Страдание по любви (продолжение)


Глава третья

СЕМЬЯ

...Земля расступилась,
сказала: «Прости!» –
и яблонька стала из сердца
расти...
А. П р о к о ф ь е в

Лида вышивает, сидя в кресле у окна, ближе к свету. Вася лежит на кровати, видна лишь макушка, и это лучше: смотреть на исхудавшее мученическое лицо мужа нет сил. В голове мысли, несть им числа, днем и ночью терзают, в душе боль и страх: как всё это произойдет, последнее, самое страшное, когда?
Скоро, скоро, не остановить разрушительную силу. Врач определил срок: месяц-полтора. Нет, она не позволит так быстро вытолкнуть из жизни, хотя бы лето протянуть, чтоб могли приехать повидаться братья, сестра, что потом обливать слезами гроб, в котором уже не человек – прах. И у дочерей лето свободное, обе в дальних городах, одна после института вышла замуж, осела в столице, другая еще учится.

Рисунок Валентины Коровиной

Один на один с Васей, с его мучительным отторжением от жизни. Обо всём забыть, всё отбросить, все силы лишь ему. Вызнала лечение травами, заваривала, поила по графику, ими же промывала; крутилась соковыжималка, свекла, морковь, яблоки перерабатывались грудами. Друзья прислали из российских лесов целительную березовую чагу.
Пей, Вася, пей, спастись невозможно, но оттянуть, продлить – это в наших руках, в нашем терпении.
О роковом диагнозе ему не сказала, врач тоже не осмелился.
Встречая ее в больничном парке, Вася недоумевал: слабею и не лечат, какие-то таблеточки суют для утешения. В этой грозной больнице властвовал нож хирурга, таблетки казались смешными. Еще химия, облучение, но и об этом врач не заикался.
Майская земля расцветала, белые купы боярышника осыпали облетающим цветом, промытый весенний воздух благоухал, природа несла в себе радость жизни. Люди в больничных пижамах и халатах, придавленные обреченностью, не вписывались в весеннее ликование природы.
Вася в голубой пижамке, не утративший своей спортивной стройности, но похудевший, с запавшими глазами, только брови роскошествовали на лице, провожал ее по лесной аллее к остановке автобуса, не отходил от окошка, пытаясь оттянуть расставание, трогательно махал вслед.
Она ловила взгляд знаменитого хирурга, не одного обреченного вытянувшего с того света, но тот кивал и быстро проходил мимо.
Обследования Вася прошел, результат таили, это и пугало, и обнадеживало: может, действительно можно обойтись таблетками?
Они сидели на лавочке, Вася давился орехами, все вокруг постоянно дробили их, жевали, извлекая чудодейственную целебную силу. Вася не хотел жевать, он вообще не хотел есть, хотя она приносила свежайшее, вкусное, заставляла, уговаривала, просила: здоровье в наших руках. Да, в наших, но не в этой больнице.
Медсестра шепнула на ухо: «Зайдите к хирургу». Обнял за плечи, притянул к себе: «Мужайтесь! Если бы была хоть малейшая возможность спасти вашего мужа, я бы себя не пожалел. Но – поздно, последняя стадия...»
Человек всё-таки может управлять собой, даже в роковые моменты, дана ему великая сила, только не растеряться, овладеть собой, не залить бесполезными слезами. Она смогла, всё это время только и держалась этой силой.
Где-то вычитала: жизнь – это труд. Изо дня в день, по любимому изречению Льва Толстого: «Делай свое дело, а там будь что будет». Но и смерть – труд, она хорошо это познала изо дня в день, из часа в час, до последней минуты: не дать смерти унизить себя, ей мало боли и страдания, ей и это подавай – осознай, человек, как ты слаб и ничтожен передо мною. Труд не только для того, кто умирает, может, даже в большей мере для того, кто рядом, дышит бездной, предчувствуя неизбежность и для себя.
Перечитала «Смерть Ивана Ильича» Льва Толстого. Для нее литература не абстракция, не выдумка, всё выстрадано, осмыслено великими мудрецами в назидание и помощь таким, как она, нуждающимся в проникновении и сочувствии. Переживает Вася то же, что Иван Ильич, осознав свой исход? Сумела ли душа смириться?
Назойливо всплывали стихи Михаила Светлова, которого и особая кремлевская больница не вытащила из такой же страшной болезни. Истинную горечь, трагизм его строчек ощутила, лишь оказавшись рядом со смертью:

Каждый год и цветет, и отцветает миндаль,
Миллиарды людей на планете успели истлеть.
Что о мертвых жалеть нам? Мне мертвых
             нисколько не жаль,
Пожалейте меня: мне еще предстоит умереть...

И Васе предстоит, и ей, в определенное время, а сейчас она погибает от бессилия. Пожалейте! Некому жалеть. Жалеть должна она.
Окаменевшая от ужаса душа и спокойное лицо, улыбка, безмятежные глаза. Такой она вынуждена предстать перед Васей.
– Тебя выписывают, лечение можно продолжить дома.
