минерале», и воды там было совсем на дне, но из-под крана пить не хотелось, только когда ОН отвернул крышку, в нос ударил незнакомый, совсем тошнотворный запах. «Это что?» – спросил ОН громко, так, чтобы было слышно в комнате; ЕМУ вдруг почудилось, что ЕГО решили отравить, хотя, конечно же, никто не мог предвидеть ЕГО просьбу. «Это? – сонно отозвался ди-джик, когда ОН появился на пороге комнаты с бутылкой. – Бутик, что еще. Ты же водички просил. Крышку пей, не больше. Сильный».

ОН чертыхнулся и понес бутылку обратно на кухню, а ОНА в комнате засмеялась и сказала шепотом: «ОН не знает, что это, ОН попить просил. Идиот, там еще крышек на пять, глотнул бы и перекрылся»; тогда ди-джей тоже чертыхнулся и спросил громко: «Так тебе воды?», а бармен продолжал храпеть на своем краю кровати.

Тогда ОН решил обязательно позвонить ЕЙ и поговорить, хотя бы про наркотики и последствия, и позвонил, как в старые времена, ЕЙ на работу – когда ОНИ жили вместе, это означало, что разговор предстоит серьезный. Однако в издательстве, где ЕГО жена трудилась раньше, ЕМУ сказали, что ОНА здесь больше не работает; «звоните ЕЙ на мобильный», и это поразило ЕГО еще больше, чем постель на троих и отрава в бутылке из-под «Аква Минерале» – ОНА не меняла место работы с той поры, как ОНИ познакомились, и вроде как карьера постепенно шла в гору. Прежде, чем перезвонить ЕЙ на трубу, ОН поделился новостью со своим единственным другом Егором, коммерческим директором агентства и по совместительству жутким бабником, и тот сказал весьма обыденно: «А ты что, не знал? У НЕЕ же теперь своя фирма, вместе с этим мальчиком ди-джеем, организуют всякие закрытые вечеринки. ОНА за главного, все сводит и разруливает, а он музыку играет. Очень успешная, между прочим, компания, за полгода поднялись. Ты что, правда, не знал?» «Нет, не знал, – ответил ОН зло, – некому было сказать». «Да об этом все только и говорят, – удивился Егор, – я думал, ты знаешь, просто о НЕЙ вообще молчишь, ни слова, а мне самому начинать тему было неудобно. Вдруг тебе вообще неприятно о НЕЙ разговаривать? Да ты что, как не от мира сего, ОНА же сейчас во всей местной прессе!»

ОН спустился вниз, в журнальный ларек, и купил сразу три последних «Собаки.Ру», все, какие были. В этих трех журналах в разделе светской хроники было в сумме семь ЕЕ фотографий, и везде ОНА была вместе с манга-ди-джеем, и ОН только сейчас увидел, какой этот мальчик фотогеничный, каштановые волосы и глаза цвета морской волны, абсолютно земной, реальный, красивый мальчик, ничего мультяшного, и линия подбородка достаточно жесткая, и взгляд уверенный и проницательный, вполне ничего себе делец денег, и вместе с НЕЙ они были действительно красивой парой, и разница в возрасте была незаметна, и волосы у НЕЕ наконец-то были прокрашены и уложены, как надо. И нигде рядом с ними не было жеребца-бармена, сначала ОН подумал, что из скромности, или третьего не хотят с собой брать, но потом понял, что бармен просто по времени работает в те самые часы, когда проходят все эти светские мероприятия.

ОН позвонил ЕЙ на мобильник и поздравил с успехом (ОНА удивилась: «с каким? а, это? ты только что узнал? ну, работаем помаленьку»), и сообщил, что завтра придет забрать последнюю сумку, а ОНА вздохнула с облегчением и сказала, что очень вовремя, потому что через десять дней они переезжают, и добавила буднично: «купили квартиру». ОН почему-то спросил: «втроем с барменом?», а ОНА удивилась и сказала «нет, вдвоем», но потом поправилась «хотя жить пока будем втроем, уже привыкли, куда мы без него, и ему удобнее, если что, то он для всех девочек свободен, а потом, чтобы подальше послать, говорит, что у него семья». У НЕГО все вертелась на языке какая-то жалкая пошлость типа «а может, вам тогда и четвертый не помешает?». ОН имел в виду, конечно, себя, но тут у НЕЕ включилась вторая линия и ОНА предложила ЕМУ «повисеть немного», но ОН «висеть» не стал, а просто попрощался и сказал, что зайдет завтра.

И вот сейчас настало это «завтра», последнее хоть сколько-нибудь ИХ общее «завтра», хотя кроме последней сумки на антресолях, ИХ ничего уже не связывало. ОН пришел за этой сумкой, и ОНА помахала ЕМУ рукой с улыбкой, не желая прерывать какой-то важный телефонный разговор, и ногой пнула дверь между коридором и комнатой, неизвестно откуда взявшуюся, только что появившуюся дверь, и дверь эта захлопнулась. И вот ОН стоял уже часа полтора или два в ИХ бывшей общей прихожей, и слушал ЕЕ бесконечные телефонные разговоры, не подслушивал, а просто ждал, когда ОНА закончит говорить, ждал за дверью, которая теперь ИХ разделяла. А ОНА, наверно, начисто забыла о ЕГО присутствии, ЕЙ звонили безостановочно, друзья, клиенты, и ОНА разговаривала одновременно по двум линиям, смеялась хрипло и несла какую-то чушь, которую, по ЕГО мнению, ни один серьезный человек не стал бы слушать. Как ОН понял, ОНА пыталась разрулить какую-то завтрашнюю вечеринку, и все это было более чем серьезно, это была ЕЕ жизнь и ЕЕ деньги, и крупные вложения посторонних серьезных людей, но параллельно ОНА ссорилась с ди-джеем из-за каких-то его «косяков» и мирилась с барменом, которого вчера, по-видимому, очень жестко послала. ОНА называла одного из них «обдолбоска мелкая», а второго «медвежоночек», и в конце концов все сложилось, звонки закончились, ди-джей обещал приехать домой с ящиком шампанского, а бармен подвизался купить килограмм красной икры, вот только было непонятно, для гостей или для личных нужд. И в образовавшуюся паузу ОН шагнул вперед, к двери, разделявшей ИХ, и всего-то хотел сказать пару слов типа «прости, но я без тебя скучаю» или «надеюсь, МЫ все таки еще увидимся, я так хочу остаться хотя бы твоим другом», но тут у НЕЕ опять зазвонил телефон и ОН, резко развернувшись, швырнул ключи на журнальный столик, хлопнул дверью уже входной и побежал стремительно вниз по лестнице, неся на плече невозможно тяжелый груз ИХ общей бывшей – ТАКОЙ
РЕАЛЬНОЙ – жизни.


