Валерия Макарова. Серп и молот. Мы бежали от волны. Аня Зинкина. Забыто/сейчас. Dalnaja. Welcome to the USM. Надежда Кузина. Зал ожидания. Александр Юрчёнков. Воспоминание. Ирина Маруценко. Руский борщ. Олег Юшков. П.Ч.К. Игорь Корниенко. В память о тебе,

Что такое «семинар»? Если речь идёт о литературе, то это форма творческого общения писателя с начинающими авторами, с теми, кто делает первые шаги на поприще, требующем не только вдохновения и дара, но и ремесленного умения. И если наличие таланта – не во власти человеческой, то какие-то дельные, полезные советы относительно формы, стиля произведения мастер всегда может дать ученику. Так вот возможность обнародовать своё «творчество» и выслушать критические, а иногда остро критические, отзывы сотоварищей даёт семинар. Ну и, конечно, одна из главных радостей семинара – общение с теми, кто тоже высоко ставит СЛОВО и держит в руках перо, пытаясь отразить и отразиться...

Ежегодно поздней осенью в Саранске тоже проходит семинар молодых литераторов, под эгидой местного отделения Союза писателей России. Сегодня мы представляем участников секции русской прозы: Валерию Макарову, уроженку Саранска, а сейчас студентку-первокурсницу журфака в Москве, Аню Зинкину, шестнадцатилетнюю школьницу, Надежду Кузину и Александра Юрчёнкова.

Рассказы Надежды Кузиной, человека взрослого, но тоже начинающего автора, отличает искренность чувства, вложенного в текст, толкающего к состраданию, к размышлению. Собственно говоря, эти слова можно отнести ко всем участникам семинара. «Глаголом жечь сердца людей...» – пушкинский завет остаётся в силе. Иногда желание поделиться наболевшим очень велико, но особого литературного умения нет. Так получилось с Александром Юрчёнковым, служившим в Афганистане и терявшим там товарищей. Свой текст он озаглавил бесхитростно: «Воспоминание». Отрывок из этого текста мы тоже даём в журнале, и читатель наверняка поймёт почему.

К тому же, в гостях у «Странника» участники прошлогоднего семинара в Липках, уже давно зарекомендовавшего себя «открывателем имён». Рукописи Ирины Маруценко, Олега Юшкова, Игоря Корниенко предоставлены руководительницей секции прозы от журнала «Москва» критиком Капитолиной Кокшенёвой.

У читателей есть возможность познакомиться с совсем новой, «свежей» прозой. И кто знает, может, какие-то из этих имён будут в дальнейшем широко и заслуженно известны.

Раньше в некоторых советских изданиях существовали заочные литературные объединения, когда присылаемые в редакцию рукописи анализировались, а лучшее – публиковалось. Сейчас этого практически нет. Тем важнее, что семинары – и местные, и столично-подмосковные – как форма творческого общения сохраняются и плодоносят. Журнальная площадь не позволяет познакомить со всеми достойными текстами сразу, но публикации будут продолжены.

Валерия Макарова

Серп и молот

«Ту-ду-тум-ту-ду-тум-пшшш...»

Серёжа ехал в поезде метро к станции Сокольники красной ветки. Красной и горячей, как артерия с мчащейся кровью, прямой, как копьё туземца. Столь же красным, думал он, наверное, был только флаг в старом гараже деда. Огромное полотнище, натянутое под черепашьим сводом ржавой и корявой гаражной коробки. А под ним – вечно дремлющий старенький москвич уныло сгорбился, толпятся груды картонных коробок с тряпьём и, накренившись, стоит белый бюст какого-то усатого дяденьки. Серёжа спрашивал маму о том, кто этот лысый усач, а мама как-то загадочно отвечала «Ленин», и мальчик не понимал, о какой такой Лене идёт речь: то ли она его невеста, то ли мать, то ли вообще сестра. Серёжа удивлялся тому, что так могут называть столь взрослого мужчину, что он, маленький, что ли? Но потом он вспомнил, что на бабушкиной полке с книгами есть одна, автором которой значится некто Мамин-Сибиряк. И здесь история загадочным образом повторилась. Всё это не придавало ясности Серёжиными мыслям: они запутались, как клубок шерстяных ниток, и слиплись, как вермишель, которую он подолгу ел за обедом.

Что же это за сибиряк такой, крепкий русский мужик, которого называют маминым? И тогда Серёжа понял, что в Сибири мужчины не взрослеют: растут ввысь, как сосны, ширятся в плечах, набираются силы, но всё равно остаются детьми. Что-то такое было и с Лениным, думал мальчик. Серёжа просто с недоумением смотрел на бюст, на алое полотнище, неловко разметавшее крылья и уныло скомканное в складки. В углу флага блестели какие-то золотые каракульки. «Это флаг разрушенного государства, – говорил дед. – А это – серп и молот».

Серёжа никогда раньше не видел ни серпа, ни молота, поэтому задумался, а где его искать – на кухне, в шкафчике со специями, в инструментах у папы, а может быть, на даче, где хранит бабушка лопаты и грабли?

Он всё лето искал эти непонятные вещи, переворошил все шкафы, повытаскивал свои старые игрушки, забрался даже в овощехранилище на даче, но, увы, не нашёл. Как-то раз он проснулся посреди ночи в слезах (ему снились кошмары), вскочил с постели и подбежал к матери: «Мама, а где у нас серп и молот? А где они?»

– Их нет в городах и квартирах, Серёжа. Да и вообще, может быть, их нигде уже давно нет, – сказала сонно мама, безразлично пожимая плечами и перещёлкивая телевизионные программы.

Конечно, откуда в современной квартире мог взяться серп и молот, ведь чтобы съесть хлеб, было достаточно сходить в магазин и купить готовую буханку. А до этого по магазинам хлеб развозят машины, а ещё раньше зерно собирают на полях, и тоже машины, но другие. И тогда Серёжа всё понял. Ему показалось, что он, единственный на планете, догадался, почему развалилось это загадочное государство: как можно верить в то, чей символ, вышитый на флаге, никто не хранит дома, не пользуется, не видит, не имеет представления о предназначении?

Серёжа подъезжал к станции Сокольники, двери откроют, народ ринется из вагона, а он забудет о своих мыслях. Поезд, бегущий вперёд по кроваво-красной ветке, зашумит, поднимая пыль.

«Ту-ду-тум-ту-ду-тум-пшшш...»

 

Мы бежали от волны

Нужно ли непременно спешить, обгонять, делая постоянный круг, если мы всё равно вернёмся к исходной точке, возвысимся над её плоскостью, составляя самый жизнеутверждающий восклицательный знак?

В жирной горячей точке, что оставил после себя упавший под поезд человек, на первый взгляд было мало жизнеутверждающего. Чуть меньше чем за шесть минут его останки соскоблили с рельсов, и поезд помчался дальше, унося на колёсах частички безымянной истории. А ведь ещё полчаса назад этот человек мог бы остаться на месте и не ждать перемен, замереть, притвориться камнем, коих много на человеческом пути, и терпеть раздирающие каменную плоть кислотные дожди. Но ведь тогда это был бы уже совсем другой человек, не способный собрать чемоданы и бежать на другой край света, чтобы забыть себя и своё прошлое?

Он стоял на краю платформы и хотел жить. Но, по нелепой случайности или по великой предопределённости, у грузовой телеги лопнуло колесо, она накренилась, задела его, а он скорчился, как сломанная спичка, потерял равновесие и за ту секунду, что разделяла его от падения на пути, только и увидел, что яркий голубой сноп света приближающегося поезда, такой же яркий и неверный, как свет софитов дешёвого ресторана, в котором по вечерам выступала Саша. За долю секунды он вспомнил её глаза.

Впервые он увидел её во время ливня поздним осенним вечером в грязной вонючей подворотне, которую перебегал, спеша домой: наткнулся на бледную тень, с прилипшими прядями чёрных волос, а она отскочила в сторону и прижалась своим мокрым дрожащим телом к стене. «Наркоманка или проститутка», – обрывочно мелькнуло в его голове, и он поспешил отвести взор и скорее скрыться, но внезапно остановился. Его зацепил лихорадочный взгляд, похожий на тот, что бывает у молодых ланей за мгновение до того, как клыки льва вопьются в их нежное горло, и ещё зацепил футляр скрипки позади её спины, похожий на одно чёрное крыло. Она как-то обречённо стояла и не двигалась, разве что дрожали её тонкие ноги в малиновых колготках, и тушь стекала по восково-белым щекам. Такой она осталась в его памяти – дитя дождя, рождённая из этого мутного, грязного потока.

На её похоронах тоже будет идти дождь, оглушительный водопад после пары дней палящей жары, заставившей её родственников накачать тело покойной прозрачным формалином, чтобы оно не разложилось раньше времени и не оплыло. Её брата на похоронах затошнило, когда ему стало казаться, что Саша самодовольно улыбается дождю своими бескровными губами, так могли бы улыбаться только утопленницы, проведшие в воде пару-тройку суток, – хитро и безразлично. А может быть, она на самом деле улыбалась той далёкой встрече в грязной подворотне?

После их первой встречи, тем осенним вечером, возвращаясь домой, он ещё не знал, что этот образ, эти чёрные подтёки и тёмные круги под глазами займут его мысли, и он будет испытывать не отвращение, а искреннее желание встретиться с ней снова и снова.

Прошли недели, осень стала сухой и бесслёзной, а деревья осыпались и стояли как прутья в мягкой дымке. Он слушал, как гулко раздаются его шаги по брусчатке, и всюду ходил с зонтом, на тот случай, если ливень снова столкнёт его с той незнакомкой, и тогда он предложит ей хотя бы такую хлипкую крышу над головой. Когда он услышал, как на работе говорят о безродной юной скрипачке, играющей в каком-то ресторанчике по выходным, он набросился на своих коллег с расспросами. «Худенькая брюнетка с большими прозрачными глазами», – так ответили ему на вопрос о том, как она выглядит. Он не сомневался, что это она, что-то внутреннее и интимное подсказывало ему решение – идти и искать. Он обошёл все рестораны и всё-таки нашёл её в самом безобразном и худшем из всех; он располагался в подвале, был тёмным и заполненным густым тяжёлым сигаретным дымом. Саша стояла с чуть прикрытыми глазами на красной обшарпанной сцене в кругу нежно-голубого света, того самого света, придававшего её коже неприятный сероватый оттенок и являющегося последним оттенком, увиденным его глазами за секунду до гибели. Старенькая скрипка в её руках визжала и вскрикивала, будто раненое животное, но зрители не обращали внимания – они смеялись и галдели, забивали голос инструмента, пронзительные трели которого были не чем иным, как криком самой исполнительницы. Он с ужасом отпрянул. Он испугался, что она вовсе не та, что родилась в его фантазиях за десяток меланхолично грустных дней одиночества. Ему захотелось бросить всё и бежать сломя голову, но тут кто-то опередил его, кто-то стал громко аплодировать, скрипачка перестала играть, смутилась и посмотрела в зал. Он, не понимая что делает, стоял и хлопал, словно одержимый, на него недовольно озирались, оглядывались, но кто-то поддержал начинание и тоже захлопал; через минуту весь зал был объят овациями. А молодая музыкантша, несколько смущённая, стояла на самом краю стены и чуть заметно улыбалась, до белых пятен на костяшках сжимая драгоценный смычок. И тогда он понял, что, во что бы то ни стало, никуда не уйдёт, не отпустит эту улыбку, пойманную и навсегда запечатлённую, будет стоять и смотреть, пока его не сломит старость и тело его не иссушится и не развеется прямо посреди этого дрянного зала. Но на самом дне клетки его сознания блуждала мысль, точнее, даже странная уверенность, что эту птицу он ничем не сможет удержать – рано или поздно она поднимется в небо и улетит.