Глаза его вспыхнули доверчивой радостью.
По дороге купили бутылку коньяку, всего вкусного, что полагалось к радостному моменту.
– Мне дозволяется всё это? – удивлялся Вася.
– Всё, чего захочешь...
Но Вася так мало хотел, почти ничего. Даже черную икру, которую с таким трудом раздобыла на базе, даже изысканных фруктов, только крупные ранние кисло-сладкие вишни шли ему на душу. Рано утром, когда он еще спал, усыпленный страшными лекарствами, ехала на базар, выбирала лучшие, насыпала горой на тарелку, ставила возле него.
Но тогда, под рюмочку коньяку, и еда пошла, и захотелось ласки, тепла – забыться, отодвинуть всё, спрятаться хоть на миг!
Они лежали, касаясь друг друга телами, мыслями, сердцем, может, впервые так за долгую совместную жизнь, в нежности и всепрощении, расслабившись, отдыхая перед тем неминуемым, что надвигалось, о чем знала она и предчувствовал он. Почему такое просветление, озарение пришло лишь в последний момент, когда уже ничего нельзя изменить?
Человек барахтается в своих чувствах, желаниях, постигает истину медленно, мучительно, накапливая свой житейский опыт. А когда приходит мудрость, просветление, жизнь на исходе...
О роковом диагнозе она так и не решилась сказать мужу, но стеллажи ломились от книг, были и медицинские справочники. Вася их извлекал, читал, что-то находил в большой энциклопедии. Она делала вид, что это в порядке вещей, Вася любил рыться в справочной литературе, но что он искал, знала наверняка.
– Всё, я понял: у меня рак! Таблетками не вылечишь.
Промолчала. Всегда считала, что человек вправе знать о себе всё, американские врачи не скрывают от пациентов диагноза, и они ближе к истине. Ведь человек должен как-то собраться, очиститься, что-то завещать близким, даже не вещи, нет, а то, что важнее всего материального. Зря считают людей такими слабыми, не способными противостоять беде. А когда нет выхода? Что ж, надо смириться и принять неизбежное достойно.
Как бы она ни относилась к Васе прежде, сколько бы ни накопила обид, всегда знала: Вася умный, сильный человек. Поэтому и промолчала, не стала разубеждать, утешать. Как бы ни были спаяны люди, прожившие долгие годы вместе, каждый умирает в одиночку.
В юности ее потрясла книга с таким названием: о великой любви и неизбежном одиночестве в последний, смертный час.
– Каждый знает, что умрет. Но почему же так рано? Хочется знать, что будет дальше со страной, куда выведут бездарные политики...
Как хорошо, что она не видит его лица, только макушку. Да, вот так, не о детях, не о ней сожалеет, о грядущей вечной разлуке – важно, что будет со страной. Служака до мозга костей, сросшийся с армией, преданный своему долгу. Сколько они помотались по стране, перетаскивая узлы и чемода-
ны. Только успевали отремонтировать квартиру, почему-то всегда доставались загаженные, временные жильцы не стремились к комфорту, одна семья сменялась другой, но они не могли жить в грязи, брались за щетки и краски, скребли, мыли, белили, обживались, дети привыкали к новой школе – трах, новое назначение, снова переезд, узлы, чемоданы и грязные квартиры.
Совсем недавно Вася признался:
– Это я такой наивный русский Иван: приказ – руку к козырьку, «есть!», выполняю, поехали на новое место. А сколько таких, кто просидел на теплом месте, наращивая животы и звездочки на погонах...
Ну что ж, сейчас время для воспоминаний, это лучше, чем заглядывать в страшную неизбежность.
Силы Васины убывали, он уже не выходил из дома, да и по квартире передвигался неуверенно, цепляясь за мебель. Иногда просил: «Поводи меня», – клал руку на плечо, наваливался тяжело, бродили вместе из комнаты в комнату, от окна к окну. Но больше он уже лежал, а она, освободившись от хлопот на кухне, бралась за вышивание у окна, погружаясь в бесконечные воспоминания.
Приехав с севера, в ожидании своей квартиры, ютились в чужой, снимали часть дома в тупом переулке. Как обычно, Вася в командировке, она с детьми, оторванная, казалось, от всего мира, отгорожена от него непроницаемыми заборами частных владений, вишнево-яблочно-сиреневыми зарослями садов.
Ей и предписано: тишина, здоровый воздух, фрукты, днем можно пойти на пляж с детьми, в парк, побродить по тенистым улицам, обсаженным фруктовыми деревьями. Вечером тяжелая глушь давила душу, выходила с дочками к освещенной улице, готова была целовать каждый сверкающий многолюдный троллейбус, вестник цивилизации.
Уснут дочки – она у приемника, мерцает зеленый огонек, красная стрелочка вырывает из пространства то голоса, то музыку, переполненная земля пульсирует жизнью. А она замерла в амебном состоянии: ждать нечего, ее душа осталась на далеком севере, среди прильнувшей к сердцу природы, среди друзей, каких ей больше не нажить.