Мария Сакович

 

Не отпускай меня

 

Я торопилась – в половине одиннадцатого вечера даже в палату интенсивной терапии сиделок пускали неохотно. Именно туда я и шла после, как всегда, тяжелого рабочего дня, волоча сумку с ненужными обычно в больнице продуктами. В реанимацию я положила, наплевав на предрассудки, свекровь с очередным кризисом – конечно, по знакомству, чтобы можно было обеспечить ей круглосуточный уход и возможность не трепать нервы с соседями по палате. Пробираясь между двумя особенно разлившимися после дневного дождя лужами, я чуть не упала, попытавшись сбалансировать на краю воды, не удержавшись, наступила прямо в середину лужи, и тут же почувствовала, как холодная до дрожи вода мгновенно залила ботинок. Чертыхнувшись, я выпрыгнула из лужи и с плюханьем продолжила свой путь к крыльцу приемного покоя. Под светом фонаря у дверей я заинтересовалась судьбой ботинка и поэтому чуть не наскочила на парня, сидевшего с сигаретой прямо на ступеньках крыльца. Я извинилась, он даже не кивнул, глядя мимо меня куда-то в глубь темной аллеи. Я оглянулась – аллея была пуста. Я снова взглянула на него и обратила внимание, что он бледен до синевы и сидит на ступеньках даже без куртки, хотя вряд ли температура воздуха была очень уж выше нуля. Я поставила пакет с едой на крыльцо, тронула его за плечо и спросила как можно сочувственнее:

– Что с вами?

Парень не ответил, никак не отреагировав на мой вопрос. Я спустилась на ступеньку и тряхнула его за плечи уже обеими руками:

– Вы в порядке?

Он поднял на меня глаза – огромные, полные неимоверной боли – и произнес одними губами:

– Я убил ее.

– Что??? – я не поверила своим ушам. – Кого? Что случилось? Вам плохо?

– Я убил ее, – упрямо повторил он и снова отвернулся к аллее.

– Послушайте, – я присела перед ним, пытаясь заглянуть ему в лицо, – нельзя так сидеть, холодно. Где ваша одежда? А?

Он снова перевел взгляд на меня, с минуту рассматривал с преувеличенным вниманием, а потом вдруг довольно громко спросил:

– Что вы от меня хотите? Какую одежду? Что вы вообще привязались? Идите себе... – и легким движением плеч сбросил мои руки.

Я хотела было уйти, подумав, что парень пьян, но спиртным от него не пахло, да и на наркомана он был непохож. Что ж, зайду в приемный покой, оставлю там пакет и вообще узнаю, кто он такой.

В приемном покое было светло, тепло и пахло лекарствами. Я поежилась, стянула перчатки, поставила пакет на пластиковое сиденье и поздоровалась с дежурной. Та подняла на меня глаза и спросила, кивнув головой в сторону двери:

– Сидит?

– Сидит, – я тоже кивнула. – Кто такой? Чего сидит-то?

– Ужас, – охотно поведала дежурная. – Девчонку тут привезли днем, в аварию попала. Этот за рулем был. Она-то спину поломала, и еще чего-то там разрыв, мучилась страшно, кричала, аж слезы текли у всех. А этот ее за руку как схватил – так до операционной и не отпускал и туда за ней вошел, его потом еле отцепили и в коридор вытащили, а она все кричала – не отпускай меня, не отпускай! Еле его Павлик, санитар, с Сергеем-водилой, в коридоре удержали, а как она кричать перестала, сел он на корточки в коридоре, руками голову обхватил и давай качаться туда-сюда, не останавливаясь, так три часа и качался, пока операция шла. А как померла девчонка-то да врачи в коридор вышли, он ничего не сказал, вышел на улицу и сел на крыльцо. Который час уж сидит. Жалко его. А знаешь, что? – и дежурная поманила меня пальцем. Я покорно подошла поближе. – Девчонка-то замужем да еще и брюхатенькая была. Да только не муж он ей, точно, – и дежурная хитро посмотрела на меня.

Я понимающе кивнула, отошла к пакету, потом решительно вышла на крыльцо. Парень сидел в той же позе, по-прежнему глядя в темную аллею. Я подошла ближе, села рядом с ним на ступеньку и сказала:

– Дай сигарету.

Он молча протянул мне пачку. Я взяла ее, но курить не стала, а спросила:

– Как ее звали?

– Саша, – тихо сказал он и добавил, – Морозова. Никакая не Лапина. Морозова.

– Как это случилось?

Он пожал плечами:

– Я не хотел. Я два года ее не видел. Пришел к ее матери, узнать, что да как – слышал, что она замуж вышла – а она дверь открыла. Ненакрашеная и живота совсем еще не видно. Она обрадовалась, – он поперхнулся словами. Я молчала, боясь спугнуть его. Наконец он продолжил: – Решили в кафе поехать, поговорить. Я ее хотел позвать со мной поехать, а тут вижу – все у нее хорошо, с животом этим она нянчилась, как будто он бриллиантовый, а когда поехали, требовательно так говорит – не гони, я боюсь, да и стошнить может. И тут меня понесло! Я на газ, и втопил по самое не хочу, и давай шнырять из ряда в ряд – мы по проспекту ехали. Сашка кричит, одной рукой в подлокотник вцепилась, другой живот держит, как прикрывает. А у меня перед глазами как пелена – думаю, выкинешь ты этого ублюдка. И откуда эта сука выбежала, не знаю.

Он снова замолчал, потом попросил меня:

– Дай сигареты.

Я молча вернула ему его же пачку. Он закурил, несколько раз глубоко затянулся, потом продолжил:

– Собака громадная на дорогу выскочила. Сашка за руль уцепилась и в другую сторону его крутанула. Ну нас и вынесло на встречную. С ее стороны как раз. Меня-то выкинуло, а на нее удар пришелся. Какой уж тут живот...

Помолчав, он продолжил:

– Ей было очень больно, она кричала и плакала. Она всегда боли боялась, и сейчас тоже боялась, и просила ее не отпускать. Так и твердила – не отпускай меня. Я и не отпускал. А здесь отпустил...

Он молча докурил сигарету. Потом выбросил окурок и снова уставился на аллею.

– Вот и получается, что я виноват. Хотел, чтобы она страдала. Чтоб ей было больно. Чтоб живота этого чертова не было. А потом ее брат пришел, мать не смогла, слегла. Муж в командировке, завтра приедет. Вот так. А ты говоришь – что случилось. Ничего.

Он снова замолчал, теперь уже надолго. Я поняла, что пора идти (свекрови надо было ложиться спать), встала со ступеньки, на секунду сжала его плечо рукой.

– Ты это... оденься иди, а? Простынешь, холод-то какой.

Он не ответил. Я поежилась:

– Ну, как знаешь...

– Самое смешное, – сказал он глухо, и я насторожилась, – я ее вижу там, в аллее. Стоит и за живот держится.

Я оглянулась на аллею. Под деревьями царил глухой мрак, промозглый и холодный. И – никого. Я содрогнулась, еще раз хлопнула его по плечу и юркнула в полный света проем двери приемного покоя.

 

 

Гульнара Бурдакова

 

Далекий синий колодец

 

Далеко-далеко, там, где проходящее мимо не имеет значения, там, где исполняются любые мечты, а звенящие слова вспархивают с сонных веток, будто тяжелые тени точных птиц – там, где само «далеко» превращается в туман над далекими холмами, что видно, если выйти на дорогу из бабушкиного домика – это было Там...

Далеко-далеко мы смотрели, выбежав украдкой, как сгорают в ночи падающие звезды, и загадывали наивные желания, уверовав, – казалось, на всю жизнь! – что они сбудутся.

Далеко-далеко мы фотографировались в солнечно-пепельных колосьях на неработающую «мыльницу», зазывали дождь индейскими плясками, творили созданий из цветов...

Далеко-далеко мы рисовали на бумаге тем, что найдется, будь то старая банка с просроченной акварелью или дедовская самодельная ручка, пропажу которой он приветствовал недовольным ворчанием. И каждый рисунок жил потом с нами вместе собственной чудесной историей.

