Они спускались на лифте втроем. Марина безудержно говорила, будто чувствовала и боялась, что наступит нелегкая напряженная тишина, что уже и без того все почему-то как-то неловко. Она знала: эти двое, наверняка, не скажут ни слова, даже если этот лифт сейчас застрянет; более того, казалось, они так и застынут: он – опустив голову, разглядывая три пары обуви на мраморном линолеуме, она – глядя в угол, чуть мимо Марининого лица, задумчиво и внимательно, с легкой улыбкой на губах.
И когда все трое вышли – он пропустил женщин вперед – Марина первая, стуча каблучками, быстро прошла короткий лестничный пролет и, распахнув дверь, глубоко вдохнула тяжелый влажный воздух, посторонившись, встала под козырьком подъезда, с которого рваными струйками бамбуковой занавеси стекала вода. Шел дождь.
Лица вышедших за ней ничуть не изменились: она, все с той же едва уловимой улыбкой, раскрыла свой сдержанно-синий зонт; он – в упрямой морали Екклесиаста (все суета...), вскинув на плечо большую Маринину сумку, раскрыл свой глубокий черный. Марина нырнула к нему под зонт, обвив руками его согнутый локоть. Дождь, своей монотонной молитвой заглушая уличные звуки, создавал под зонтом камерность тишины.
– Ну вот, а я снова без зонта, – сказала Марина и осеклась, услышав свой голос, прозвучавший слишком громко и неуместно.
Зонты в ее гардеробе мелькали почти как тонкие недорогие чулки, но этот, последний, в бело-розовых мелких цветах, напоминающих расцвет весенних яблонь, ей было жаль воткнуть в грязную прокуренную урну, после того, как резкий порыв ветра, вылетевший из арки, вывернул его наизнанку, одним рывком выломал три спицы и в нескольких местах сорвал с них ткань. Она вернулась домой вся в дожде и слезах, стирая мокрым платком с лица макияж, и стала непривычно бледной и будто пустой, сунула ему в руки плачущий зонт и тут же позвонила подруге.
Согревшись под душем, Марина нашла их в комнате: они сидели на полу и молча чинили зонт. Рядом, на стертом паркете, лежали напильники, кусачки, множество кусков различной проволоки и обломки каких-то пластин – все, чего в их съемной квартире не хватало для подобных случаев – и стоял, распахнув кашалотью пасть, короткий, широкий, ободранный весь портфельчик, наполненный тем же добром, который Марина, на месте подруги, ни за что не потащила бы сюда через весь двор из соседнего дома. В ярком халатике и с махровым коконом на голове, Марина уютно расположилась в кресле, раскрыла на столике маникюрный набор и взялась приводить в порядок свои ухоженные руки.
В сумбуре мыслей неожиданно вспомнилась ей картинка из детства, когда она отдыхала у бабушки в деревне и бегала на пруд мимо одного дома. Старый домик в три окна, скошенный на один бок, будто огромный якорь, привязанный к крыльцу, тянул его под землю. Каждый погожий день на крыльце сидели двое: большой старик, выставив вперед больную ногу, и прямая, высокая седая женщина – его жена. Они всегда чем-то занимались: резали яблоки для сушки или лущили семена. Иногда он, надев круглые очки, отставив далеко от глаз газету или книгу, читал вслух – медленно, будто неторопливо гулял по осеннему саду – и голос его хрустел, как сухие листья под ногами; а она, все так же прямо, лишь слегка склонив голову и опустив глаза, медленно вязала. Бывало, они просто сидели рядом и смотрели перед собой (на дорогу? дома?). И подумалось теперь Марине, что не было для них уже ни рая, ни ада, ни всяческих перевоплощений, перерождений и все новых бесконечных попыток жизни, а дано уже некое непостижимое, неопределимое ни разумом, ни словами...
– Да бросьте вы этот зонт! – вдруг раздраженно выпалила Марина и быстро прошла на кухню.
Поздним вечером следующего дня она была немного пьяна и оставила этот зонт в вагоне метро.
– Что за весна – льет и льет, – сказала Марина кому-то, погружаясь в шумное брожение владений метрополитена. Рекламы, лица, массовые перемещения из пункта А до пункта Б – у каждого свои по общей схеме – заметно ее оживили. Марина решительно вышагивала, оставляя своих провожатых чуть позади, лавируя в толпе уверенно и гордо, совсем как далеким весенним, ярким днем, возвращаясь из школы – пальто нараспашку, чтобы виден был красный галстук, новенький, пахнущий еще фабричной краской. Ей стало неловко от приятности этого воспоминания, но успокоилась тем, что мыслей ее никто не услышит.
На привокзальной площади в Маринином кармане запищал сотовый телефон, и она, с дымящей тонкой сигаретой в пальцах, улыбчиво общаясь с аппаратом, пошла по перрону, как по подиуму.
У вагона Марина, взглянув на свои часы, заторопилась.
– Ну, ладно... Я буду скучать... – слегка приподнимаясь на носки высоких туфель, осторожно прикасалась ярко накрашенными губами к его щеке, потом – к ее.
– Позвони обязательно, как доберешься, – сказал он.
– А мне напиши длинное письмо, – сказала она.
– Конечно, обязательно, и вы мне звоните... лишь бы там все нормально было, я надеюсь, все не так сложно и долго не протянется, хотя, наверное, я все равно побуду там подольше, сколько смогу, – отвыкла уже, и мама сразу не отпустит, хотя, все равно долго не выдержу, ну, ладно – посмотрим...
Потом Марина смотрела на них сквозь толстое пыльное стекло вагона и думала, что как-то они старомодны: она – прилежная, как гимназистка, и он – с каким-то революционным вдохновением в глазах, и все в них, в течение шести уже лет, остается неизменно, даже зонты.