Вот когда она познала суть понятия «ностальгия»: бесконечно повторяющийся сон, она летит в самолете, где дети, где Вася – неведомо, самолет приземляется, бегут по полю друзья, мелькают их протянутые руки, родные лица, ничего иного не нужно, душа захлебывается счастьем.
Проснувшись, не хотела сознавать, что это лишь сон, возврата не будет, колотилось сердце, текли слезы. О том, что она – пусть и начинающий, но всё же писатель, с уже изданной книжкой, и не вспоминала. О чем писать в этом тупом переулке?
Вася ее книжку воспринял равнодушно, как баловство, не уверена, прочитал ли, ни словом не обмолвился. И вообще общались мало, о своих отношениях не говорили, прожитый отдельно кусок жизни не обсуждали.
Однажды попеняла ему за холодность, нечуткость, прорвалось бабье начало, вынудило.
Спокойно ответил:
– Чтобы что-то изменилось, нужно начинать сначала: ходить на свидания, целоваться в подъезде. Смешно, не правда ли? Некогда заниматься глупостями, живи – и всё. Ты – мать моих детей, это главное.
Не раз подчеркивал: мать моих детей. Не любимая женщина, даже не жена, если этим охватить всю совокупность «мужчина – женщина». Что ж, в его глазах иного она и не заслуживает, пусть так, живи спокойно, делай свое дело, а там будь что будет. Он прав: у детей есть семья, это главное, ради этого они вместе. Себя она потеряла, оставила далеко, на берегу сурового океана, у сопок, где вопреки всему расцветают нежно-лимонные рододендроны. «Не рви цветов, они еще слабы...»
Затишье закончилось неожиданно быстро, хотя казалось, что эта душевная глухомань будет длиться бесконечно: им выделили квартиру в шумном районе новостроек, в новом доме, где всё пахло краской, требовало рук и заботы, убеждало: можно начать сначала, постарайтесь, люди, напрягитесь!
В суете благоустройства, в работе плечом к плечу, когда подправляли, подклеивали, обсуждали вместе с детьми, что купить, гурьбой ходили по магазинам, возникало доверие, ощущение семейного единения.
Пришел контейнер, пахнуло запахом далекого побережья из растворенных дверок. Дети с восторгом узнавали свои вещи, книги, игрушки, перетаскивали в комнату, свою, детскую. У них с Васей тоже отдельная, первая их новая квартира, без чужой грязи, нажитой и брошенной другими людьми.
Общая для всех кухня, маловата, но что может быть лучше теплого семейного уголка, где все собираются за столом, дети щебечут о своих «самых важных» событиях, родители могут и молчать, но это не пустое, не враждебное молчание, значительность единения понимают оба, пусть даже это и ради детей. Оба сумели придавить свое, смириться.
Активный женсовет втянул в благоустройство двора, всей семьей копали ямы, высаживали саженцы, под окном насеяла цветов, в квартире тоже на всех окнах цветы, на балконе пламенеет китайская роза, щедро выбрасывает всё лето заветные аленькие цветочки, на окне фуксия приманивает взгляды щедрыми розовыми гроздьями.
Потом началась школа у старшей дочери, младшая при ней, весь день копошится в песочнице перед окном, теплая южная земля, раздолье... Решила отнести в класс накопленные годами и давно прочитанные своими детьми книжки, создали с дочкой библиотеку-менялку. Выбрали в родительский комитет, то экскурсию организовать, то утренник подготовить, для детей всегда хотелось выложиться, придумать новое, интересное.
Жить можно и так, и так неплохо. Да, в жизни много хорошего и кроме счастья, это изрек настрадавшийся от неудачной любви поэт, это подтверждается и ее жизнью.
Выпрямилась душа, налаживалось здоровье.
Проведала мама, порадовалась их жизни, об особых супружеских отношениях разговоров не заводила, боялась трогать, раскачивать вулкан, сбереглась семья, вот и славно, внучки счастливы, не позволила судьба ее дочке завихриться в неуправляемые страсти-мордасти. Счастлива ли дочка, не выпытывала, терпи, как большинство терпит ради семьи и детей.
Уехала мама – явился свекор. В душе Лидиной против него колючий кактус, опять начнет Васю попрекать, что не ту жену выбрал, хвататься за бутылки с лихим выкриком «Раскубривай!», вышаривать ястребиными глазами, что не так. На шее у него гирлянда московских баранок до пупа, лакомый подарок деревенским детям, но ее дочки не набросились на съедобное ожерелье, приняли с благодарностью и повесили на гвоздок в кухне, не похрустели ломкими кругляшами на радость деду.
И одежда на нем убогая, чуть не нищенская: в телогрейке, захватанной столетней ушанке, в кирзачах.
– Что руни нацепил? Мало я тебе одежды перетаскал? – обиделся Вася. – Стыдно с тобою во дворе показаться.
– В дорогу как по-иному? Заспишься – утащат хорошее-то...
Приодели деда, еще какие-то северные запасы оставались. Мечтала пианино купить для дочек, но растекались деньги по каким-то нужным мелочам: беречь да накапливать – чего не умела, того не умела. Это было вечной зацепкой для Васиного недовольства.