Далеко-далеко мы ели полусырые (но нам-то они казались закопченными) сардельки в осеннем лесу... А ранним утром, когда в зеленых шторах просыпались яблонево пахнущие лучи, бабушка выкладывала нам на блюдце горячий и тянущийся нугой домашний сахар. В старой ванной для поливки рождалось таинственное Озеро, где вместо роскошных кувшинок плавали цветы вишни. Мы стреляли из лука, который мастерил нам дядя, разбивали в кровь руки и ноги, носясь на велосипедах по неровному полю. А вечерами рассказывали друг другу невероятные истории, а порой даже страшилки.

Далеко-далеко у нас было светлое и волшебное – детство, о котором вспоминаешь с любовью, как о дорогом сувенире, спрятанном на дне маленькой шкатулки вместе со старыми открытками, рисунками, фотографиями, цветными бусинками...

Далеко-далеко я думаю о том, как обязательно слетаю на Луну, когда вырасту. Я сижу, болтая ногами в теплой воде синего колодца. У колодца теплые и древние камни – они похожи на чешую неизвестной гигантской рыбы, а может быть, даже Дракона. В кустах закрывшейся на ночь сирени мелькают точки светлячков, а белые мохнатые и немножко жуткие своей непохожестью на день бабочки (или мотыльки – это неважно) спускаются ко мне. И ползают по кладке камней, ища трещинки. Порой они падают в воду и, слепые, тонут, но я вынимаю их, хоть и чуточку боюсь, отпускаю на просушку...

Потом смотрю на нити, свешивающиеся с неба прямо к кругу ярко-синей воды. На нитях качаются теплые звездные шары. Кажется, их можно потрогать – но я не хочу протягивать руку, боясь спугнуть неземных гостей. Среди звезд есть еще и игрушечный самолет с пропеллером на носу. Я знаю, что в самолете сидит отважный, но задумчивый, как я, летчик – когда-нибудь он прилетит, постучится в окно и скажет, что мы сегодня отправляемся прямиком на Луну, которую скоро съест белый жираф. Порой я завидую ему – потому что мне всегда хотелось попробовать Луну на вкус. И ни капельки она не похожа на сыр – скорее на творог или торт...

Я вижу кусочки изгороди, старенькой, покосившейся, я знаю, что никогда не упаду в глубину колодца – потому что меня спасет добрый волшебник из какой-то книжки с желтой обложкой (сейчас я не вспомню ее названия). Я осторожно спускаюсь и иду спать, маленькая девочка в синей ночной рубашке. Я иду спать, чтобы мне обязательно приснились красивые сны, чтобы утром бегать и смеяться, чтобы написать свой новый стишок, а потом всем прочитать – и пусть не улыбаются, я же серьезно!

Да, далекий синий колодец исчез. Из моей жизни – нет, он внутри меня, и я всегда могу вернуться, но буду ли улыбаться и увижу ли те откровенные, доверчиво льнущие к рукам звезды?..

Но увидят ли его они – дети, лишенные чудес, дети сегодняшнего дня, дети «продвинутого» поколения? Увидят ли они, деловито тормозя «газель», разговаривая по мобильнику, не вынимая из ушей наушников? Увидят ли они, со стрижками «под Билана», с сережками в ушах, в модненьких джинсах с накладными карманами, с присущим им матом, спокойно лицезреющие постельные сцены с экранов, с малолетства зависнувшие в «паутине»?.. Увидят ли они, вместо хрупкой наивности перевитые сорняком пошлости, отданные родителями, думающими о евроремонте, на поруки среде?!

Смогут ли они прийти в тот край, где стало без них пусто, в который никто, кроме нас (эх, сумасшедшие...), не приот-
кроет завесу?..

Маленькие взрослые... Дети, не знавшие радости не-знания...

 

Неужели вы не вспоминаете – никогда – то, откуда вы пришли, то, где последний источник доброты уже угасает?.. Неужели вам все равно?

Верните детям их детство...

 

Домра

 

Был дождь. Довольно крупный, может быть, даже с примесью мелкозернистого снега – в Интернете было написано, что пойдет снег, сегодня. Наверно, поэтому он и шел: поверил прогнозу, побоялся не оправдать надежд... чьих-то. Волосы намокли, лезли в глаза, вдоль них мелко стекали капли воды. Потом прокатывались по шее, съезжали к спине – очень неприятное ощущение, как будто на тебя напал осьминог-недоросток.

Был дождь. Я плелся вдоль сумрачного месива из туч, мокрого асфальта, людей с зонтами и без, зданий с вывесками и без, машин с тормозами и без, глаз с осмысленностью, но чаще – без... Я хотел чего-то, но не понимал – чего именно: то ли курить, то ли любить, то ли сыграть что-нибудь на рояле, к примеру. Хотя отроду не умел на нем играть. Просто мне казалось, что сейчас где-то поет рояль, причем что-то удивительно грустное и красивое. Но опять же – не мог вспомнить сейчас ни одного названия хоть какой-нибудь малюсенькой сонаты. Из всего перечисленного вырисовывался мой незапятнанный ничем посторонним образ интеллигентного неуча...

Был дождь. Я понимал, что удручен и безмысленен. Что со мной опять что-то не так, что расклеился слой выдержки, и хочется стать хотя бы собакой и смотреть так же тоскливо, как они, бедолаги промокшие.

Был дождь. И все, казалось, было. Где-то. Со мной, или без меня, или мимо меня. Но явно где-то было. Я присел на лавку, не задумываясь нисколько, что она влажная, или (это уже вернее!) – сырая. Я достал-таки сигарету и, бестолково посмотрев на нее, выбросил в лужу. Тоска становилась невыносимо-заунывной. Я боялся вернуться в свою мастерскую, боялся себя, своих красок, пустого недавно забеленного и подсыхающего холста, тусклого и черного монитора компа, холодной постели, творческого беспорядка, вечно голодного кота Швепсика. Я боялся, что когда-нибудь бедное животное останется на поруки этому бездушному миру, этой грязной улице, заплеванной, заляпанной, измученной осознанием себя, ожесточенной, озлобленной.

Был дождь. Тела зонтов сливались в одну бесконечную кляксу. Мимо глаз двигалась бесформенная камбала, дымящаяся камбала осени.

Был дождь. Она возникла из него, как нечто инородное, чужое – девушка в красном платье, поверх которого был накинут какой-то жалко-тоненький плащик.

– Вы не любите дождь? – спросила она, остановившись около меня.

Я не услышал в ее голосе ни затравленности, ни издевки, ни флирта. Ничего, что хотел бы услышать.

– Нет.

– Тогда зачем вы его рисуете?

– Рисую?.. – удивился я.

– У вас в глазах рисунок дождя. Ровная штриховка. А по краям слегка размытая.

– Вы экстрасенс? – хмыкнув, поинтересовался я, сказав первое, пришедшее в голову.

– Нет, – пожала плечами она.

Я отвернулся, и мы замолчали.

– У Вас есть дом? – снова спросила незнакомка.

– Есть.

– Там тоже дождит?

– Не должно. Разве что окно кое-где пропускает...

– Тогда пригласите меня к себе.

Я не стал спрашивать, что с ней, с этой невероятной девушкой, явившейся ниоткуда. Я не стал прогонять ее обратно в ту непогоду, из которой ее принесло. Я просто покинул лавку и кивнул.