Каждые выходные он приходил в это злачное заведение, разномастные стулья и кривая барная стойка которого перестали казаться ему такими уродливыми, как прежде. Она всегда была в неизменно коротком, откровенно поношенном чёрном платье на голое тело, никогда не произносила ни слова и несколько раз прошла мимо него, не замечая. Так однажды он поймал её за руку и раздосадовано спросил: «Я хожу на все ваши выступления в течение нескольких месяцев. Вы меня не помните?» Она растерянно остановилась и пригляделась, через пару мучительно долгих секунд её тонкие губы вытянулись в улыбке, а его сердце облегченно вздохнуло. «Простите, просто я почти слепа. У меня близорукость».

Весь вечер, голодные, они просидели за столиком, насыщаясь бесконечно длинным разговором и обществом друг друга. Официанты злились, что они ничего не заказывали, но у неё не было денег, она привыкла непривередливо питаться тем, что попадётся от случая к случаю, а он забыл кошелёк дома и долго извинялся, краснел, а потом бледнел – в общем, неимоверно переживал. С тех пор он всегда будет чувствовать себя виноватым перед этой девушкой Сашей, неприлично богатой в своей непростительной бедности.

Он вернулся домой окрылённым, поглядывающим в зеркало лифта, не пробиваются ли сквозь кожу и пиджак маленькие отростки счастья. Ворвался в пустую квартиру, залитую лунным светом, и остановился на пороге спальни, сбрасывая с себя пальто и туфли. Что-то вновь стало не таким, луна голубым глазом безразлично заглядывала в окно; сосущая пустота образовалась в его груди: кто она такая, эта уличная музыкантша? Почему ни одна женщина не могла отворить самые запретные двери его души, а она незаметно для него самого проникла в священный храм и нарушила его гордое спокойствие? Он почувствовал себя обманутым и пленённым, родные стены стали ему неприятны душной слабостью, он выскочил в подъезд, чтобы свободно дышать, но не смог – её прямой взгляд, бедная одежда и открытая нищета стояли у него перед глазами, он задыхался, не веря, что возвышает её, готовую за бесценок продать свой талант ради куска хлеба. Он пожалел, что не убежал в тот момент, когда увидел Сашу в ресторане, не убежал, пока её властный взгляд загубленной дичи не настиг его и не открыл сущностные створки раковины его сознания. Он понял, что более не должен стоять на месте, должен уйти, вырваться из опасных сетей дурмана, пока не лишится рассудка, и собрал вещи.

Напрасно Саша искала его глазами в зале, играя невнимательной публике рапсодии и увертюры. Он не пришёл ни через неделю, ни через два месяца. А она о нём совершенно ничего не знала, кроме имени.

Вскоре нужда заставила её играть в подземных переходах, но она не стеснялась этой концертной площадки, с ней была скрипка, неся которую в чехле за спиной, Саша становилась удивительно похожей на однокрылую больную птицу.

Так, однажды, вновь совершенно случайно, а может, и преднамеренно, её подобрал человек из прошлого. Жизнь снова столкнула их, как бильярдные шары, чтобы они снова разбежались в разные стороны. Как и тогда, он снова просто взял её за руку и повёл на поверхность, где разгоралось лето, шумела река, закованная каменными пластами. Они долго сидели на карнизе и любовались неспешной чередой волн, накрывающих одна другую. Казалось, что так должно быть всегда. Она была готова простить всё, и это внезапное исчезновение, всё, совершенно всё – ради этой теплоты и ради зонта, что неведомо раскрывался над её головой каждый раз, как она встречалась с ним. А он весь месяц, каждое утро расшторивал окно, чтобы впустить в их жизни свет, и защищал от ветра безразличия, а она рассказала ему свои сокровенные планы – уехать за границу и там петь, играть на скрипке, сочинять музыку, открыть музыкальную школу. Она горела этой мечтой, и он кожей чувствовал этот жар, а когда она впервые попросила его об одолжении, деньгах в долг, чтобы оплатить своё обучение, уехать за границу, ему стало по-настоящему страшно, он представил, что она покинет его, достигнет своей цели и станет другой, кардинально изменится. Он боялся потерять ту Сашу, что увидел осенним вечером, испуганную, беззащитную и дерзкую одновременно. Он роптал на её бедность, которая стала преградой для них обоих. Он отказал. Он думал, что, распивая кофе на белом гостиничном балконе с балюстрадой и колоннами, она так и останется сидеть и смотреть на него своим лихорадочно-спокойным взором, но он ошибся. Саша исчезла так же внезапно, как он в своё время, оставив от себя только смятую постель и недопитое кофе. Эти мимолётные следы убрала горничная, бельё выстирали, погладили, посуду вымыли. Он пытался ухватиться хотя бы за тонкий аромат её духов, который мог остаться в комнате, но Саша не пользовалась никаким парфюмом, поэтому всё, что от неё осталось – это далёкие и смутные образы.

 

Перед своей смертью, захлёбываясь водой и безрезультатно стуча руками по воде, пока всё вокруг вдруг не стало сияющим и светлым, Саша вспомнила мгновение того солнечного дня, когда они встретились вновь после расставания.

Они сидели на набережной. Она обнимала скрипку, а он обнимал её. Холодный ветер вынуждал их прижаться друг к другу и ощутить тепло, исходящее от голой кожи и кашемира.

– Скажи, я плохо вижу, что там на реке, кажется, пароход?

– Нет, мой ангел, это лодка, в которую мы сядем, когда она причалит, и уплывём далеко-далеко, где нет штормов, где есть только пена и волны.

– А что если нас накроет огромная волна и лодка перевернётся? Я не умею плавать, у меня есть только скрипка, но она утонет так же, как и я. Я боюсь.

– Я научу тебя плавать.

 

Она улыбнулась той самой улыбкой, что всегда будет с ним, пока он будет жив, что будет возвращать его к тем дням, совершать непременный круг и образовывать самый чистый и светлый восклицательный знак всей его жизни.


Аня Зинкина

Забыто/Сейчас

hardcore. believe. внутри. забудь.

чуть-чуть умри. free loving. fast food.

глаза. ножи. thats true.

уснуть. привет. no good. звони.

забудь...

тонули мы. velvet. забудь. танцуй.

тебя. война. sweet boy. терпи.

your shit. want kill. yourself.

Рома Литвинов (Mujuce)

Это случилось, когда умер дедушка. Шёл 2000-й год. Новая эра, эра моей будущей жизни. Конец света, которого ждала планета, отменился по техническим причинам. А дедушка умер, на гранях эпох, в XXI веке. А мне было 6 лет, и это был август.

У меня были модные шорты в золотисто-шоколадных розах, у меня была футболка из Европы. Только тогда я не задумывалась о том, как выгляжу. Я мало о чём задумывалась, хотя говорят, что я была очень любознательным и свободомыслящим ребёнком. Несмотря на мои мысли и прочее, бренд моих шорт меня мало волновал, точнее, не волновал совсем.

Я вышла на улицу. Ивы, помойка, виднеется дом бабушки. Я иду туда, мимо деревьев, помойки, таким привычным маршрутом, так привычно шагая. Меня останавливает мама, хватает за руку:

– Ты не хочешь съездить к Л**? На целый день, даже с ночёвкой! Вот мальчишки обрадуются!

И прочий бред. Я не понимаю, что мама нервничает, я радуюсь – я могу поехать к друзьям! Надолго! У нас масса всевозможных развлечений. Но я говорю, что сначала зайду к бабушке, дедушке и тёте, которая приехала из Калининграда. И я бегу туда.

Аня. Стоп. Дедушка умер. Похороны. Мама просто не хотела расстраивать. Мама просто не знала, как объяснить, что человека, которого я любила, больше нет. Она думала, что я слишком маленькая, чтобы это понять. Слова ничего не значат, я не поверила, что это случилось. Мне казалось, что дедушка просто куда-то уехал, а в гробу он просто спит. Спит, а на самом деле он где-то далеко. Я твёрдо решила, что дедушка уехал и что ему хорошо, раз он путешествует. Поэтому я не плакала, только пожалела, что он путешествует один, и ему, наверное, скучно. И его нет, а я научилась читать, и я не смогу ему рассказать об этом. Но опять же я не расстроилась. Решила, что покажу, как я читаю, когда он приедет. То, что он приедет, я знала точно. Даже когда его закидывали землёй и все плакали, я точно знала, что он всё равно приедет. Приедет, и я покажу ему, как я читаю.

Вечером я сказала тёте: «Дедушка сейчас в Гималаях».

Куда он мог поехать, если не в Гималаи? Не знаю почему, но сказала тогда я именно это. Может, я что-то чувствовала и в возрасте шести лет.

Я и сейчас думаю, что дедушка в Гималаях. Где-то в Тибете. Высоко в горах. Но тогда я не знала о буддизме и перерождении. Я просто была уверена, что дедушка в Гималаях.

 

Я закрыла ладонями глаза и громко произнесла: «Раз, два, два, три, пять, раз». Было поздно, я хотела спать, в моей голове витал туман и какие-то тучки молочного цвета. А Ф.Шопен ещё более расслаблял. Не смешивайте Шопена и туман в голове! Я хотела в Тибет и даже в таком состоянии выговаривала название его столицы. Я снова закрыла ладонями глаза и начала бубнить: «Катманду... Катманду... Катманду». Я видела его, только полной ночью. Гималаи были на моих ладонях. Это так, образно. Стоило мне отнять руки – всё та же комната, в том же Саранске. Только вот дождь.