Побалясничали отец с сыном вечерок на кухне, «раскубривая» бутылку за бутылкой, она не мешала, детей уложила и сама в их комнате улеглась читать, да так и заснула с книжкой в руках.
С утречка Вася снова в командировку, один на один с дедом. Кормила вкусно, стояние у плиты привычно, семью баловала, теперь, когда не мчаться утром на работу, можно и над кастрюлями поколдовать да пирогами. Торт сметанный смастерила удивить деда, а он наотрез отказался: «Рай я маленький? Это детям». Даже попробовать не упросили внучки, кремень дед, насмешил их таким чудным упорством. А вот паштет из печенки с грибами оценил, нахваливал, выспрашивал, можно ли такой «пашкет» топором нарубить, мясорубки в деревне ни у кого нет, ни к чему она там.
Привычный к работе, томился без дела, рассказывал, что ни минуты дома не посидит, то с вилами к скотине, то с лопатой в огород, то лыки с липы драть, а зимой валенки катать, лапти плести, для луга и леса незаменимая обувка.
Словами дивными расцвечивал свою речь, внучки рты разевали. Подарил им на память пару лаптей, связанных лыком, повесил вместо баранок, а их упрятал в свой деревянный сундучок: повезу в деревню, там ребятишки обрадуются, не то что городские сластены.
Деда она перестала остерегаться, делала свои привычные дела, в разговорах иногда коротали вечерок, много он порассказал о деревенской жизни, о ранней смерти жены, которая, промывая в подполе капусту в кадке, налегла грудью на лед и застудила, оставила семерых детей. Горевал до сих пор о своей «Пашонке», слёз не таил, не нашел ей замены, хотя женился, без хозяйки нельзя, да не родная это жена, ни ему, ни детям. Правда, все выросли, свои уж семьи.
– Родная жена – это когда смолоду, по любви, дети общие. А эта по необходимости, без тепла и ласки.
Кольнуло ее: «не родная жена, по необходимости». Хоть и по любви замуж выходила, а оказалась без тепла и ласки. И если бы Вася откровенным был, то и ее бы определил как «неродную жену».
Почему Вася почти ничего не рассказывал о своей прежней жизни, о детстве, чего стеснялся? Дед приоткрыл дверцу: набедовалась семья после смерти матери, все младшие на руках старшей дочки, вместо матери им, и хозяйство держала, сберегла, когда его на фронт взяли. Да все способные, старательные, и к делу, и к учебе, никого подгонять не требовалось, книжки тоже любили читать.
– А вам на кой ляд столько книжек? – удивленно кивал на стеллажи.
– Книги – моя специальность, такой факультет закончила и работа такая – с книгами.
– Столько в голове умещается? Вася тоже читает?
– Мало читает, некогда ему. Да без книг не выучился бы, не достиг.
– Книг много, а вот пальто с воротником у тебя есть? С таким, чтоб и хвост свисал?
– Нету. Да зачем?
– Женщина должна ладно одеваться, особенно такая, как ты, образованная, красивая.
– Вася считает, что я и в ситцевом сарафане хороша.
– Хороша-то хороша, – с ударением на все «о», окая. – Да не гоже.
«Гоже» или «не гоже» и к детям прилепилось, уже и во дворе в их детской ватаге слышала эти слова-липучки.
Когда вернулся Вася, дед укорил его:
– Ты пошто своей жене пальто с воротником не справил? Рай не любишь?
– А ты у нее спроси, она всему хозяйка.
На перроне, во время провожания дед всё к ней тянулся, в глаза заглядывал, а когда поезд тронулся, кричал отчаянным голосом:
– Лида, Лида, прощай! – Оценил ее, понял, пожалел за вечное одиночество, полюбил. А для Васи так и оставаться неродной женой, не соединиться им в одно, по-разному выросли и жизнь научились по-разному воспринимать. Наверное, в стремлении родителей в свою среду детей отдавать нажитая народом мудрость, да отвергается она молодыми, пренебрегают родительским опытом, но не всякая любовь пересилит впитанное в детстве, вот и длится всю жизнь противоборство, как в Васиной курильской сказке земли с океаном. В ней он бессознательно к такому финалу подвел.
Вася был постоянно угнетен, раздражен, не складывались отношения с начальством на службе, был слишком резок, прямолинеен, тянулся к бутылке, и это пугало. В лес на прогулку с детьми, на пляж – законная четвертинка с собой, после возвращения из командировки, смыть напряжение души, по субботам после парной бани.
Хватала за руку – не надо! Пугали не одна-две рюмки, а потребность в них. После поездки в деревню, где впервые увидела всеобщее одобренное пьянство, страх за Васю присутствовал всегда. «Не гоже» мужику без бутылки, «раскубривай!» – впитано с детства. Но дед без Васи за рюмку не хватался, как-то и от пива отказался, которое она сама купила, зоркими своими глазами, а может, сердцем разглядел в ней эту маяту – страх перед рюмками.