Был дождь.

Мы шли сквозь него, не перебросившись даже словом, пока перед нами не выплыл из небытия серости мой такого же цвета дом – старая пятиэтажная амфибия (в эту погоду он, действительно, таковую напоминал), существовавшая, наверно, века так с восемнадцатого. Когда я открыл дверь в квартиру, Швепс деловито выбежал навстречу, и девушка, достав из сумки словно специально для этого предназначенный кусок колбасы, добровольно пожертвовала его коту.

Я поставил чайник.

Но, уловив ее странный взгляд, вспомнил про вино, сто лет как ждавшее подходящего случая в холодильнике. Вино было красное. Как ее платье. Как изредка возникающие на дне ее темных глаз огоньки – боялся спугнуть что-то неуловимое, витавшее подле нас.

Наконец, она оглянулась. Из-за плеча, по-креольски страстно.

– Я играю на домре. Сыграть?

– Можно... – рассеянно проговорил я, не понимая, откуда она возьмет этот музыкальный инструмент.

Но пока я размышлял над этим, в смуглых руках незнакомки воздух тесной комнатки слагал дикое плетение узоров и маленьких вихрей – так возникло нечто округлое, пахнущее деревом, какой-то почти что оливой, и лаком. Потом появились гриф, тонкий как запястье ребенка, и струны – серебряные волосы.

Босиком по-турецки, уселась она на моей кровати, и тихо и чудесно открылись первые жасминовые ноты ее невыносимо-зовущей отречься от всего на свете музыки...

ЕЕ пальцы, которые, верно, в прошлых жизнях считали созвездия, медленно перебирали далекие воспоминания. Воспоминания настолько древние и первородные, что, казалось, тогда, когда они были жизнью, мы – были морем, ласкающем волнами песчаный берег этой жизни.

ЕЕ полуоткрытые губы нашептывали неясные слова на неизвестном мне полуязыке – может быть, это было гласом той природы, что излила влагу на росток нашего начала... Может быть, это был потерянный вдох первой любви на многотрудных путях мира...

ЕЕ платье, так невинно и порочно обнажившие изгиб плеча, волосы, отброшенные назад, чувственно-затуманенный и вместе с тем отсутствующий здесь взгляд, ало-бордовые переливы ткани – все зарождало пожар в сознании, одновременно неторопливо дыша на него, чтоб потушить навсегда.

ЕЕ музыка, необъяснимая до рези в зрачках, нужная до остановки сердца, вневременная до гула в мозгу была подобна сну, лучшему во Вселенной.

Был дождь. За стенами.

А у нас... Что было у нас?.. Мелодия или все же мы? Ночь, полная страсти, или все же музыка? Огонь или все же зола?.. Что было у нас... Я не мог вспомнить потом.

Я расшторил окно. Утро снова началось с дождя.

Я увидел ее красное платье и попросил:

– Останься еще.

Незнакомка лишь рассмеялась, как-то слишком жестко после всего, что было.

– Я оставила тебе домру. Не стоит желать большего.

Там, где-то там был дождь. И девушка в красном платье просто-напросто ушла в него.

И больше я никогда ее не видел. Хотя искал.

Я пытался заставить сыграть на домре многих знакомых, но от любого прикосновения струны рвались.

Домра медленно разрушалась, пока о несчастный остов инструмента не поточил клыки и когти Швепс, доконав его совершенно.

Но я никогда не забуду ни музыку, ни ее – загадочную девушку в красном платье...

 

Ольга Савлова

Море

 

Только мужество путника
открывает путь к цели.

                             П.Коэльо

 

Я очнулась на берегу моря. Вокруг не было ни души, темнота покрывала землю. Густая черная масса воды лежала у моих ног. В глубине сердца поселился страх, не позволявший даже пошевелиться в подступавшей со всех сторон темноте. Вода была неподвижна и оттого еще более таинственна. Я еще никогда не видела моря, однако знала, что это было оно. Внезапно ко мне пришла мысль, что я не помню дороги назад. Прошлое стерлось из памяти, настоящее было призрачно, как туман над водой, а будущее невозможно предугадать. Однако я его жду и верю, что закончатся эта почти живая темнота и страх, поглощающий мою душу. Я жду.

Свет озарил Вселенную. Он пришел со всех четырех сторон земли, равномерно поднимаясь над горизонтом и стягиваясь широким полотном под небесным куполом. Теперь ясно, что передо мной точно море, оно начинается прямо у моих ног и кончается где-то за горизонтом. По правую и по левую сторону от меня раскинулась широкая каменистая пустыня. Я ложусь на камни, запрокидываю голову и смотрю на бледно-молочное небо. Разве такое бывает? Три пустыни рядом – пустыня неба, суши и воды.... Но я ничего еще не помню, и потому принимаю то, что доступно сейчас моему зрению. Я любуюсь раскрывшимся передо мной пейзажем, смотрю на его немое великолепие и понимаю, что все, видимое мною здесь трижды хорошо, трижды благословенно....

Время шло, но мне не хотелось уходить, ибо эта триединая чистота несла в себе покой, которого так не хватало в ночной темноте, наполненной необъяснимыми страхами. Она открывала передо мной что-то более величественное, более светлое, более важное. Я впитывала теплое спокойствие земли и прохладу, приходящую с моря, созерцала далекие небесные просторы, и думала о том, чего нельзя изменить. Во-первых, нельзя изменить прошлое. Ведь я не могу не оказаться ночью в полной темноте на берегу моря. Потому что уже оказалась здесь. Во-вторых, я не могу также изменить будущее, потому что не знаю, что меня встретит за пределами этой пустыни. И если я уйду отсюда, не увижу ли еще одно никогда не виденное мной чудо? Но если и увижу, вновь не смогу изменить виденное.

Из оцепенения меня вывело чувство жажды. Однако я не могла пить влаги, лежащей у моих ног, потому как всем своим безмятежным, спокойным видом она говорила, что принадлежит этому небу и этой молодой каменистой земле. Они созданы одной могущественной Рукой. А я чужестранка и не могу утолить жажды, не умерев. Хотя смерть, как и жизнь, неотвратима, мы появляемся на свет и умираем без своей воли. Но горе тому, кто захочет принять смерть от своей руки. В моей памяти воскресает легенда о том, как безутешные души самоубийц ходят по свету, пытаясь найти себе пристанище, но не находят его. Неужели и я обречена на этот вечный поиск? Кто я? Я обязана найти свой дом... или то место, где буду чувствовать себя кому-нибудь нужной.

Оставив позади бескрайние просторы моря, почти выбившись из сил, я вдруг понимаю, что под ногами моими растет сочная зеленая трава, и деревья вокруг меня смыкаются огромным массивным кольцом. Практически теряя сознание, я уже в полуобморочном состоянии пью чистую родниковую воду. Вода вкусна! Пила ли я когда-нибудь подобный нектар?.. И вновь память подводит меня. Я хочу все забыть! Или вспомнить.... Я хочу очнуться от тяжкого сна забвения. И теперь уже не страх овладевает мною, а мучительное ощущение забытого. Я пытаюсь встать, но, то ли от усталости, то ли от внезапного насыщения родниковой водой, мои ноги отказываются идти, а веки смыкаются, и я засыпаю у найденного мной источника под песню леса, звенящего свежей молодой листвой.