 

Dalnaja

Если опереться на резные перила балкона, наклониться вперёд, оставив лишь одну ногу на коричневом коврике, и посмотреть направо – туда, где тот самый дом с лавкой чешского фарфора на первом этаже и ярко-красной геранью на втором; посмотреть рядом с ним, но слегка вверх, то можно увидеть только что поднявшееся Солнце. Оно большое, невозможно яркое и почти такое же, как наше. Но оно другое – такое дальнее. И я дальняя сегодня, вчера и ещё два завтра.

На моём балкончике воркуют голуби странной породы: со слишком пушистыми хвостами и бело-коричневым оперением. Их очень много в этом городе, городе, над которым висит опрокинутое, нестерпимо чужое небо.

И можно степенно гулять, точнее, прогуливаться по узким, мощёным булыжником улочкам. Сейчас они причудливо испещрены мазками солнечных лучей. Потому что время на башенных часах настолько раннее, что, кажется, весь городок ещё не проснулся. А я вот проснулась.

В отражениях витрины маленького магазина с невероятными книгами, к сожалению, на польском, отражается моя невыспавшаяся физиономия с недозамазанными синяками под глазами. Нужно было бы поспать несколько часов ночью, но меня так сложно уложить спать в чужом городе с забавными передачами по телевизору, которые я ни капли не понимаю; и можно поймать любую волну радио: английскую, немецкую, голландскую, чешскую, итальянскую. Европа куда меньше России, да, насчёт радиоволн – русскую поймать нельзя. Расстояние – 2000 км. Дальнее.

На улицах нет прохожих, за мной наблюдает в окно какой-то белый кот, ещё один сумасшедший. Хотела зайти в кафе и выпить кофе, но оно ещё закрыто. Иду неслышными шагами, приближаясь к готической капелле VI века, около неё множество скульптур: какие-то архангелы, какие-то химеры, какие-то путешественники из далека дали времён.

Сажусь на ступеньки, бывает очень здорово посидеть на ступенях какого-нибудь здания, это не как всегда, это можно назвать даже романтикой... Сидеть на ступенях капеллы, у ног каменного человека, искусно обмотанного каменной тряпкой, сидеть и смотреть в книжку с картинками 1972 года издания на русском языке, с русскими сказками и русско-сюрреалистичными изображениями действительности, некоторые её страницы изрезаны и изрисованы. Я была чертовски удивлена, когда нашла её на местной барахолке, это как привет из дома. Хелло, это дом.

Вкусно пахнет цветущим рододендроном, никогда не любила этот кустарник за прихотливость, длинный корень, белые цветы и сложное название. Голуби, кажется, захватили город.

Торопливо бегу в гостиницу, время почти 6 часов и бьёт колокол на башенных часах – скоро начнётся служба в вышеупомянутой капелле, люди проснутся и поспешат туда. Бегом, бегом! Проскользнуть через прохладный холл, быстро подняться по лестницам с пушистыми бордовыми коврами наверх, на свой четвёртый и последний этаж, сунуть карточку и закрыть за собой дверь. Уф, снова я в безопасности. Мой торжественный хаос и смесь запахов грейпфрутов и Hugo Boss. Кинуться на кровать и, сняв, положить кеды на белую подушку.

Голуби улетают с моего балкона в торжественном молчании. Я смотрю в окно. Там дальняя. Слишком дальняя для меня.

 

Welcome to the USM

Посвящается бабуле, Ладе, бабе Нине, Ники, Робинзону и июлю 2010 года.

 

Firstly

Сначала было слово, а потом уже идеи. В нашем клиническом случае всё происходило с точностью до наоборот.

Раскалённое небо превратило нас в амёб: мы много спали днём, ночами слушали музыку, смотрели зарубежные фильмы с плохим переводом и читали книжки без перевода, а в город выходили лишь после заката. У нас было развлечение – наблюдать закаты и рассветы и ещё придумывать друг дружке глупые прозвища.

Так как мы люди спонтанных идей, наша поездка была организована в считанные минуты, ибо мы решили, что наше лето проходит бездарно, всё плохо, хотим новизны. И мы рванули на вольные хлеба.

Welcome to the USM (United States of Mordovia)

Ha вольных хлебах мы стали проживать в старом доме с грандиозной компанией из хозяйки дома и моей шедевральной во всех отношениях бабули. Кроме того, в этом же доме проживали коты (две штуки). Герострат (буржуй, с ошейником, приехавший с нами за компанию). Марфа (пролетариат, с блохами, но без ошейника, местная мать-героиня-охотница). Мыши (неограниченное количество). Куры-цыплята не в счёт, они жили в специальном домике, их берегли и лелеяли.

 

Hippie

Наше первое утро началось чрезвычайно для нас рано: петухи, собаки, мухи – мы не могли спать при таком саундтреке! Намешав завтрак с беспорядочными планами на день, мы отправились на пробежку. Бабушки вели светские беседы на террасе, и нам было велено быть осторожными.

Утро было не жарким, по крайней мере, не обжигающим. Наш маршрут пролегал вдоль пересохшей речки на расстоянии двух км в сторону близлежащего села. Добежав до определённого, милого нам места на пригорке с выходом на брод, мы останавливались. Здоровались с Солнцем, небом, травами, речкой и всем-всем. Осваивали практики медитации и повторяли мантры и ассаны. Хороший воздух, хорошая трава и полная свобода – и ты уже хиппи! Мы бы и венки плели, если только бы не пересохли ромашки от зноя. На обратном пути мы встречали только одну симпатичнейшую даму с козами, остальные жители куда-то прятались, а может, мы просто жили на самых задворках. В саду, стоило нам вернуться, нас ожидал импровизированный душ с ледяной водой. Бабушки охали, участливо сообщая, что у нас «губы-то синие!».

 

Ники

Мы с младенцем семи лет сидели на кухне, собирая огромный, но совершенно бессмысленный рисунок-пазл. Вкусно пахло травяным чаем, и мы всё ещё смеялись над недавно просмотренным фильмом. Наш младенец был колоритен. Вчера он схлопотал фингал под глаз, был пухл и белобрыс. Робинзон называл его Ник, друзья – Некит, бабушки – Никита (интонацию текстом не передать, а жаль). Его подпольная кличка была –«бухенвальдский крепыш», но мы звали его на французский манер – Ники. О, как это выглядело, когда он, маленький и важный барахтался в речке и внезапно раздавался мой или Ладин нервный, безакцентный голос: «Ники! Ты замёрз! Иди сюда, у нас есть круассаны!»

Бедный мальчик. Он пошёл во второй класс, называя рогалики круассанами и зная английские склонения лучше, чем русские. Что за дурацкая привычка мешать русскую и английскую речь!

 

Dance dance!

Однажды субботней ночью мы возвращались домой из гостей. Воздух сотрясала музыка – под сенью дерев местного парка и под надёжной охраной темноты проходило действо, называемое танцами. Наши бабушки очень активно реагировали на это действо, и их активность выражалась в назойливости, с которой они нас отправляли поучаствовать в этом действе. Мы морщили носы и отшучивались, дескать, не взяли с собой вечерний гардероб и нам позорно показаться в таком виде, нас засмеют и т.д. Итак, мы сказали твёрдое «нет» танцам, пиву и местным кавалерам. Робинзон нам ничего не сказал, но сам на танцы всё-таки пошёл. А мы сказали «нет» и ушли в поле. Ушли в поле говорить «да» звёздам, красному вину и разговорам.

Как легко дышится в деревне! Такое обилие кислорода просто разрывает лёгкие, привыкшие к городскому смогу. Мы лежали на оранжевом покрывале, пьяные, я утверждала, что буду учить испанский, а Лада окончательно перешла на финско-английскую речь. Мы смотрели прямо перед собой, а перед нами был неудержимый простор звёздного неба. В такие секунды мы могли бы понять что-то важное, но мы были пьяные. И вместо кислорода вдыхали всякие глупости. Домой мы пришли утром, были сильно поруганы, но впоследствии помилованы.

 

Семечко-party

Весьма тихим вечером, сидя на крыльце, мы, как и любые русские девушки, затосковали. Прекратив плеваться, лузгая семечки, мы решили разнообразить свой досуг. Мы пели. Потом плясали. Потом и пели, и плясали. Моя творческая бабуля разбавила наш попсово-рокерский репертуар фольклором, а потом и байками из своей бурной молодости и руганью в адрес соседа, фамилия которого стала для нас уже нарицательной. Мы пошли гулять на речку и снова петь песни в темноте. К слову сказать, наш репертуар начался с брутальных баллад Пита Доэрти, а вот закончили мы «Ой, цветёт калиной». И что бы сказал дедушка Фрейд?

 

Охота на мух

Из-за жары их было немыслимое множество. Сотни! Тысячи! Они нас безумно раздражали. Кратко – мы их возненавидели лютой ненавистью и поклялись уничтожить. Орудием убийств были выбраны местные газетки. С улюлюканьем и азартом мы принялись за охоту. О! Что за радость замирать, прислушиваясь к гадостному жужжанию. Подкрадываться и наносить смертельный удар одним, точно отточенным ударом! Но количество мух победило. Несмотря даже на клейкую ленту, которую мы подвесили к потолку, и то, что мы укурили всю свою комнату (за что опять получили нагоняй). Мухи одержали победу. Мы посыпали головы пеплом.

 

Mia

Мы голодали. Мы были йоги. Мы были просто идиотки. До магазинов было более 4 км пути по невероятной жаре. Мы держали наш холодильник девственно пустым, бабушкин же холодильник ломился от бабушкинской еды, к которой мы относились скептически. В одну из бессонных ночей, насмотревшись ахинеи по российскому телевидению (а наш мозг адекватно воспринимал только иностранщину), нас обуяло дикое желание есть! Но не просто есть, а именно сорваться с диеты, жажда приступа булимии! И мы побежали на кухню, распахнули холодильник и... Как мы были рады нашему супер-срыву на огурцы с мёдом и молоко! Кроме того, нами была найдена банка «печень трески», но мы не рискнули её ни есть, ни открывать, ни даже трогать – она была доисторической. Нам показалось, что она породила наш холодильник, который был очень олдов.


Love story

На террасе хранились покрытые пылью книги, много-много книг. И сопливые книжонки в том числе. Мы решили развлечься и выудили оттуда два шедевра беллетристики, устроив избу-читальню. Ники был шокирован, а Робинзон эпатирован. А как мы смеялись над человеческим идиотизмом, так тщательно расписанным в этих выкидышах литературы! Или это просто запах плесени от страниц на нас плохо подействовал.

 

Finally

Ранним утром за нами приехал mon pepe и увёз нас в светлое будущее – под сень домов и в прелый запах плавящегося асфальта. Мы помахали ручкой и укатили. Только Герострат (который обзавёлся неаристократическими блохами) был рад отъезду в родные пенаты. В пути мы сочиняли стихи скабрезного содержания и делали «рыбок».