В детстве в их семье рюмки выставлялись лишь к празднику, водка не водилась никогда, початая бутылка с хорошим вином могла стоять в шкафу и до следующего праздника. Мама всё больше домашним вином потчевала, такая похвальба перед гостями была ей приятна.
И она умела наливки да домашнее вино сотворить, даже на севере бледную рябину в банки засыпала, бруснику, но Вася отверг ее старания: не шибает, слишком сладко.
И здесь, где всяких фруктов полно, абрикосы на улицах под деревьями валяются, развела свои банки с наливками да вином, растопыренные надутые резиновые перчатки на вознесенных на буфет в кухне банках смешили детей и пугали соседей.
«При горькой жизни горькое вино пьется», – то ли в шутку, то ли всерьез сказал Вася, когда она звала его дегустировать, отказывался упрямо, как его отец от кусочка торта, одной породы.
Она теперь особенно ни на чём не настаивала, чувствуя свою вину за то, что семью чуть не порушила, предала мужа. Ее вина, конечно, несоизмерима с мелочами вроде отказа от наливки... Период ее отдельной жизни в Магадане не обсуждался, Вася не допытывался, не укорял, принял решение: ты мать моих детей – и точка, все нюансы побоку, живем и терпим оба. Но когда его за руку, удерживая от очередной рюмки, хватала, скопившаяся в нем неприязнь выплескивалась откровенно, водка отворяла ворота всему, что таилось в трезвой голове, тут уж жена – первый враг. Недовольство ею, тем, как идет служба, сливалось в одно, удержу не было. Помалкивала, жалела его, начинала утешать, хотя и утешений ее он не воспринимал.
Сколько уж лет минуло после академии, а он всё на должности следователя, мотается с портфелем по лесам, в капитанских погонах. В военных прокуратурах высокие должности заняты ветеранами, не пробьешься. Унизительно и материально трудновато, с двумя детьми не разгонишься, да без ее зарплаты северной и гонораров. Выпив, свою горечь в несложившейся службе на нее опрокидывал: продвинуться можно на коньяке, думаешь, как это делается, розовые очки пора снять, а ты меня за руку хватаешь.
– На коньяке не надо, и так проживем, здоровье наладится – пойду на работу, хоть в школу...
Однажды Вася явился домой среди дня, взбудораженный, растерянный.
– Предлагают майорскую должность во Владивостоке, помощником прокурора.
– Соглашайся!
– А ты поедешь?
– Конечно.
Раз уж она отреклась от себя, смирилась, пусть у мужа сложится карьера, да и невыносимо терпеть его маяту, перебарывать свой страх перед рюмками, перемены нужны, иначе семейного равновесия снова не сберечь. Но и радостное в душе тенькнуло: повеяло дальневосточным ветром, поманило. Может, новая дальняя дорога и для нее окошечко приоткроет. Но как жаль разорять обжитое гнездо, бросать свою квартиру, неужели снова мотаться по чужим углам, Владивосток перенаселен, плоховато с водой, со снабжением. По крохам собирали сведения и решили быть мудрыми: пусть дети заканчивают учебный год, Вася поедет один, найдет вариант обмена. Уж сюда-то, в благословенную Украину, из дальнего далека желающие найдутся.
Опять разлука. Но Вася радостен, на подъеме, давно его таким не видела: на повышение едет, сдвинулась рутина. И у нее на душе легко. Вместе с Васей отхлынет скрытое напряжение, между ними утвердившееся из-за недосказанности,
боязни быть откровенными друг перед другом, устала приспосабливаться, примирять непримиримое.
Даже рядом, в постели они были порознь, о нежности и не мечтала, покорно отдавала то, что требовалось мужчине, но подушку слезами не обливала. Всё пережитое у моря студеного – при ней, это ее богатство, «сто часов счастья – разве этого мало?». За всю свою супружескую постную жизнь такого не познала, как за те часы, спасибо, что они состоялись, что познала, как важно найти свою половину, быть с тем, кто предназначен самой природой.
А беспредельного счастья не бывает. Но в жизни ведь много хорошего и помимо счастья. Кто это всё же сказал прозорливо – Блок, Тютчев? И у нее много хорошего, и среди этого хорошего – семья и дети, так в семье нуждающиеся. Они – оправдание всему. Читала, что если женщина рожает детей от одного мужчины, в ее крови возникает родство с его кровью, даже биологическое, вот когда воистину «моя кровь зовет твою», дети – стальная цепочка, скрепляющая навеки.
Ее познания в основном из книг, но для нее в книгах сконцентрированный опыт человечества. Многие не читают серьезных книг, лишая себя этого опыта, добывают собственный, куцый, обрубают свою связь с веками.
Легко и свободно стало без Васи, не нужно себя загонять в рамки офицерской жены, объяснять куда и зачем. Написала пару очерков для местной газеты о дальних краях, пригласили в библиотеку, устроили встречу с книголюбами. Притащила гору книг, которые сама редактировала, написанные геологами, охотоведами, воскресила в памяти самое интересное, чего бы никогда эти люди не узнали, лелеемые южной землей, увлекла розовой чайкой и сверкающей серебряной горой. В литобъединении при газете обрела друзей по творчеству, стихи, разговоры о книгах приподнимали над бытом, расширяли горизонт. Почувствовала себя личностью, захотелось писать, а писать было о чем: в постоянном общении с детьми накопила много интересного, не только в школе, но даже стоя на кухне у плиты могла наблюдать за их играми во дворе, ссорами-примирениями. Это само как бы записывалось в памяти.