Утром я увидела солнце, играющее лучиками на моих руках, и мне стало отчего-то более радостно, чем в первый день, когда бесчувственный свет озарил землю, и глазам моим предстала пустынная местность. Теперь я начала различать знакомые мне вещи, мир больше не пугал, он завораживал, звал заглянуть во все его потайные комнаты. Я гуляла до самого заката, собирала травы и цветы, лакомилась вкусными лесными ягодами. Ночью встречала молодой месяц, пытавшийся зацепить своим острым краешком пару зазевавшихся звездочек. И от одной только мысли, что мир настолько хорош, мне становилось радостно.

На следующий день я решила вернуться к морю. Путь не показался мне таким уж далеким, но то, что предстало моему взору, поразило меня до глубины души: множество птиц заполнило берег, они взмывали ввысь и кружили над морем в поисках пищи, а завидев в глубине вод рыбу, бросались за ней, и, поймав добычу, опускались на каменистую почву, вновь принимаясь за свои обычные птичьи дела: вили гнезда, вступали в драки с соседями и высиживали птенцов. Да и море было совсем другим, не тем спокойным бесцветным собранием воды, которое я оставила. Прозрачность вод с резвившимися в коралловых рифах рыбками и красными, бурыми, зелеными пятнами водорослей, разросшихся чуть поодаль от берега, представляла собой яркую массу, в которой кипела жизнь. Чья невидимая рука создала такое многообразие живых существ? Чья рука сотворила пустыню? Кто скрывался в безмолвной тишине ее?

Я долго думала об этом, и только поселившись в племени у реки, вспомнила, что это была рука Господа. И племя приняло меня, и я вспомнила, что я человек. Здесь я обрела Дом, стала жить по их законам, есть их пищу, пить их воду и спать в их жилищах. Люди научили меня всему, что умели сами. А я помогала им в повседневных заботах. Впервые увидев племя, я почувствовала радость единства, и так я узнала, что это любовь. И когда я вспомнила про Господа, то я испытала радость за все, что он создал и за все, что объединил, и теперь я знала, что это тоже любовь. И день, в который я прибыла в племя, был седьмым с того дня, когда я осознала себя лежащей на берегу моря.

После этого дня прошло много времени, и настал такой час, в который я ощутила себя очень одинокой. И снова томилась душа моя, но то был не страх неизвестного и не ощущение забытого. Что-то изменилось в моем собственном устроении. Я видела страдания людей, но не внимала им, потому как и сама страдала неведомой мне болезнью и не могла излечиться. И я не слышала их сердца, и они не слышали моего сердца, и так я поняла, что потеряла любовь. А потому все более и более томилась моя душа, пока я не заключила для себя, что необходимо вернуться к Началу, соединяющему с Богом.

 

Теперь я сижу у моря и вспоминаю свою жизнь, дарю глубоким водам свои радости и печали. Я не знаю, когда настанет тот день и час, когда Господь захочет меня видеть, протянет ко мне Свои руки и упокоит от земных дел. Внезапно я осознаю, что у меня есть Жизнь и мне не стоит отчаиваться. Что Тот, кто дарит ее, вовсе не хочет, чтоб мы грустили и предавались унынию. И каждая минута – это минута единения с Ним. Поэтому нужно возвращать радость, данную тебе даром, приумножать счастье и просто улыбнуться пришедшему дню, направить свою энергию в творческое, созидательное русло, а не на пустые жалобы о том, что каждый день приносит тебе только скорбь и печаль.

Между тем ко мне подходит человек, он спрашивает, отчего я не купаюсь в этих тихих и чистых водах. А я думаю, что море инородно мне, и по своей природе я не могу постоянно пребывать в нем. «Меня охватывает трепет от его величия. И бессмысленно заходить в воду, если не сможешь в ней остаться», – говорю я. «Знаешь ли ты, что от постоянного навыка можно жить и в море?» – спрашивает меня человек. «Нет, я практически уверена, что это невозможно». «Но если бы ребенок, падая, не вставал, то он бы не научился ходить», – возражает человек.

Мой собеседник уже скрылся за каменистой грядой, а я все еще продолжала сидеть на берегу прекрасного живого моря, повторяя услышанную где-то фразу «дорогу осилит идущий». Мои ноги омывали ласковые волны и тело мое не чувствовало больше усталости. Тогда я собралась с духом, поднялась с земли, и, сбросив с себя пыльную одежду, поблекшую от странствий, вошла в серебристую прохладную воду.

 

Владимир ПРОНСКИЙ

 

Цапля

 

– А ее едят? – спросил я у Олега, когда он брезгливо пнул рыжевато-охристую птицу с длинными желто-зелеными ногами, плетьми лежащими на траве.

– Что-то не слышал, – ответил приятель неуверенно и сморщился, сказал таким тоном, будто его заставляли есть эту самую цаплю: – Точно – не едят. Мне кто-то говорил, что они дохлятину жрут!

Я начал разглядывать птицу, которую так близко никогда не видел, а Олег, осмотрев на свет стволы ружья, обиженно вздохнул:

– Только патрон зря сжег!

После его вздоха хотел спросить, зачем он застрелил невредную птицу, но не спросил, постеснялся. Вспомнилось, как собирались на охоту, как он расхваливал здешние места, хотя ничего примечательного в безлесных берегах реки я не увидел... А по его словам выходило, что лучше, чем «охота у свояка», ничего нет на свете.

– Свояк письмо прислал, – говорил недавно Олег за кружкой пива, – пишет, что пролетная утка пошла... Так что собирайся – в следующие выходные рванем, только тормоза отрегулирую.

Вместе мы работаем недавно: стоим за соседними станками в ремонтном цехе. Он перевелся из филиала, причину перевода я не знал, да это и неважно: главное, он – охотник. Охотник, как успел понять, заядлый, опытный, что для меня, начинающего, важно вдвойне. Это, наверное, и сдружило нас. Хотя первое время не понимал, почему Олег тянется именно ко мне, но потом догадался: не противлюсь его болтовне – а заливать он мастак. Вот смог же убедить, что поохочусь всласть...

Однако за всю зарю мы ничего не добыли, только тощая цапля валялась на рыжей траве.

– Отволоку свояку, – скрипуче сказал Олег, – собаке отдаст.

Он затолкал неуклюжую птицу в рюкзак, а когда возвращались в деревню, передумал и моргнул по-свойски:

– Чучело набью, буду гостей пугать!

Но заняться птицей сразу у него не хватило времени, а скорее – желания. Потому что, вернувшись с охоты, он уговорил свояка сделать из яблок, скармливаемых скотине, домашнее вино. Олег не поленился слазить на чердак и достал оттуда три огромные, пыльные бутыли. И к соседям сбегал – попросил мясорубку. До обеда они со свояком – молодым, сонным мужиком – провернули ворох яблок. Мне в этой затее отводилась самая скучная роль: я вырезал у яблок гнилые бока и бросал в эмалированный таз, ощерившийся сколотыми краями. Вскоре руки почернели от яблочного сока, а правая совсем занемела и едва держала нож. Мне бы воспротивиться, но было неловко отказаться, и поэтому я мужественно кромсал яблоки до тех пор, пока все бутыли на две трети не оказались наполненными красно-бурой массой, разукрашенной коричневыми зернышками, как изюмом.