 

 

Надежда Кузина

Зал ожидания

Зал ожидания. Вокзал. И нет свободных мест. Никто меня не провожал. И некуда здесь сесть. Ах, вот, простите, есть одно...

– Позволите?

– Прошу.

Всё как обычно. Вот окно. Там хмурится. Пишу. Ложатся строчки на листок. Несносная жара. Холодной бы воды глоток. Да, летняя пора... Здесь, в ожидании чудесных встреч, битком набит вокзал. Там – бабушка чего-то ест, а рядом кинозал. Киоски всё кого-то ждут, газет там меньше продают... Ну, что за бред... Что я пишу?

Парнишка – мой сосед, оторвав свой взгляд от обедающей женщины, попросил присмотреть за сумкой и вышел покурить. Что-то было не так. Полупустая, а может, и совсем пустая огромная сумка... Много видевшие потертые джинсы, сланцы... Красные глаза... Наркоман?.. Нет. Не похоже. У него явно какое-то горе. И он голодный. Точно. Голодный. И часто выходит курить. Я намеренно достаю свою еду и протягиваю ему, честно деля всё поровну и ссылаясь на то, что мне хочется кушать, а одной как-то не по себе. Он нехотя принимает предложение. Потихоньку начав разговор, понимаю, в какой сложной ситуации оказался этот паренек, уехав на заработки далеко от дома, в чужой город. А дома осталась старенькая мама, которая ждёт его возвращения. Работу в родном городе он долго не мог найти. А тут такой случай подвернулся. Можно было, сделав прививки, уехать на лесоповал и хорошо заработать. И он работал, работал как проклятый. Иначе такую тяжелую работу не назовешь, когда, к тому же, тебя пожирает мошка и в самые неожиданные места забираются клещи. И вот теперь, к концу лета, он возвращается домой. Да, ему так хочется попасть домой. К маме. Она его уже ждёт. Ждёт вчера... Вчера? Как вчера? Он доехал до Перми. На вокзале решил выпить кружку пива. А тут друзья какие-то подкатили... Еще пива... Решили по городу погулять... Очнулся далеко от вокзала, без денег, без билета, без паспорта... Пока добирался до вокзала, поезд его ушел. Сумка с мобильным телефоном оставалась в камере хранения. Это всё, что у него теперь осталось. Перекладными электричками двое суток добирался до Екатеринбурга. И если сегодня ему повезет и какая-нибудь проводница разрешит ему поехать бесплатно в вагоне, то потом на перроне за билет заплатила бы встречающая его мама. Это было бы чудом. Я не верю в чудеса.

– Почему бы вам не пойти к дежурному по вокзалу, чтобы всё объяснить?

– Нет, тогда бы я потерял еще один день и еще бог знает сколько дней на то, пока выяснятся все обстоятельства случившегося и пока не придет ответ на запрос с моего места жительства. У меня нет ни еды, ни денег.

Сколько сейчас по стране людей, живущих на милостыню. Но этот юноша, попавший в очень нелегкую ситуацию, никого не просил о помощи, не просил милостыню, не просил помощи у пассажиров, он просто не мог больше смотреть, как кто-то достает на вокзале из сумок еду, и выходил в это время покурить... Бедный ребенок. У меня тоже два сына, они чуть постарше его. Я не могу даже представить, что мои дети могут оказаться в такой же ситуации.

– Давайте я с вами схожу к дежурному по вокзалу и всё ему расскажу.

– Нет, пожалуйста, не надо. Я сам виноват. Не нужно было пить пиво на вокзале. Они вычисляют и точно знают, у кого есть деньги. И уже в киосках продают накачанные какой-то дрянью напитки. Не нужно мне было пользоваться привокзальным киоском.

– Но я не могу вам помочь. Я могу только дать немного денег, чтобы вы купили себе еду. И отдать свою еду, оставив себе немного, мне всё равно столько не съесть. Это всё, чем я вам могу помочь. И попытаюсь поговорить с проводницей нашего вагона.

– Спасибо.

– Обещайте, что, если ничего не получится, обязательно обратитесь в милицию.

– Хорошо.

Он помог мне донести тяжелую сумку до вагона, когда пришел наш поезд. Я попыталась договориться с проводницей и так хотела, чтобы этот мальчик доехал домой. Я пыталась ему помочь. Неужели откажут, когда объясню сложившуюся ситуацию?

Отказали... И начальник поезда тоже... Все дорожат своим рабочим местом... Без паспорта и билета нельзя... Пусть, говорят, попросит денег у пассажиров и на чужой паспорт купит билет... Где им понять, что у человека есть чувство собственного достоинства и что не так-то просто перешагнуть через себя, чтобы просить милостыню у людей?

– Я вам обязательно верну деньги, как только доберусь домой. Дайте мне номер вашего телефона, я положу деньги вам на счет.

– Не нужно. Считайте, что вы со мной уже расплатились, донеся мою сумку до вагона. Одна бы я не справилась. Если бы я могла еще чем-то помочь... Теперь вам придется идти к дежурному вокзала. Удачи вам.

Позже я винила себя за то, что не записала номер его телефона. Может быть, я смогла бы ему потом чем-то помочь. А сейчас, со слезами на глазах, из окна уходящего поезда, я смотрела на оставшегося на чуждом перроне, затерянного в этом жестоком мире мальчика.

 

Александр Юрчёнков

Воспоминание

...Конечным пунктом была Руха. Не доезжая её, пехота сошла с брони и ушла в горы. Я нёс на спине АГС-17. Поднимаясь в горы, я сначала устал, но затем вошёл в ритм и, не торопясь, шёл вверх. Проведя в горах несколько недель, мы спускались. Наша броня стояла в Рухе, ожидая нас. Встречая нас, ребята были рады, расспрашивали, где были и что видели. После нескольких дней мы снова уходили в горы, а через неделю или две возвращались обратно.

Очередной сход с гор. Уставший батальон расположился возле своих бэтээров. Некоторые ребята, не снимая вещмешков, упали на землю и, протянув ноги, вытирая пот со лба, с облегчением вздыхали, потому как две недели пробыть в горах очень тяжело. А те, кто оставался на броне, начинали разносить горячую пищу. После еды прозвучала команда: «Рота, строиться!» Батальон построился. Каждый ротный докладывал о наличии состава в строю, затем комбат Сомов доложил обстановку командиру полка Рохлину. За всю мою службу я не видел такого человека! Наш командир полка был и грозным, и добрым, кого-то хвалил, благодарил за службу, а кого-то ругал за то, что подразделение отставало при спуске. В этом была угроза для жизни, так как, когда мы спускаемся с гор, духи идут за нами, следят, выбирают момент и готовы обстрелять нас. После построения командир полка Рохлин собрал к себе всех командиров рот и батальонов, а подразделения отправил по своим бэтээрам. Отдых наш был недолгим. Прошло несколько часов, наступило следующее построение по ротам, и командир роты начал нам объяснять, какую позицию нам нужно занять.

Командир полка решил усилить охрану вблизи нашего расположения, и нам выпала задача подняться на сопку и занять оборону. Путь наш проходил возле точки, где находился спецназ. После выдачи сухпайка на два дня рота начала своё движение, и, как всегда, цепочка начала вытягиваться, но у нас была радость, что 9-го мая мы просто отсидимся на заданной высоте и потерь у нас не будет. Но не тут-то было. Когда наша рота поднялась до середины склона, было тихо, и ребята, не торопясь, поднимались. Вдруг неожиданно произошёл подрыв, и, что удивительно, это случилось почти в голове цепочки. Для солдата Жарко служба была закончена. Рота тут же остановилась и даже шевелиться перестала. Сапёры кинулись обыскивать сопку, но результата не было. Медик, что находился неподалёку от подрыва, кинулся к месту. Из ребят, что были около Жарко, осколками никого не зацепило, но контузию они получили. После клубов дыма и пыли раздались ошеломлённые крики – это кричал солдат Жарко. Медик стал накладывать жгут. У Жарко были повреждены обе ноги. Одна была оторвана ниже колена, а у второй не было ступни. После того как ему сделали укол, крики умолкли, но стонать он не переставал. Теперь возникла проблема, как его спустить, но и этому наш солдат был обучен. У каждого имелась плащ-палатка, предполагавшая самый простой метод: положить раненого и вчетвером спустить. Мы так и сделали. В этом участие принимал и я, младший сержант, командир отделения гранатомётного взвода АГС-17.

Медик был с нами и успокаивал Жарко, убеждая, что всё будет нормально. Командир роты тут же связался с командиром батальона, сообщил о подрыве. По рации был вызван борт для груза 300, и после этого наша рота опять начала движение на заданную высоту. Через несколько метров произошёл ещё один подрыв, но, так как я в роте служил ещё мало, этого солдата я по фамилии не знал. Медик при взрыве резко вздрогнул, и тогда я понял по его глазам, что не себя он жалел, а боялся, что не успеет к раненому. Тут же он сбросил бронежилет, автомат и вещмешок, взял только медицинскую сумку и ринулся опять наверх. Это было что-то ужасающее, два подрыва за какие-то два часа. Потом связист нам рассказывал, как командир роты разговаривал с командиром батальона Сомовым: «Чтоб я своих ребят послал на смерть, этого не будет!»

Приказ подниматься был отменён, так как эта сопка была вся заминирована итальянскими минами. На эту мину надо несколько раз нажать, а после шестого или восьмого качка она взрывается, и поэтому у нас в начале цепи происходили подрывы. Наша рота была снята с этой высоты. Перемещаясь на соседний хребет этой горы, мы были уверены, что духи нас оттуда не обстреляют.

Время подходило к вечеру, и нам надо было отправить раненых ребят. Когда спускали второго солдата, вертушки подлетели к нам, мы указывали красным дымом, куда приземлиться. Погрузив раненых ребят на вертолёт, мы начали движение к своей роте. Когда стали подходить к месту нашей новой дислокации, в воздухе затрещали ещё две вертушки – это нам добавочный сухпай сбросили. Командиры взводов распределили паёк и объяснили нам, что завтра утром эту сопку надо обойти. Солнце близилось к закату, начало хмуриться. Пасмурность перешла в мелкий дождик, всю ночь лило, а рано утром дождь перестал. Мы так и не поняли, сопутствовала эта погода или, наоборот, мешала нашему движению.