Вот малыш гоняет голубей, не дает им спокойно склевать семечки, которыми их угостила девушка. Она сердито урезонивает: «Не обижай голубей, ведь они за мир!» Готовый сюжет для зарисовочки в газету. И таких множество, не уставай примечать.
Напечатали подборку таких рассказиков в газете, затем в детском журнале. Значит, не угасла потребность творчества, не покинута на севере с другими мечтами, первая книжка не завершение, а лишь начало.
Чтобы создавать, писать, нужна свобода, духовная независимость: переместив Васю за тысячи километров, судьба снова дарует ей шанс.
Газета поручила написать очерк об образцовой библиотеке в селе.
С библиотекой и многолетней работой передовой библиотекарши всё ясно: светлое помещение в новом доме культуры, всё в цветах и рушниках вышитых, стараниями этой же женщины, приличный книжный фонд, читателей в норме, а кому и на дом книги приносятся, кто далеко и немощен. Приглашение домой на вареники с творогом и сметаной, запеченные в глиняной макитре в настоящей печи. За чаем откровенный, не для очерка, разговор, затронуты сокровенные струны – переживание матери: сын закончил факультет журналистики, влюбился в балерину, а она вдруг на конкурсе заняла первое место, получила главную роль, теперь и муж не нужен, театр, спектакли, поездки, репетиции, постоянно лапают партнеры. Ревнует сын, страдает, рушится его семья, рушится карьера журналиста, предлагали из столицы редактором в их районку, здесь вырос, всё родное, здесь ему место, а жена и слышать не хочет. А какая любовь была, да вывернула не на счастье, а на горе.
Лия сочувственно вздыхала, но душа ее была на стороне балерины. Не помогли библиотекарше прочитанные классики, не вырвали за стандартную орбиту мышления – «зачем нормальному человеку такая жена?». Но по-своему и она права: любовь – когда смотрят в одном направлении. Но неужели журналист должен жениться только на своей коллеге, а балерина выйти замуж за артиста? В одном направлении – это умение проявить душевную гибкость, понять и подпереть друг друга плечом. А иногда и от своего отступиться ненадолго, пока другой выровняется, утвердится в своем. Теперь она от своего не отступится, но и Васю сумеет подпереть, поедет следом, как только получится задуманный обмен с квартирой.
А рассказ в голове уже наметился, близка ей эта ситуация, сама настрадалась, пытаясь соединить несоединимое.

– Лида, нам больше никуда не нужно ехать?
– Нет, нет, мы уже здесь навеки...
– Как хорошо... – не понял Вася тайного смысла ее слов. И он томится теми же мыслями, что она, перелопачивает прошлое. Не дано им проникнуть в мысли друг друга, и в этом великая справедливость: обнаженная действительность безжалостна, может свалить, даже убить.
– И книги не нужно тащить?
– Нет, нет, и книги приехали насовсем...
Ох уж эти книги! Начала собирать подписные издания на нищенскую стипендию в университете, тогда можно было подписаться на любого классика, своего, зарубежного. Не могла преодолеть влечения к хрустящим от новизны томикам, сразу и прочитывала, на каникулах тащила тяжеленный чемодан с книгами домой. Подружки шпыняли: гол как сокол, а туда же – за книжками в очередь.
Когда с Васей поженились, у него был красивый ковер, привезенный из Германии, пуховое атласное одеяло, тюль на окно, в ее послевоенной юности небывалая роскошь, ее же приданое – стопы книг. Родители, со скромными учительскими зарплатами, собрать ей ничего не смогли, ежемесячно чуть добавляли к стипендии да посылки иногда посылали с вареньем и фруктами.
Вещам значения не придавала: есть – хорошо, нет – обойдемся. Стеллажами с книгами гордилась, это не мертвые ряды корешков для интерьера, энергетика чувств и мыслей, прочитано, усвоено. Но до чего тяжело всякий раз, заново переезжая, связывать их, укладывать в коробки. В контейнерах пылилась, разбивалась мебель, посуда, ни о чем не горевала, а книги было всегда жалко.
Да, Вася должен ненавидеть эти стеллажи, их единственное богатство. Ее пристрастие к книгам он не смог перебороть, хотя и не безропотно принимал, легче было от нее самой отказаться. Но сколько усилий вложено в эти спокойные ряды на полках, не зря Вася ужасается, предвидя возможный новый переезд. Прошлое у него перепуталось с настоящим. Не будет переезда, грядет неизбежный отъезд, отход, уплывание к беспредельную космическую вечность.
Весной из Владивостока приехал отставник поглядеть квартиру, да так и остался, понравился ему и город, и квартира, хотя и сказал с грустью: «Ну, там иные категории, поймете, когда увидите. Здоровье обязывает к обмену, не уехал бы».