Пообедав, Олег вспомнил о цапле, но от нее стало попахивать, и он выбросил птицу в овраг, потому что пришла пора собираться на вечернюю зарю. Пока собирались, наползли тучи – стало сыро, зябко, скучно. Начался дождь, да сильный, с пузырями, будто стояло лето, а не конец сентября. Свояк завалился спать, а мы с Олегом загрустили и стали ждать окончания дождя, но до самой темноты так и не дождались и последовали примеру хозяина, потому что минувшую ночь провели за рулем и почти не спали.

Проснулись глубокой ночью. Сонные, начали собираться и, забрав резиновую лодку и ружья, отправились на реку. Вчера четыре километра проскочили мигом, а после дождя да в темноте эти километры показались вдвое длиннее...

Вместе с дождем пришло похолодание, и теперь от реки исходил густой туман, встретивший на дальних подступах. Было интересно и жутко идти в сплошном «молоке», едва успевая за длинной фигурой Олега. У меня, потерявшего всякую ориентацию, вдруг родилось удивительное чувство: сделалось тревожно оттого, что идем в другую сторону от реки и вот-вот должны увидеть крайние деревенские дома... И тем неожиданнее было оказаться на месте – даже чуть не оступились в воду, но нас задержали камыш и осока, росшие вдоль низкого берега.

Мы похрюкали насосом, надувая лодку, расправили раструбы охотничьих сапог и стали дожидаться рассвета: Олег скрылся на лодке в камыше, а я замаскировался на берегу.

Рассветало так незаметно, что от постоянного напряжения устали глаза. Я больше доверялся слуху, надеясь услышать свист крыльев, но близко утки не подлетали, а те, что проносились чуть дальше, в тумане видны не были. От сырости и холода, от невезения я мало-помалу к охоте остыл, а ружье повесил на плечо, устав держать наготове... А тут еще привлек внимание паучок, возившийся на росистой метелке камыша. У паучка, видно, в жизни что-то случилось неладное, он бегал по метелке туда-сюда, словно искал что-то. Ему, наверное, было очень грустно от одиночества, и никто не мог ему помочь, а я не знал как. Да к тому же мое внимание что-то отвлекало, и не понять, что именно. Это походило на наваждение. Я отворачивался от суетившегося паука, закрывал глаза, но, открывая их, снова и снова видел «мешавший» предмет, находившийся у самой воды на одной мысленной линии с паучком. До предмета было метров тридцать, и в тумане он напоминал корягу, темнеющую в камыше. По-прежнему наблюдая за паучком, я нет-нет да посматривал на предмет и чувствовал, что это необычный предмет – он шевелился, и не шевелился даже – еле заметно менял положение. От собственной неподвижности и напряжения стало казаться, что из воды торчит чья-то рука; наплывала новая волна тумана – и уже виделся горбатенький старичок, стоящий на одной ноге.

Мне еще что-то мнилось до тех пор, пока туман немного не рассеялся. И тут я догадался: это охотящаяся цапля! Едва сделав открытие, я забыл о нем, потому что услышал уток. Два чирка – свист крыльев услышал раньше, чем увидел их самих, – нацелились на полянку чистой воды, но, заметив меня, тотчас исчезли в мягкой туманной наволочи. Это произошло так быстро, что я даже не успел снять с плеча ружье. Только привычно дернулся, хватаясь за ремень, и этого резкого движения оказалось достаточно, чтобы спугнуть цаплю. Она подпрыгнула и, стреканув по камышу округлыми крыльями, стала набирать высоту. Летела цапля тяжело и заполошно, испуганно вытянув шею: отвислые ноги, казавшиеся привязанными, ей явно мешали.

Вдруг мысли смешались, когда я сообразил, что птица полетела на Олега.

– Это – цапля! – крикнул в туман. – Не стреляй!..

Но слов моих Олег не слышал, потому что я еще не успел крикнуть «Не стреляй», а цапля, сложившись комком, рухнула в заросли... Одновременно с этим словно из дальнего далёка услышал выстрел.

В это утро охотиться я больше не мог. Сразу ушел в деревню, собрал рюкзак и, распрощавшись с удивленным Олеговым свояком, спросившим: «Ничего не случилось?» – отправился на шоссе дожидаться попутку, потому что не было сил возвращаться с Олегом в одной машине. Только сказал на прощание хозяину, чтобы не волновался:

– Все нормально...

В этот момент я с удивлением подумал, что забыл имя «свояка», совсем не представляю его жену: она постоянно гремела в кухне посудой, но ее саму видел раз или два. А пока дошел до шоссе, запамятовал и название деревни, в которой останавливался на ночлег, да и не хотелось ничего вспоминать.

Несколько дней ходил сам не свой.

Правда, через неделю-другую немного отмяк, во всяком случае, уже не так злобно смотрю на Олега, склонившегося за соседним станком. Только теперь почему-то постоянно кажется, что вместо него стоит кто-то другой: с длинным клювом, черным хохолком на вытянутой голове, по-стариковски согнутенький на длинных тонких ногах. Это наваждение не проходит и тогда, когда Олег изредка подходит и что-нибудь пищит по-птичьи, например:

– На русаков не собираешься?.. А то свояк пишет – вино-то вовсю фурчит...

В таких случаях я теряюсь и не знаю, что ответить Олегу, на каком языке говорить с ним, и всякий раз неопределенно пожимаю плечами.

  

Ночной снег

 

Всякий раз, когда судьба заталкивала в электричку, следовавшую из Москвы в Рязань или в обратном направлении, то четыре часа езды казались вычеркнутыми из жизни, особенно если, расставшись с мамой до следующего приезда, возвращался из родной Рязани. Эти часы заполнялись необязательным чтением газет, откровенным позевыванием и неестественным желанием с кем-нибудь разговориться. Но поговорить удавалось редко, чаще вынужденное соседство заканчивалось ничем, становившиеся привычными попутчики в конце пути превращались в чужих людей, и утомительная поездка заканчивалась на вокзале, где пассажиры пропадали в метро, пропадали поспешно, будто и не было совместного путешествия.

Но когда в жизни что-то не ладилось, уставал от нее, то в этих поездках виделся особенный смысл, ждал от них чего-то необычного, на что-то надеялся, особенно если до Нового года оставалось несколько дней, и все люди вокруг увязали в предновогодней суете. Тогда было время не спеша подумать, привести мысли в порядок, помечтать о будущем, чтобы с января начать жизнь как-то по-иному, хорошо... А еще хотелось встретить симпатичного, душевного человека. Какая же это радость, казалось тогда, счастье какое – ехать и ехать.

Начиналось оно еще на подходе к вокзалу, где слышались торопливые объявления дикторов, всегда говорящих одинаковым голосом, густые басовитые гудки электровозов и ощущались волнующие запахи железной дороги – в такие минуты незаметно для себя даже начинал радоваться запахам угля, битума и уже не мыслил путешествие, не представлял поездку на свистящей у переездов электричке по-иному. Казалось, вся жизнь прошла в ней.

Бывает же так: вдруг подумаешь о человеке бог знает что, даже более того – почувствуешь, что его настроение созвучно твоему, и ощутишь радость от этого созвучия, будто родился с ним, бережно пронес по жизни, и вот оно перед тобой: смотри и радуйся! И нет сил оторваться от этой радости, потому что считаешь ее своей, законной, не мыслишь, что кто-нибудь может на нее посягнуть. «Та-так, та-так», – вместе с перестуком колес ласково пульсирует она, а ты давно догадываешься, что о радости этой никто не ведает, кроме одного человека, сидящего напротив. Только он один знает, о чем ты думаешь, только он понимает тебя. И умные глаза этого человека давно принадлежат тебе, тебе это хорошо известно и поэтому готов ехать рядом с ним бесконечно долго.