Наступило 10-е мая, и, как всегда, солнышко взошло так рано, что даже не хотелось вылезать из палаток. Часовые разогревали кашу, разводили костёр из верблюжьих колючек. Мы так и не успокоились после вчерашних подрывов. Вся рота была в полной боевой готовности, и все вспоминали раненых ребят, переживали, как они там и всё ли с ними в порядке, но мы знали, что больше их не увидим. Поступил приказ – через 15 минут выступаем. Подняв вещмешки на спину и взяв оружие в руки, мы начали движение, оставив после себя бумаги и коробки. Мы тогда не знали, что будет с нами и что ждёт впереди. Пройдя несколько километров, обходя эту страшную сопку, мы потеряли бдительность. Всё внимание было только на тропу. Впереди шёл сапёр по имени Валентин, родом с Украины. Тогда он шёл, не зная, что и его ждёт такая же участь, какая постигла наших ребят накануне. В душе он был добрый и в помощи никогда не отказывал, в роте о нём отзывались положительно.

Мы и не подозревали, что это только начало нашей битвы. Солнце светило прямо в лицо, и между гор была мёртвая тишина. Я находился в хвосте, так как у меня был гранатомёт АГС-17. Меня охранял пулемётчик Загородний Василий из Славянска-на-Кубани. Он был весёлым парнем и шёл всегда вразвалку, потому что ПК весил двенадцать килограмм. Но в это утро он был грустным, так как у нас в роте с его призыва двоих уже не хватает. Затишье было недолгим. Духи всё подрассчитали, взяв первых на прицел и дав множество очередей. Первых ребят положили сразу, а командир роты упал замертво. Мы думали, что он убит, но он начал шевелиться. Стрельба разгоралась всё сильнее. Сапёр Валентин, чудом оставшийся в живых, подполз к ротному и закричал: «Командира ранило в голову!» Когда ребята подползли, то обнаружили, что ротный был весь в крови, руки пробиты, но нам разбираться в этих случаях не приходилось. Командира волоком оттаскивали назад и про автомат забыли, жизнь дороже, чем эта железка. Снайпер Витя Мельник, вглядываясь в прицел винтовки, видел, откуда происходили выстрелы и кто стрелял. Это были наёмники-женщины из Пакистана, а там этого добра хватает. Недаром говорили: Панджер – это алмазное ущелье, и по нему ходили караваны из Пакистана в Афганистан, переправляя оружие и наёмников. Бой так неожиданно начался, мы даже не могли опомниться, и так же окончился, но наши ребята не переставали стрелять, отходя назад, забирали раненых и убитых. Радист дрожащими руками вызывал комбата по своим позывным и просил помощи. Но прийти к нам никто не смог, так как наша броня была далеко, только с охраняемой сопки спецназ помог нам отойти.

У них там находился ДШК, и под таким огнём духи прекратили и по нам стрелять. В расчёте миномётчиков, что шли впереди, были убитые при отходе. Забирая их, оставили трубу миномёта. На пыльной, каменистой земле виднелась кровь. Некоторые ребята стонали от лёгкого ранения. Отойдя назад, на безопасное место, мы обосновались и заняли оборону. После подсчёта мы обнаружили, что десять солдат убито и четверо ранено. Командир роты тяжело хрипел, думали, что он не выживет, но он остался в живых, его комиссовали.

Через несколько часов раздался шум винтов вертушек, две летящие на наш красный дым стали опускаться, а другие полетели в ту сторону, где был бой, и стали обстреливать сопки. Мы с облегчением вздохнули и начали грузить наших ребят. О грузе-200 никто в этот день не думал, и что было обидно, погиб наш медик, спасая жизнь другим ребятам, он забыл о своей.

Беседин Николай тоже мечтал вернуться домой, но его жизнь прервалась в этом последнем для него бою. Ребятам было всего по девятнадцать лет. После обстрелов вертушек рота вновь ушла туда, где был бой, а я остался с двумя солдатами, и возле нас лежали окровавленные вещмешки и оружие. Вертушки полетели сразу в Кабул, а я с болью провожал их взглядом, так как я мало знал погибших ребят, потому что служил в этой роте всего два месяца. Прошло несколько часов, рота так и не вернулась к нам, она двинулась дальше. Я в этом бою понял, что жизнь может так быстро закончиться, что и оглянуться не успеешь. У меня родилась мысль, что нужно сохранить память о погибших здесь ребятах. И я решил сделать прямо на пыльной земле, копая лопатой ямки и вкладывая в них камушки, надпись: «Память русскому солдату». Со мной оставались два солдата, это были: рядовой Резник и мой замкомандира взвода Коваль Петро. Они были взвинчены, потому что им оставалось служить всего месяц. Каждый солдат хотел бы остаться в живых, особенно перед дембелем. Но мне было не до смерти, и я после этого боя перестал бояться её. Я заканчивал писать, а Резник и Коваль меня избили и кричали, что я хочу убежать. У меня потекли слёзы по щекам, я боялся им что-то сказать, но когда я признался об этой надписи, они мне сказали, что «и мы бы тебе помогли», но, глотая слёзы, я не подумал об этом.

Для меня этот бой был первым, и боевое крещение я принял. Оставшийся день мы пробыли на этом месте, а к вечеру наша рота стала возвращаться. Подходя к нам и глядя на эти вещмешки, сваленные здесь, некоторые вытирали слёзы, вспоминая погибших однополчан. Ещё утром мы разговаривали с ними, а сейчас их нет в живых. Разобрав окровавленные вещи и оружие, мы начали движение к броне. Уходя с этого места с болью и поражением, мы вглядывались в эти слова: «Память русскому солдату». Лучше слов я не мог придумать! Ребята из спецназа со своей охраняемой сопки пускали вверх ракету как знак уважения, понимания, что у нас были большие потери.

Да, 9-е мая оказалось для кого-то последним днём, а когда вернулись на броню, водители и те, кто оставался, все были в шоке. И рассказывая про этот бой, нельзя было удержать слёз, потому что у кого-то ребята умерли прямо на руках и за каких-то два дня было потеряно столько солдат и друзей из одной только девятой роты.

После нескольких подъёмов по горам я сам угодил в Баграмский госпиталь, так как у меня признали малярию. Из девятой роты нас было несколько человек, пробыли мы там почти месяц. Так как наша рота понесла большие потери, нам дали молодых солдат из Союза, из ашхабадской учебки. И когда наш полк выходил из Панджера, за нами были посланы бэтээры, чтобы забрать нас.

Когда я усаживался на броню, мне сказал водитель, что в нашу роту попал мой земляк, с которым мы учились в одной школе. У меня появилась надежда, что я увижу своего земляка, а когда встретились наши бэтээры с полковой колонной, я с нетерпением ждал этой встречи. Это был Какурин Александр и еще два земляка – Короваев Сергей из Ковылкино и Агеев Миша из Темникова. Обнимаясь с Какуриным Александром, мы не сдерживали слёз, так как до армии мы росли и учились вместе, и для нас эта встреча была радостной. По прибытии в нашу часть, в место расположения нашей роты, мы не забывали нашей армейской традиции, застилая кровати погибших наших ребят и соблюдая чистоту и порядок. Каждое утро тщательно отбивались уголки кровати, поправлялась форма, с блеском начищались сапоги. Не мы эту традицию придумали и не нам её нарушать. А на построение роты в личном составе всегда упоминались их фамилии. Память о наших ребятах длилась сорок дней, и мы с уважением относились к этим порядкам. Хочу приклонить голову к могилкам тех, кто после этого боя не вернулся в нашу роту. В 1984 году за Панджер наш полк был награждён орденом Красного Знамени...


Ирина МАРУЦЕНКО

Русский борщ

И вот только я попривыкла к свободе от плиты и вообще по жизни, как позвонил мой. Дина – проблеял в трубку и замолчал, а я-то что? Я уже сорок восемь лет Дина, а кое для кого и Дина Владимировна. Честно сказать, для большинства. Ну, приезжай – сказала я, хоть и не больно хотелось созерцать его виноватую рожу. Отвыкла за год. Мой, конечно, как был интеллигентным хамлом, так и остался: вторым делом проявил интерес к наличию еды. А у нас с Натусей в холодильнике мышь повесилась, закусив спервоначалу засохшим сыром и обнюхав мешок с грейпфрутами. Доча, как все современные девицы, находится в перманентной борьбе с «лишней попой», да и меня, гляди-ка, подбила улещиваниями. Ты, мол, мамахен, такая раскрасавица, вот еще бы тебе до сорок шестого похудеть – и все мужики твои. Врет, конечно, но приятно. На самом-то деле, если уж я не готовлю, то Натусе после института меньше искушений вроде тефтелек или пирожков. И я присела на грейпфрутовую диету. Дома. На работе (я шеф-повар в ресторане, хотя по мне, так это обычная столовая, но не спорить же с хозяином) теперь приходится наедаться впрок. Натуся не знает.

Поскольку перспектива откушать борща ускоряет моего с невероятной силой – даром, что другой конец города, а за час доедет, – действовать пришлось быстро. В «Трех поросятах» (местные так называют тутошний продуктовый, хотя по вывеске он «Омелла») были закуплены одна свекла, одна морковка, маленький кочан капусты, луковица, томатная паста с кусочками помидоров (мне «Пармалат» нравится, куда как лучше «Краснодарской») и триста грамм нежирной говядины. Очень, подчеркну, важно, чтоб мясо было нежирным. А иначе красивого цвета борщу не видать.

Первым делом говядину надо промыть, опустить в подсоленную воду, и пусть себе варится потихоньку целым куском. А тем временем очищенную свеклу натереть, смешать с пастой, водой чуток разбавить, чтоб не пригорала... Но ежели со свежими помидорами делать, то тут воды не надо, помидоры свой сок дадут. Мой всегда любил борщ покислее, поэтому к свекле я добавила столовую ложку виноградного уксуса (красный уксус и цвет поддержит). Мой вообще много чего любил, а поболе другого – женщин. Вот так мне повезло, за ходока выйти замуж. Поначалу, как поняла, что к чему, развестись хотела, да испугалась. Ну куда я с дитенком – помощница повара из техучилища? А потом привыкла: мой хоть и влюбчивый был, да перегорал быстро, ко мне возвращался. Каждый раз всё шло по заведенному кругу: я ее люблю, сундук куплю! А через пару дней приходит, я ему эдак ехидно – уж не за вещами ли, Степан Борисыч? – а он мне бух в ноги! И давай каяться. После очередного загула и любовь у нас получалась сильнее, и подарки мне перепадали (то колечко серебряное, то цветы), и с Натусиком он возился постоянно. Потом, гляжу, потихоньку внимание на нет сходит, глаз затуманен, сам отвечает невпопад или вовсе молчком сидит, как сыч. Ага, думаю, опять. И точно.

Да, значит, свеклу с помидорами сдобрили уксусом, посолили-поперчили по вкусу – и на маленьком огне поставили томиться. Тут можно и передохнуть; если кто курит, то сходить на перекур, но я ни-ни. Натуся, сдается мне, балуется в институте этой дрянью, но при мне не демонстрирует. Ладно, поумнеет – бросит.