Пришлось ей побегать с оформлением документов. Вася принял мудрое решение: поменяться мебелью, пусть их остается здесь, отставник оставит там свою, всё равно пока отгрохают контейнеры тысячи километров, ободранные деревяшки получишь. Рыб в аквариуме, цветы отдала соседям.
Девочки со слезами расставались со своими друзьями, учителями, она же уезжала без сожаления навстречу новым впечатлениям, душа просила их.
Красная стрела мчалась сквозь пространство, дочки не отлипали от окна, ахали, притягивали и ее разделить с ними восторг перед лесами, необъятными реками, огромными городами. Всё это было ею пережито, когда впервые мчалась к океану и дальше – на север. Но тогда томила неуверенность, боязнь сурового холодного края. А он обернулся солнечной северянией, обогатил ее, изменил, сделал счастливой и несчастной. Может, и южный дальневосточный город окажется щедрым на подарки.
Душа разрывается от впечатлений, мелькания ожившей карты, где размахнулась огромная страна, перелетаешь будто по воздуху в стремительном движении от названия к названию, мимо, мимо, не ухватить в этом мелькании истинное.
Встречающий на перроне Вася в первый момент был не узнан: черная форма морского офицера, майорские погоны, подтянутый, уверенный в себе.
– Папа, ты стал моряком? – восторгались дочки.
– Здесь всё пропитано морем, это город-моряк, вот и я стал моряком, – и уже ей объяснил: – Прокуратура подчинена военно-морскому ведомству, все носят морскую форму.
Да, необычный город вдвинут в бескрайние морские просторы, как горбатящийся сопками причал, с одной стороны дома, улицы лепятся к склонам, алым флагом спускается с вершины фуникулер, с другой стороны пришвартованы корабли, несть им числа, известная по книгам бухта Золотой Рог, переполненная мельканием всего, что может плавать, от буксирных катерков до огромных кораблей. У морвокзала белоснежный тихоокеанский лайнер готовится в туристический рейс к Камчатке.
Да, здесь иные измерения, прав отставник, но на мгновение сердце окатило тоской, видимо, на что-то таясь надеялось: всё не похоже на милый сердцу суровый, с приглушенными тонами ее север, здесь всё броско, ярко, суетливо. И жизнь ее здесь, конечно, будет иной, невозможно дважды войти в одну реку. Но какая река? Океанский простор тот же, из космиче-
ских категорий, его необъятность как продолжение небесной беспредельности. Это ощущение усилилось, когда вошли они в свое новое жилище.
Вася торопился показать комнаты, гордясь, какую квартиру отхватил, а они втроем сразу бросились на балкон, притяжение слитого небесно-океанского простора было неодолимым, в этом притяжении они жили постоянно.
Дом стоял высоко на склоне сопки, перед ним сверкал Золотой Рог, по ту его сторону остров, за ним другой и в голубой дымке на дальнем рейде силуэты кораблей. Корабли стояли и в доках у подножия сопки, где искрился, сверкал сваркой Дальзавод.
Необыкновенные впечатления, напоенные резкими морскими запахами, перенасыщенные контрастами, отсекли всё прежнее, вынуждая не только к внешним переменам всего уклада, но и внутренним, в себе. Сколько же раз способен человек начинать всё сначала?
Новыми ветрами и запахами, ощущениями было смыто устоявшееся напряжение между нею и Васей. Контрасты окружающего, слитые в одно прекрасное единение, подтолкнули их к сближению, притишили их внутреннее отрицание друг друга. Человек из упрямства и душевной лени не умеет пользоваться гибкостью, заложенной в нем природой, для мирного гармоничного сосуществования.
Васю в командировки посылали редко, вечерами всей семьей отправлялись познавать город, бродили часами, до изнеможения, по улицам, взбирались на голые макушки сопок, где свистел ветер, норовя скатить их в океан, всё казалось мало, хотелось заглянуть за самые дальние горизонты.
В воскресенье переплывали на катерке бухту, пересекали остров, выбирались к открытому океану с могучими прибоями и такими запахами водорослей и мелкой морской живности, которую валами выкатывал океан на берег, что першило в горле, перехватывало дыхание.
– Я уже в консервную банку превратилась, – сказала старшая дочка.
– И я! – тут же подхватила младшая.
Вот когда крепла их любовь, внутри семьи, потому что все они смотрели в одном направлении, чувствовали одинаково. И не нужно ничего выгребать из завалов памяти: живи так, как живется сейчас, и будь счастлив этим...
А то уезжали электричкой вдоль Амурского залива в дачную зону, купались в тихой песчаной бухте, взбирались на покрытую деревьями сопку, откуда распахивался таежный простор, тоже вовлекающий в бесконечность, из зеленой таинственной гущи которой мог вдруг выбраться Дерсу Узала, как из книжки исследователя Арсеньева, выставить полосатую опасную морду зеленоглазый уссурийский тигр. Но тайги касались лишь глазами, не смея углубиться в нее, не терпит она зазнаек и невежд, да и опасна не тиграми редкими, а энцефалитными клещами.