Она молода, с виду серьезна, только серые глаза блестят призывным озорством, но даже и озорство это – твое, потому что как только она вошла в вагон на нешумной станции и села на свободное место напротив, то сразу забылись семейные неурядицы последнего времени, сразу расхотелось думать о чем-то или о ком-то. Только о ней. Потому что невозможно было не откликнуться на ее выразительный взгляд. Я пытался отгадать кто она, где учится или работает, чем увлекается? С каждым новым километром мы все сильнее и сильнее привыкали друг к другу, понятливо переглядывались, но я не спешил делать что-то конкретное, чтобы разговориться,
узнать ее имя. Мне не хотелось спешить, потому что спешкой мог все испортить. Лишь достав несколько карамелек, я протянул их незнакомке, сказав лишь одно слово:

– Пожалуйста...

Она взяла с ладони карамельку и поблагодарила:

– Спасибо!

Двух слов хватило, чтобы объединить нас.

Чем ближе была Москва, тем многолюднее становилось в вагоне, и вскоре она потеснилась, подавшись к окну под натиском хозяйственно расположившегося, раскрасневшегося с мороза мужчины, чутко опекавшего дите детсадовского возраста и вместе с ним неожиданно задремавшего. И что-то современное виделось в разомлевшем отце и одинокой женщине, случайно оказавшихся рядом и стойко переносящих тесноту. Впрочем, страдала только она, а он, краснощекий и мордастый, после сытных деревенских харчей, окончательно разомлев в душном вагоне, чуть ли не смял ее, а его неожиданно проснувшийся сынишка почувствовал неловкость положения отца и попытался незаметно толкнуть его, но куда там! В конце концов сын отчаялся в своих усилиях, начал виновато поглядывать на соседей, словно просил у них извинения за отца. Мол, что с ним поделаешь – выпил немного у бабушки, а перед этим полтора дня работал: воду носил, во дворе снег убирал и выстругивал новое веретено взамен сломавшегося. И все понятливо наблюдали за отцом-работягой и будто не замечали, как он навалился на мою сероглазую попутчицу: хрупкую и очаровательную. Никто будто не замечал и того, как разомлевший нахал затолкал руку ей за спину и не думал расположиться как-то по-иному. А сероглазка – как мне показалось, от растерянности – даже немного отлепила спину от сиденья, будто боялась сильно придавить чужеродную руку, и сидела прямо, нервно, будто на углях...

А я ждал, когда вагон в очередной раз хорошенько тряхнет, чтобы воспользоваться случаем и шибануть нахала коленом, напомнить, что он не один и надо уважать людей, коли едешь в такой тесноте и тебе уступили место, даже и не тебе, а ребенку твоему, до которого тебе и дела нет, отец! И чем дольше я ждал, тем большая злость разбирала. Так захотелось врезать ему хорошенько... Мало-помалу это желание все затмило, но я лишь продолжал внешне безучастно следить за разомлевшим хамом и начал злиться на попутчицу: ты-то куда смотришь?! Почему не заявишь о своей женской гордости? Ведь тебе ничего не стоит двинуть соседа локтем, напомнить, где он находится! Нет, ничего не случилось этого. Ее рабская покорность обстоятельствам мешала заявить о своей гордости. «Вот так мы и живем, – подумалось мне. – Нас притесняют, давят, а мы молчаливо сносим хамство и даже за себя не смеем постоять!»

Чем внимательнее я наблюдал за происходящим, тем все более отчетливо понимал, что моя попутчица и не хочет ничего менять, не хочет пресечь грубое нахальство, потому что оно, почти не замаскированное, ей явно нравилось, даже более того: как мне показалось, она нуждалась в нем, свалившемся как подарок. Подарок неожиданный, и оттого, наверное, особенно приятный. Сероглазка вела себя внешне невозмутимо, но иногда закрывала глаза и замирала, а потом вдруг неожиданно вздрагивала, резко прогибаясь в пояснице. Когда же через какое-то время медленно приоткрывала глаза, то взгляд ее был так туманен и безучастен к окружающему, что, казалось, в такие моменты она ничего не видела вокруг себя. Она и меня забыла. Забыла, как полчаса назад призывно переглядывалась, заставив обратить на себя внимание.

Через какое-то время я уже не мог спокойно смотреть на все это и решил на первой же остановке спугнуть их, как спугивают прилипших друг к другу мух... Когда же поезд затормозил, мужчина вдруг что-то шепнул сероглазке, а я засомневался в своей решительности и понял, что опоздал. Показалось, что между ними уже существует тайный сговор, иначе они не стали бы вести себя так вызывающе!

Сомнения съедали меня.

Это мучение все-таки закончилось, когда электричка въехала в Москву, а пассажиры, как по команде, зашевелились. Когда же за окном поплыли платформы Казанского вокзала, папаша сделал вид, что окончательно проснулся, для правдивости сонно посопев, и, взвалив на плечо рюкзак, повел впереди себя сына к выходу. Я радостно вздохнул, увидев, что он наконец-то отстал от сероглазки, и не сразу сообразил, что он и ее потащил за собой, крепко держа за руку, как еще одного ребенка, и та безропотно подчинилась этому своеволию и – это было отчетливо видно! – позволяла мять свою ладонь, покорно уткнувшись в кабаний загривок нахального покровителя...

От необъяснимого стыда и обиды я не посмел выйти вместе с ними. Даже не смотрел в их сторону и отстал. Вывалившаяся из вагонов толпа быстро утекла в метро, а я не спешил покидать опустевший перрон. Был поздний вечер. Тихо падал крупный снег, пахло угольным дымом, и не хотелось никуда идти. Я готов был до утра стоять на перроне, ловить ладонями пушистые хлопья и вспоминать ее, на которую почему-то не было никакой обиды. Только сделалось немного грустно. Для меня так и осталось загадкой, когда и как они успели договориться, что между ними общего и зачем все это?

 

...Сегодняшним вечером, когда до новогодней ночи оставалось совсем немного времени, я, оставив семейные хлопоты, вышел на улицу встретить гостей и заодно покурить. На улице мягко падал крупный снег, и почему-то вспомнилось, как несколько лет назад вот в такой же тихий вечер возвращался из Рязани. Вспомнилось, как пахло на вокзале угольным дымом, как над платформами кружил снег, и куда-то спешили пассажиры... Вспомнилась и сероглазка, и душа наполнилась непонятной радостью, словно услышал приветное слово от давнего друга, пришедшее из дальнего далёка.

  

Легкая дорога

 

В это путешествие я собирался давно, но все было недосуг: то отпуск неподходящий, то с погодой не везло, то настроения не хватало. Да и зачем идти пешком, когда на машине можно, надо только с погодой подгадать.

Капризы собственной души длились несколько лет, и вот подошел такой момент, когда откладывать поход более не хватало сил, будто человек, сидевший во мне, сдался и пустил мое желание на волю, а я это сразу почувствовал, но до поры это казалось тайной, я пытался сохранить ее, но ничего не получилось, когда однажды встал пораньше и начал собираться. Матушка мои сборы сразу заметила, и пришлось все рассказать, чтобы избавить ее от лишних волнений. А она, как узнала, что собрался я к тетушке в Болотово, то сразу и сама засобиралась, и огорчилась, узнав о моем намерении идти пешком, стала отговаривать:

– Не ходи сегодня, – сказала она обиженно, – у меня еще ужотко рука ломила... Дождь будет! Или еще какая напасть!