Тут и мой пришел, весь запыхавшись. Но делает вид, что так, мимо проходил. Пока раздевался, пока соображал, что тапочек мужского размера здесь нет, я его рассмотрела. Отощал ужасно. Кто бы этому удивился, да только не я. Год жить со студенткой с философского... или с филологического? Марина эта примерно на год старше Натусика, а у дочи нашей даже яичница получается сыро-горелая. Не умеет современная молодежь готовить. Молодежь с филфака тем более. Думаю про себя – странно, что вообще коньки не отбросил. Ох, уметь бы некоторые мысли не думать, потом меньше пришлось бы краснеть.

В общем, пока мой в коридоре топтался и руки мыл, я пошла мясо вылавливать. Хорошая говядина быстро варится. В мясной бульон, пока мясо на тарелке стынет, надо добавить зажарку и нашинкованную капусту. Зажарку делать очень просто: морковку порезать тонюсенькой соломкой, лук измельчить – и на разогретую сковороду с растительным маслом. Обжарить, пока масло не станет желто-оранжевым, и переложить в бульон. Туда же капусты добавить, пусть кипит. А свекла, замечу, с томатами всё тушится себе в отдельной кастрюльке. Время от времени ее надо помешивать, проверять, чтобы не пригорела, но в бульон не закладывать – в этом весь фокус. Иначе цвет пропадет.

Мой посмотрел-посмотрел, как я вокруг плиты суечусь, и говорит – сядь, Дина. Я села, но, чтобы время даром не терять, взялась картошку чистить. На кастрюлю борща нужно две-три крупные картофелины. Почистить, нарезать кубиками и промыть холодной водой как следует, чтобы бульон от крахмала не помутнел.

Смотрю, мой мнется, и никак не может сказать, чего пришел. Не за борщом же, в самом деле? Хоть и тощий. Я ж не зверь, пришлось завязать разговор. Откашлялась и спрашиваю – как живешь-можешь, как Марина, как Степан Степаныч? Это сын моего от Марины, ему как раз годик недавно исполнился.

...А в уме крутится себе наш разговор, что тринадцать месяцев назад состоялся: так, мол, и так, Дина, ухожу от тебя к Марине, у нее скоро ребенок будет. Мой-то с ней тогда уже полтора года встречался, а я и не знала ничего, думала – всё, возраст не тот. Очень даже тот возраст оказался, полюбил мой всерьез Марину, которая вовсе не Марина, а чуть ли не Бюль-Бюль-оглы или как-то вроде. Девица с жуткой предысторией – с казахскими родителями, кочевниками или аксакалами, но людьми темными – сбежала в Россию. Замуж ее там выдать насильно хотели? Не помню. Мой ее где-то подобрал, с гражданством помог, а заодно и осеменил. Ох, вырвалось. До сих пор не простила, ни его, ни ее. Уже, думаю, отболело, да нет. То казашкой ее обзову, то еще как...

О, ишь, начал соловьем разливаться. Степушка у них-де ходить учится, Мариночка диплом скоро будет защищать. А я слушаю, но сидеть напротив, в глаза его бесстыжие глядючи, мочи нет, тем более что и картошку пора в бульон кидать, в компанию к зажарке и капусте. И порезанную вареную говядину туда же. Теперь почти всё, на плите булькают две кастрюльки – с капустным желтоватым супом и с тушеной свеклой. Как картошечка сварится, так и...

Мой встал, взял меня за локти крепко и бережно, как он один умел, и сказал:

– Я, Дина, наверно, скоро умру. Молчи! Опухоль мозга, врачи считают, что операция бессмысленна. Полпроцента на успех, но я попробую. Молчи, кому говорю. Марина опять беременна, летом родит. Ты у нее одна тут остаешься. Не бросай ее, ладно? Квартира у тебя большая...

Тут он не соврал – чисто хоромы, не квартирка. Шутка ли, четыре комнаты? Папа моего – свекор, стало быть, Царствие ему Небесное, – большим был человеком при советской власти. А Степан, как ушел от нас, взял с собой только старый чемодан с одеждой. На пару с Мариной всё углы разные снимал.

– Разменять? – брякнула я первое, что в голову пришло, чтобы тут же не завыть и не переколотить всю кухонную утварь об его тупую голову.

– Не надо менять. Пусть она с вами живет. Ты сильная, а у нее двое малолеток на руках будет.

И глядит так строго.

Ах ты, думаю, мать-перемать, сдалась мне твоя трепаная казашка; пусть валит в свою казахляндию обратно вместе с пащенками; твоя доча на выданье, а ты, бесстыжий, на ее наследство приволок целый табор... Открыла рот – и сказала:

– Ладно, пусть живет. А ты грабли свои убери да под ногами не мешайся. У меня борщ кипит.

Мой заулыбался, руки мне отпустил, а жаль. Говорит:

– До чего ж вкусный у тебя борщ всегда выходит, Дина! И красивый...

– Потому что тушеную свеклу с помидорами я в послед-
ний момент к основе добавляю, вот и весь секрет. Видишь – переложила, помешала как следует и газ выключила. И, конечно, мясо должно быть нежирным, – тут я ему целый урок закатила на тему кулинарных искусств, лишь бы что говорить, лишь бы ни о чем не думать.

* * *

Марина мне очередную книжку подсунула почитать, всё расширяет мой кругозор. Я, в общем, не против; многие люди и впрямь интереснее пишут, чем Барбара Картленд. Вот эта Лаура Эскиавель, к примеру – про одну женщину, которая всю жизнь готовила, готовила... Марина нашла какие-то там параллели со мной, но, сказать по правде, я не поняла, почему. Разве что я повариха и героиня в книжке повариха. Но какие у них там страсти, в этой Латинской Америке! И любовь, и подвиги, и предательства, всего вдосталь. А мы живем себе обычней некуда. Из важного за последний месяц только и случилось, что Санечка, младший Маринкин сын, начал связно говорить «мама Дина». Это он за Степан Степанычем повторяет.

 

Олег Юшков

П.Ч.К.

– Батя, ну, ба-тя, – продолжал настаивать Дмитрий Егорович, а деду Егору через это нытье представлялось, будто перед ним не солидно-округлый сын, а раскапризничавшийся мальчиш. Сын в редкие часы отпуска направил ноги к родному дому и, казалось бы, настроил на радостное провождение времени. Но выходило, в одиночестве сердце меньше ноет.

– Да зачем она тебе сдалась, как писанка экая, вот ведь уперся, – предприняв последнюю атаку, самую активную, и полагая – победную, Дмитрий Егорович начал нервничать.
В эмоциях, встав с прадедовского самодельного табурета, он подошел к печке и в большей степени машинально стал крутить указательным пальцем побелку, а, всверливаясь, – податливую глиняно-песчаную штукатурку. И отца брали сомнения: то ли это сын просто так стенку колупает, то ли знак «дурака» показывает. Кому – ему? Печке? Хотя страннее картины не сыскать: аккуратная беленькая, молчащая всеми задвижками и группками печурка и панацейно обхаживающий ее и лапающий, ну никак не смотрящийся на ее фоне, чуть ли не больший по размерам сын.

– Смотри, она сыпется уже! – довольно повысил голос Дмитрий Егорович.

– Да ты меня потряси, сынка, глядишь, я тоже шелуху терять начну, – не выдержал в конце концов и перебил долгую тираду отец. – Тебе-то какая разница: есть она, нет – мне с ней жить.

– Так ведь пыль только собирает, эстетику внутреннюю нарушает, не функционирует больше, в смысле, то есть, не топишь ее почти, – из мальчиша перед дедом Егором вновь возник кандидат каких-то вузовских наук, запутавшийся в неподходящем здесь лексиконе. – Да и мешается как бы, – совсем неуверенно и понизив голос, пропыхтел уставший ходить вокруг печи сын.

Отец, не желая больше накручивать эмоции, промолчал на последние обидные слова и вышел в сад. Сидя в беседке и щурясь сетью лицевых морщин на закат, дед Егор прокручивал эту историю с начала. Вот сын как обычно раз в год приехал в гости. Подался он после школы в большой город, и со временем из него вымахал Дмитрий Егорович, и уже двадцать лет преподает где-то, только не пойми для деда чего.

Так вот, да слушай ты, мое солнышко вечерелое, приехал сын Димка и на радость поубавил простор в доме, разбросал по углам старушек старость и уныние. Эх, вот мы отпуск-то проведем славненько, обохаются же соседушки, надо будет как-то потише и поскромнее, а то не приведи – давление у них подскочит и аппетит потеряют.

С аппетитом пришлось расставаться самому. Только сын вылез из такси, даже не успел травы во дворе намять, посидеть с дороги, еще не договорились сходить проведать мать на погосте, он уставился на нее:

– А что, бать, заводишь печку?

– Редко, редко, – про себя обрадовавшись такому повороту дела, дед Егор выложил все тайны, – ухаживать-то ухаживаю я за ней, но в последнюю зиму забилась вверху по дымоходам, сам уже не в силах залезть почистить, и козырек на трубе сдуло, иногда в дождь течет, плачет сажей, – и уже представил в сыне помощника.

– Тогда надо ее снести, – рубанул, позевывая от проделанного пути, Дмитрий Егорович.

– Куда снести? – от неожиданности в отце натянулись все струны, грудь подалась вперед, а голова, как у засоловевшего на теплышке и чего-то увидевшего во сне петуха, подскочила лбом выше затылка с неестественным изгибом набок.

– Совсем. Как обычно, по кирпичам, – без тени сомнения вырисовал картину сын.

Ах, ты, солнышко любезное, уже устало ты, смотрят-смотрят глазки на тебя и не могут заплакать от угасающих лучиков. Да, сегодня день на шесть минут убавил, вот если бы вчерашний был в это самое время, повисело б ты еще чуть, яркобокое, и я успел бы, конечно, слезу пустить, в этом деле главное – начать, а там она сама дорогу найдет по проторенной дороге.

Десять лет назад сыпались слезы градом на белую бороду деду Егору. Сидела так же, в беседке, после вечернего обхода огорода, супруга Варя, румяная, довольная, что морозцем не побило ничего из рассады, затем раз – и нет ее, шут их знает, что за тромбы выдумали. А казалось бы, нет, не так, – хотелось – жить и жить еще. Сами, считай, не болели, у сына дети уже откосолапили, отагукали, в школу за знаниями пошли. Они как раз всей семьей гостили, газ в это время к деревне подключали, радовались первому чайнику, вскипяченному на новой плите, фантазировали, что теперь зимой в морозы деду с бабкой ничего не страшно будет.

Не срослось... И не то чтобы потом деда Егора обида ела: на всё есть свое мерило, – и не то чтобы страшился собственных вздохов в двух комнатках домика, в этом плане тоже держался молодцом. А вот холодно стало. И в зиму, и в лето. Градусник на улице в плюсе зашкаливает, дед же валенки и жилетку ищет. Сколько газа ни прибавляй зимой, тоже не греет – душит только.

Сначала дед пытался наслаждаться местным нововведением и слегка опасался заняться прежним делом без прежней жизни. Но, перемерзнув внутренним миром и пересилив себя, через год, посередь января, вычистил всю сажу из чудом сохранившейся с того лета печки. По сути, разобрать-то хотели с бабкой ее, как бы не нужна становилась. Потом не до этого приключилось, а потом и ни к чему, одному места и так хватало. Вот дед Егор обрадовался спору двух атлантов: один уже на правах хозяина гудел в соседней комнате, а другой через стенку, как встарь, потрескивал и попыхивал, казалось, чуть поводил в разминке боками, а кружки на чугунной плите звякали, здороваясь и благодаря.

В тот день дед ходил туда-сюда: кто же из атлантов осилит? Затем, крякнув от удовольствия и перекрыв газовый вентиль, обнимал печку, весь перепачкавшись свежими белилами, долго заглядывал в зев русской печи, поддувало, любовался огнем на чурках, когда нагрелась – сел на пол и облокотился об нее спиной, а в финале влез на теплый кирпичный лежак и спал младенцем полсуток кряду.

С той поры у деда Егора так и повелось. Начиная с первых, еще робких и некрепких, мартовских лучиков, выходил он на улицу, подставляя лицо с радостным разлетом морщин солнцу, а летом вытягивал к нему шею, грелся и разговаривал со своей Варей. Нет, не в месяце видел он ее профиль и улыбку, а именно в солнце: заботится, дорогая, о нем, как прежде гладит теплыми руками по волосам, обдавая жаркими потоками воздуха или вплоть до холодов простым своим присутствием. Когда же солнце пропадало за плотной низкой пеленой ноюще-дождливых и бесконечно-снеговых туч, и душа начинала капризничать, дед шел в сарай, набирал охапку ровно колотых сосновых поленьев, одно движение руки – механический атлант затихал, другое чиркающее – в гости приходила Варя.

Это она, точно. Казалось бы, стоит себе, молчит, ни слова упрека на невнимательность к себе, а потом эта тишина становится настольно совестной, что дед Егор как вкопанный останавливается, долго кается, надевает свой сохранившийся с молодости выходной картуз и виновато ухаживает, ухаживает за ней, то там раствором подмажет, то там подбелит. Да, только в таком виде, чистая и ухоженная, это – она.

В то же время с изюминкой, загадочная и порой капризная, зажигает-зажигает он ее, задвижки дымоходов открыты, тяга есть, но никак гореть не хочет, дым идет и всё. Или же только спичку поднеси, враз дохнет и так заведется, что успевай дрова подносить. Вот попробуй – разгадай ее! Когда же разгорится, радости сколько становится, она то потрескивает-смеется, то заливисто гудит-рассказывает что-либо, а то вдруг притихнет, задумается и незаметно так завздыхает-засопит.

Эх, как дед Егор любит ее глаза, откроет дверку топки, и вот они: яркие, задорные огоньки прыгают и говорят:

– А мы знаем то, чего ты не знаешь пока! – и игривый бесенок выглянет, подразнит, пробежит вправо-обратно и скроется, но так, чтобы кончик хвостика виднелся. Как тут не поддаться шалости?

– А нам просто хорошо. Приятно и светло, – такие искорки вовсе не обжигающие, особые и умилительно простые.

Но эти глазки могут и погрустить. Утихают огонечки, запрятываются вовнутрь, перемигивают дробно-часто, как слезки перемигать силятся. Посидит, посмотрит дед Егор на почти прогоревшие уголья, зажмурится несколько раз и сам заплачет.

– Егорка, Егорушка... – послышится сквозь завывания ветра в дымоходной трубе под крышей, а он, тернув пальцами, размажет сажу по размокшему лицу, лезет на печь, прижмется к дышащим кирпичам и обнимет ладонью угол стены, и в крепком сне уходит на зов.

Еще деду Егору нравилось выключать во всем доме свет и оставаться с горящей печью наедине. Получалось как в молодости, когда не было электричества. Вокруг стоит кисельная темнота, но откроешь дверцу топки, и она отступает, занимая позицию проверенного часового. По комнате разливается прыгающее красноватое сияние, захватывая в радиус воркующие шепоты со смешками, но вот чурки истлевают и всё последующее остается тайной...

– Батя, ты что, уснул? – в заскрипевшую беседку вошел Дмитрий Егорович, вспугнув отца и его воспоминания. – Там печка прогорает. Будешь подкладывать дрова?

– А... Да не надо. Пусть остывает, – дед Егор повертел случайно принесенной кочергой и засеменил на улицу к мусорным бакам.

Так, через день, еще на рассвете, соседки непонятливо
переглядывались от калиток, косясь на дом одногодка.

– Либо сыну пирогов на радости решил напечь, эко дым из трубы столбом валит, – посмеивались справа.

– Да больно летом-то странновато топить, может, он того... свихнулся, – оставались за бортом тайны слева.

– Готовьте веники, сестрички, – заливались напротив, – сын умный у него, наверное, профессор уже, вот и подсказал деду нашему бизнесом заняться, частную баньку открыть.

Иги-ги, ого-го – разносилось вокруг.

Ах – замерло у деда Егора в груди, когда об пол жалобно ударились кружки, и первой со своего места была вырвана чугунная плита.

А-ах – с крыши, укорачивая трубу, один за другим посыпались кирпичи.

А-а-а... – воздуха вовсе не стало хватать в груди старика при виде обиваемой штукатурки со стен печи.

– А-апчхи, – из облака пыли послышался голос Дмитрия Егоровича, – не горюй, бать, место пустым не будет, я тебе из города пришлю диван, мягкий, зараза, приятный...

 

Сквозь проём проглядывала крошечная часть далекого голубого неба, но стоило маленькому облачку налететь уголком, размером сорок на сорок сантиметров, как высь пропала. В потолке и на крыше дома от дымоходной трубы зияло по дыре, будто дыхалку вырвали. Ветер свободно залетал на чердак и в комнату и задувал сквозь отверстие пыль и сено, обильно посыпая ими сверху деда Егора. Он лежал на покрывале на полу, вернее, в оставшейся от снесенной печи небольшой прямоугольной яме ниже уровня пола на размер ладони. А сын уехал, так и не докончив задуманное: город срочно вызвал на работу.

Вот облачко посторонилось и по капельке напротив в зенит вошло солнце, сквозь дыру, лучик за лучиком, вонзаясь в тень комнаты и полностью накрыв проём, замерло ярким столбом.

– Здравствуй, мое солнышко, я знал – ты рядом всегда, – дед Егор без отрыва смотрел на расходящийся радужными кругами и переливами кипящий диск. – Заходи, посмотри, как теперь тут всё стало.

– Не надо, Егорушка, не плачь, а то глазки заболят, как же на меня любоваться станешь тогда, – ответило солнышко. – Не бойся, тебе никогда не будет холодно.

Катящееся по небосклону, оно стало задвигаться за край проема на крыше, и убегающие лучики потянули деда Егора вверх за собой.


Игорь КОРНИЕНКО

В память о тебе, папа


К.Н.Д. посвящается.

Пускай не автобиографично, но всё же первый шаг сделан.

 

Так сказал и бросил нож. Нож, с широким лезвием и деревянной ручкой, вонзился в обитую кожей дверь.

– В память о тебе, – сказал самому себе и широко улыбнулся, – ты кидал так же... – И через долгий глубокий выдох: – Тебе бы это понравилось. Я ведь никогда не умел их швырять.

Выдернув нож, вернулся к кровати. В общежитии было пугающе тихо. Как перед Армагеддоном, подумалось. А еще подумалось, что пора уже. Пора начинать поиски. Сел на край кровати, сетка провалилась подо мной, всхлипнула. Из последнего, да и предпредпоследнего, письма бабули узнал, что отец не писал ей уже больше трех лет. Я же не видел отца лет десять, вру – с девяносто восьмого, значит, всего восемь лет. Срок.

В девяносто восьмом, в конце зимы, когда февральские ветра, агонизируя, всё еще давали отпор весенней капели, мне исполнилось пятнадцать. Отношения с отцом уже были на пределе. Если, когда я был ребенком, и в четырнадцать, он мог поднять на меня руку, то теперь...

Из-за того, что он пьяный приходил домой. Из-за того, что тащил из дома вещи (как-то спер у мамки из ванной коробку стирального порошка). Из-за гнилого базара, из-за храпа во сне, из-за вони перегара и немытого тела, из-за... из-за...

И из-за того, что в конце зимы, наутро после моего пятнадцатилетия, он замахнулся на меня, я поднял, впервые поднял, на отца руку. Руку не простую. Руку не пустую. Руку с табуретом. Слабая, худая рука, откуда только взялось столько сил?.. Похоже, существует на Земле что-то невидимое, некая энергия, которая дает нам импульс в экстремальный момент. Тогда, восемь лет назад, на кухне, это и был такой момент. Отец был пьян, впрочем, после переезда он пил каждый день. Обвиняя во всем новое место жительства, климат, Центр занятости, место расположения дома, родственников, нелюдей...

– У нас были другие люди, – говорил он, – правильные. Здесь все как чужие. Как нелюди. Здесь всё чужое, даже деревья и кирпичные дома, даже собаки не такие, на собак не похожие. И птицы не поют. И моря нет. У нас и небо было ближе к людям, и звезды ярче, а тут – чужбина. Зима по шесть месяцев. Люди – собаки. Собаки – волки. Небо далекое, что не увидеть, и птицы не поют – каркают. Про звезды молчу – на плевки похожи.

Поэтому он и пил. У него не было здесь друзей, он никак не мог найти себе хоть какую-то работу. Уходил рано утром, печальный и «убитый», в город и возвращался, как стемнеет, навеселе, если не на рогах.

В тот вечер он, как и всегда, пришел вместе с темнотой. Кто жил с отцом-пьяницей, тот, должно быть, знает все эти финты и выкидосы, каких в загашнике у алкоголика до кучи. Например, он (алкоголик) мог с порога начать жаловаться, срываясь то на крик, то на плач, на свою несложившуюся жизнь, обвиняя во всём всех, только не себя. Мог начать нести полную чушь про прошедший день, придумывая дешевые истории с дешевыми персонажами. Алкашам свойственно вранье, они врут на каждом шагу и, что интересно, сами верят в придуманное.

Жить с пьяницей – медленно разлагаться. Атмосфера в доме всегда под прицелом. Нервы на взводе. Каждое слово взвешивается и фильтруется.