Рука у матери – барометр. Сломала она ее лет тридцать назад, кости срослись неправильно и плохо и чуть что – болят, особенно к непогоде. И вот она знающе начала стращать, убеждать, а мне не хотелось с ней спорить, я лишь потихоньку гнул свое, не желая до конца выдавать тайных мыслей, хотя теперь и не тайных, а сокровенных чувств, не очень понятных и объяснимых даже самому себе. Поэтому, наверное, необходимость отправиться в дорогу именно сегодня – подавила все иные желания. Видимо, такой момент подошел, а я окончательно созрел.

Тетя Паша – одна из семи сестер матери... Был у них еще и брат. На войне погиб. Не помнил я и самых старших теток, а вот с остальными виделся часто, рос у них на виду. Исключением являлась только болотовская тетя Паша. Она жила, как считали мы, жившие кустом, в дальней деревне, и поэтому виделись с ней редко. Прежде мать встречалась с ней чаще всего в церкви или на базаре, а в последнее время больше на похоронах. Тетушки умирали одна за другой, и я чувствовал, что вместе с ними уходит что-то необъяснимое из моей жизни, но нужное, без которого жизнь делалась иной, и которое всегда хотелось объяснить. И вот теперь, собираясь в Болотово, я словно бы пускался вдогонку за этим необъяснимым. Хотел идти налегке, но матушка, уверовавшись в моем твердом намерении, засуетилась, забегала и в конце концов вручила рыхлый узелок в виде завязанного крест-накрест платка. Отказаться я, понятно, не мог, поскольку тогда опять возник бы разговор о надвигающемся дожде, а мне хотелось отправиться побыстрей, пока желание не утомилось от затянувшихся сборов.

И вот я за селом, и быстро вспотел, а на первом подъеме вспомнил слова о дожде, потому что парило, что с утра бывает довольно редко. Недолго думая, снял тенниску, подвернул джинсы, словно мне не хватало воздуха, и решил дышать всем телом.

Дорогу до Болотова никто никогда не мерил, но, по слухам, до деревеньки этой километров двенадцать. И большая часть пути – лесом. И вскоре я подступил к нему и пошел сначала опушкой, а потом, за старой, заросшей бурьяном шоссейкой, негустыми дубками. Когда они закончились – спелым смешанным лесом. Чем глубже входил в него, тем шагал осторожнее, остерегаясь наступить на сухой сучок и невольно проникаясь таинственностью леса. Казалось, что за мной кто-то следит из темной зелени листвы, и невольно стал сдерживать дыхание. Вдоль едва заметной дороги в еще росистой с ночи траве виднелась спелая земляника, иногда я наклонялся, срывал ягоды, но делал это, невольно оглядываясь, будто за мной кто-то действительно следил и мог схватить. Навалившиеся страхи смешили, но от этого они не становились менее страшными, и невольно вспоминалось, что в пору охотничьей молодости, возвращаясь с вальдшнепиной тяги или еще где-то припозднившись, я запросто шагал ночным лесом и даже старался наделать побольше шума, чтобы все знали (а кто – все?), что иду я! Теперь я почему-то не шел, а крался, ругая себя за неосторожное движение, которым иногда выдавал себя. Тогда вновь и вновь хотелось оглянуться, но всякий раз я останавливал себя, не желая поддаваться навалившимся мнимым страхам. И тогда я закричал на весь лес, да так громко, что от собственного голоса побежали мурашки по всему телу.

– О-у-у-у, – протяжно, как лось во время гона, заорал я и повторил крик несколько раз.

От духоты ли, от волнения ли я основательно вспотел, и когда, приостановившись, услышал – как запоздалый ответ – далекий гром, то обрадовался ему. И чем сильнее он гремел и приближался, тем свободнее я чувствовал себя... Вспомнилось, как давным-давно, когда и в школу-то еще не ходил и был жив отец, мы ездили в Болотово на лошади, которую брали у колхозного объездчика за четвертинку. Ездили этой же самой дорогой к престольному празднику. Когда возвращались, отец гнал лошадь, чтобы успеть до темноты и дождя. С той поры осталось ощущение жуткой скачки; мама взвизгивала, когда пролетку подбрасывало на корнях, а отец что-то кричал – то ли ей, то ли на лошадь – и крепче прижимал меня к себе. Тогда мы от дождя ускакали, а сейчас я шел навстречу ему все быстрей и быстрей. И побежал бы, но неожиданно увидел впереди просвет и вскоре очутился на опушке. Сразу заревел ветер, заскрипел деревьями, и я невольно стал искать защиту от наступавшего дождя и нашел ее под шершавым неохватным дубом.

Первых капель я не ощутил и не заметил, что дождь уже идет. Только когда все вокруг утонуло в белесой водяной пыли ливня и, взорвавшись над ухом, оглушил гром, и молния жиганула, казалось, в мой дуб, заставив прижаться к колючей коре, только тогда я вспомнил, что в грозу нельзя стоять на опушке леса да еще под высоким деревом. Но искать другое пристанище было поздно, и, чему-то веселясь, я представил, увидел как бы со стороны, что молния впилась в моего спасителя.

У меня не оказалось часов, – специально оставил дома – и поэтому не мог точно определить, сколько времени отстоял под дубом. Наверное, не очень долго, так как буквально на глазах туча запрокинулась, крутнулась разорванными краями и сползла в ту сторону, откуда я пришел. Оставив пристанище, пошел по мокрой траве, высоко поднимая ноги, а, вымокнув, пошел смелее, ощущая всем телом посвежевший воздух, радуясь синему-синему небу над головой и дороге, которая ждала впереди, и волшебство разлилось по душе от этого ожидания. Сумрачность леса сменилась раздольем полей, и казалось невозможным надышаться и наглядеться простором. Я шлепал полевой дорогой и не замечал размокшей и парящей под солнцем земли, а любовался намытыми в колеях разноцветными камешками, и хотелось пройти по этим камешкам босиком. В лощинах окатывал себя водой с кустов орешника и радовался ей, хотя совсем недавно прятался от дождя. Теперь я всему радовался, и чем ближе к Болотову, тем большая радость оживала во мне. Поэтому не огорчило, что раз или два сбился, когда пошел не раскисшей дорогой, а прямиком, как мне показалось, березовыми посадками и набрел на луг, усеянный спелой клубникой, и не смог устоять перед ней. Ползая на коленях по мокрому лугу, наелся до оскомины, потерял мамин узелок, нашел его и пошел дальше, и одни коршуны в высоком небе провожали меня, о чем-то изредка переговариваясь меж собой.

Первоначальные планы придерживаться той дороги, какой ездил когда-то в гости, окончательно забылись, и мне в этот день казалось смешно строить какие-то планы. Ну их... Только в этот день, так мне казалось, я ощутил нынешний отпуск и уже не представлял, что я – московский шофер, и, не будь отпуска, крутился бы сейчас по угарным улицам, боясь вздохнуть всей грудью.

Мысли, мысли. Они вели все дальше и дальше. В конце концов я окончательно заблудился в беспредельных просторах, но это нисколько не огорчило и не испугало, потому что я чувствовал, знал, что именно сегодня нужно заблудиться, именно сегодня я должен куда-то идти и идти.