Мой папаша любил выражение «фильтруй базар». Сам же не имел этого самого фильтра и дико страдал от словесного поноса. Алкоголики с их неудержимым стремлением докопаться до истины (и всё это только в нетрезвом состоянии) причиняют массу неудобств и боли всем, кто рядом. Извергая из себя все затаившиеся помои, они марают ими всех без исключения, при этом не очищаясь ни на грамм. Наоборот – выплеснуто 2 килограмма помоев, залито четыре. Такова арифметика алкоголика. Вообще у алкашей всё не так, как у людей. И речь, и мироощущение, мировоззрение, вычитание и сложение, координация движения, поведение...

Любил ли я отца? Да. Да. И еще раз да. Всем людям свойственно, так уж повелось, помнить плохие, отрицательные мгновения жизни, анализировать их по прошествии какого-то времени, докапываться до сути, до ядра. Винить себя или обвинять других... А ведь было и хорошее, и много положительного, нежно-красивого, теплого, милого...

Папе я обязан верой в чудо. Он вложил в меня это. Темными ночами при свете керосиновой лампы (у нас часто отключали свет из-за штормов на море) папа садился на пол у кровати и рассказывал истории. Истории страшные и загадочные, правдивые и придуманные. Папа был отличным рассказчиком. Его можно было слушать всю ночь и ни на секунду не сомкнуть глаз, не заснуть. Он рассказывал про ведьму, которая жила в нашем поселке, про русалочью скалу на за-брошенной пристани. Однажды мы плавали на эту скалу, и папа достал мне со дна раковину, на которой были выцарапаны странные знаки – иероглифы. Это русалочьи письмена, объяснил папа. И я поверил ему. Он рассказывал о блуждающих зеленых огоньках на кладбище. Потом, в двенадцать, вместе с друзьями я отправлюсь на поиски клада, место захоронения которого и указывают эти самые огоньки.

С папой мы часто ездили на ночную рыбалку. Я открыл для себя всё таинство звездного неба, ночного моря и душевного разговора у костра с такими же ночными рыбаками, как мы.

Когда под утро с моря тянулся туман, и в палатке становилось жутко холодно, я вставал вместе со всеми и пил горячий напиток с водкой. Папа мне капал не много, но тот обжигающий трепет в желудке, то тепло, мягко растекающееся по телу, согревающее, я вспоминаю всегда, когда опрокидываю рюмочку-другую коньяка.

Ночью море светится – это показал мне папа. Как быстро размотать бороду запутавшейся лески – тоже он. Что значит бросать от бедра, как завязывать морской узел и не бояться после полуночи банника с его подругой кикиморой. Что бить нужно всегда первым и наповал, что инопланетяне существуют и наблюдают. Как затачивать ножи на наждаке и резцы на токарном. С чего начинается Родина и чем заканчивается жизнь... Папа научил меня мечтать. Научил сочинять истории не хуже его. Папа... Одно я не умел – бросать ножи. Любимое занятие папаши, когда напьется.

Он садился на стул в конце комнаты с ножом, иногда с несколькими ножами, и, кратко комментируя всё происходящее, бросал нож в дверь или в пол. Странная забава. В чем-то даже ненормальная. Хотя объяснимая. Папа рос уличным хулиганом. В те далекие шестидесятые надо было уметь выживать, говорил папа, тогда все ходили с «братишками» – ножами. Бились на танцплощадках в кровь и жили согласно строгим законам улицы.

Папа часто рассказывал истории своей буйной юности. Он сидел «по малолетке», как-то во время драки его спасла от удара ножа эбонитовая самодельная ручка, он никогда не проигрывал в карты и курил с девяти лет.

Мама всегда, особенно после моего совершеннолетия, боялась, как бы не взыграли папины гены. Частенько, оставаясь со мной тет-а-тет, мама срывалась на слезы и чуть ли не умоляла не пить что попало и не связываться с кем попало. Обижалась, когда я приходил домой не совсем трезвый, и журила за связь с продавщицей из зоомагазина.

По папиным стопам я не пошел. ДНК, конечно, хорошая штука, памятливая, только у меня был свой путь. У всех нас свои пути. У папы – свой, у меня – свой.

Табуретка положила начало моему пути. Табуретка и окровавленная голова отца дали толчок к новой жизни, к началу меня, подняли волну, мою волну. И грянул гром. Шторм...

Пути разошлись. Папы больше в моей жизни не стало. Подростковый эгоизм? Может быть. Все мы когда-нибудь начинаем по-настоящему жить, и все по-своему. Я не выбирал. Всё случилось само собой. Отец словно сам толкал меня к этому. К поступку. Ведь что такое жизнь? Это череда поступков. Поступок за поступком... Именно нашими поступками определяется наша жизнь. По поступкам судят, поступками оценивают и за поступки вознаграждают.

Отношения мамы и папы к моему пятнадцатилетию были, можно так сказать, «никакие». Они уже не спали вместе, и если, когда мы жили у моря в собственном доме, где до неба достать рукой, они и делили одну постель, то здесь все открылось. В однокомнатной съемной квартире вообще трудно что-то скрыть. И скрыться.

Мама стелила отцу на полу. Он приходил пьяный, ел что-то, бормоча себе под нос, пытался хоть с кем-то заговорить. Мама отвечала. Я молчал. Куда делось чудо? Ночное море? Русалочьи письмена? Искры костра? Теплые слова? Горячие рукопожатия? Мечта?.. Никуда всё это не делось, это всё осталось во мне. В нас. Только всему свое время, как и терпенью. Папа, быть может, и намеренно вел к этому, сеял ветер, пожал...

Когда я увидел его с другой женщиной, я не поверил, что такое может быть. У отца не могла быть другая женщина... А потом мама сказала, что знает про другую и не возражает:

– Наконец-таки он оставит нас в покое.

По-моему, она сказала так.

Отец уходил долго. Он неделю после случая с табуреткой собирал свои вещи, приходил поесть и поспать. Он не пил неделю. Может, на что-то рассчитывал?.. Про ту женщину из пригорода мне удалось разузнать не много. Пьянчужка с восемнадцатилетним сыном-дауном. Свой дом, хозяйство – куры, корова. Самогон, которым приторговывает.

Я не сказал отцу «до свиданья», не сказал и «прощай». Он ушел и не вернулся. Мы часто встречались. А потом они переехали в деревню. И свое шестнадцатилетие я впервые отмечал без отца. Отца, который научил меня верить в чудо.

Без отца стало лучше. Спокойнее. В восемнадцать у мамы появился поклонник, в девятнадцать они стали жить вместе, а я переехал в общагу по месту учебы. Я пошел учиться на журналиста. В двадцать лет мои статьи стали покупать обла-
стные газеты. Местные не в счет. В двадцать один год мою статью опубликовал модный московский журнал «Базар». За первую полосу с фотографией мне выплатили сумасшедший гонорар «зелеными».

Сейчас мне двадцать три. На родине осталась только бабуля – мама отца. Редкие письма – единственное, что нас связывает. Поначалу я думал, отец поедет домой, к своей матери, но он решил иначе. Бабуля из года в год от письма к письму спрашивает про отца. Как он? Жив ли? Виделись ли мы?.. Пока отец писал матери (бабуле), я врал ей, что вижу его, пускай издалека, но вижу. Выглядит, писал, опрятно, не сбичевался. Здоров. Но вот уже третий год от отца ни весточки. Письма бабули мокрые от слез, полны тревоги за сына и печали. Последнее письмо я не дочитал. В груди сжалось сердце. Кровь от крови. Казалось, кровь свернулась и я разучился дышать. Папа. Восемь лет без отца... «Жив ли отец? – спрашивает в письме бабушка. – А то, поди, и в живых папки твоего уже нет. Похоронили и не сообщили. Кто знает, какая это баба, схоронила по-тихому, и концы в воду. Ты бы, внучек, разыскал папку. Не живого, так могилку хоть. Он ведь всё-таки родной тебе. Один папка. Кто ж виноват, что жизнь так случилась. В жизни ведь, внучек, чего только не бывает. Ты бы сыскал по теплу папку и написал мне, как обстоят дела. Плохо у меня на душе, сыночка, будто камень давит. Ведь три года ни словечка не написал. Случилось ли что?..»

Не дочитал письмо. Взял нож, отошел к окну.

– В память о тебе, папа, – сказал и, не прицеливаясь, бросил. Лезвие сверкнуло на солнце. Нож с широким лезвием и деревянной ручкой вонзился в обитую кожей дверь.

– В память о тебе...

 

Электричка пришла по расписанию. Народу, несмотря на субботний день, мало. В вагоне вместе со мной – группа студентов, играющих в карты, и одинокая пожилая чета.

У меня в руках сумка с вещами, которые должны подойти отцу, мама сама сложила, а в кармане письмо бабушки с отцовским адресом.

В окно не по-весеннему палит солнце. Весь день зависит от утреннего настроения – верю я.

Металлическо-женский голос объявляет следующую станцию. В какой-то момент, прикрыв глаза, я задремал.

Папа был, как тогда в детстве, молодой и в кепи. Мы шли с ним по раскаленному асфальту под низким синим небом, и над нами кричали чайки. Море уже было близко. Мне лет шесть, на мне панама и шорты.

– Папа, – спрашиваю и тяну его за руку, заставляя остановиться, – где начинается море?

Отец останавливается.

– Хочешь посмотреть?

Киваю в ответ. Папа подымает меня и сажает себе на шею.

– Видишь?

– Ага, – отвечаю, чуть дыша, вглядываясь в желтую полоску берега, резко обрывающуюся зеленым простором. На море обеденный штиль.

– А кончается где?

– Море? – удивленно спрашивает он.

– А разве у моря нет окончания?

– Нет, – говорит отец, – как, впрочем, и у всего под этим солнцем.

Я задираю голову высоко вверх и, стараясь не моргать, смотрю в самое солнце.

– И море будет всегда, и солнце будет всегда, и мы будем всегда, да же, папа?

– Да же, сына. А теперь, – продолжает он, опуская меня на землю, – кто первый до моря?

И мы бежим рядышком, и солнце вприпрыжку бежит рядом, и теплый морской ветерок...

Металлическо-женский голос объявил мою станцию. Выхожу на пустой перрон. Впереди утонувшая в молодой яркой зелени деревня. Делаю шаг, другой, останавливаюсь.

«А что, если...»

Сердце отвечает вспышкой резкой боли. Будто заноза.

И хочется повернуть назад, только бы не сталкиваться с жестокой реальностью, но кровь от крови зовет, и сердце ведет к сердцу, ведет вперед. И вот еще один шаг вперед, и еще один... И вот он я, иду по залитой солнцем улице к дому номер 12 по улице Тополиной и знаю, что, как и море, как и солнце, мы будем всегда.

– Да же, папа?..