И океан преподносил сюрпризы: в самую теплую пору, в августе, приплывали стаи мелких медуз, ожоги которых были смертельны, истомленные жарой люди не смели сунуться в море. Первая половина лета в тумане и мороси при высокой температуре, будто влажными банными полотенцами окутан, в августе-сентябре разгоралось пляжное лето с голубым небом, но медузы тут как тут, вечное противоборство добра и зла, между которыми вынужден извиваться человек. Красота океанского окоема захватывала дух, чуя штормящее море, медузы исчезали, а люди отважно кидались в громадные волны, вздымались на них, сверкая по-тюленьи, мелкое песчаное дно не таило опасности. У краешка таежной сопки тоже можно было увидеть и бархатное дерево, коснуться его шелковистости, и маньчжурскую медоносную липу, обвитую лианами, и колючий целебный элеутерококк, цветущий лесной жасмин, горячие жарки и пионы, привычные не в лесу, а на южных клумбах.
Мимо двух магазинов – «Океан» и «Тайга» – пройти было невозможно, океанская и таежная экзотика через эти магазины врывалась в город. Чего только не напробовались в «Океане»: кальмаров, трепангов – морских огурцов, креветок, блюд из китового мяса, постоянно устраивалась дегустация, даже омарами полакомились, привыкая к новым вкусам. И морская капуста, и угольная рыба...
А в «Тайге», среди деревьев в кадках – чучела оленей, кабана, медведя, лесные ягоды и орехи, мед в разнообразных упаковках. Туда заходили подышать, а насытившись запахами, покупали какую-нибудь диковинку.
Перестали сниться ностальгические сны: приземляющийся на северном аэродроме самолет и обжигающий миг счастья. Новые впечатления захлестывали, уже что-то плескалось знакомое под сердцем, ворошилось в голове. Нет, не зря Вася привез ее в этот город, здесь она продолжится как писатель, не замрет в провинциальном болоте.
Позже Вася скажет, и не раз повторит, чтоб не возгордилась: «Скажи спасибо, что повозил тебя, без этого не стала бы писателем».
Что ж, он прав, впечатления не только складываются горой в памяти, они требуют: осмысли, перевари и выскажи!

С самого утра город с трудом выгребался из тумана, все контуры размыты, только цепочка огней, как клубки мерцающей ваты, отделяла залив от приморского бульвара. «Так и в океан можно забрести», – пошутил Вася, но дочкам нравился таинственный туманный город, будто на корабле плывешь, раздвигая туман, а не по тротуару ступаешь.
И вдруг у края тротуара, у самой земли – сияние, какое случается лишь в волшебных сказках: целый ряд хризантем, подсвеченных снизу свечами, сохранившими незамутненные туманом язычки пламени под прозрачными колпаками.
Продающие цветы женщины в туманном сумраке были неприметны, казалось, что цветы сами построились здесь, зажгли светильники, чтоб превозмочь туман, порадовать людей.
Культ хризантем перебрался сюда из недалекой, через пролив, Японии, хризантемы продавались на каждом шагу, но такое диво явилось перед ними впервые. Память услужливо, с потаенной полочки памяти, стащила неизвестно когда застрявшие там строчки японского поэта: «Те хризантемы белые, что там колеблемы вдали прохладным ветерком, всё кажутся прибоем белым мне, а не цветком...» Наверное, поэт написал эти строчки, тоже увидев хризантемы в тумане, подобные морской пене на гребне волны.
Прочитала вслух, дочки способны воспринять этот поэтический образ. Находясь постоянно при ней, привыкли, что иногда свои чувства она выражает стихами. С опаской посмотрела на Васю, но он не улыбнулся иронически, как бывало, когда ее заносило в романтическую струю, не одернул: «Да сними наконец розовые очки!»
Множество раз она слышала произнесенную в сердцах эту фразу, но ей, со способностью смотреть на мир через розовые очки, жилось праздничнее, легче, чем ему с его постоянным касанием темных сторон жизни. Понимала, жалела его и прощала резкость, не споря, но и не соглашаясь.
Но сейчас он тоже был растроган голубым сиянием цветов в тумане. Цветов ей он не дарил принципиально: достаточно тех вазонов, которыми она загромоздила подоконники. Ну, это из того же слоя, когда его отец не попробовал приготовленного для него торта, упрямо твердя: «Рай я маленький?»
Очень хотелось купить прохладную, с капельками тумана на лепестках, пышную хризантему, которая просто тянулась к рукам, но не посмела, боясь разрушить объединяющую семью гармонию. Цветы она купит потом, без Васи, как покупала часто, ставя букеты на стол девочек в их комнате. Спасибо, что не вышвыривал, сказал же, когда она заикнулась, что пора для девочек купить пианино: «Вышвырну с балкона, будут весь день барабанить по мозгам!» Больше такого разговора не заводила, тут ей Васю не пересилить.
На следующий день дочки, липнущие, как обычно, к окну, – ведь морским простором невозможно наглядеться, иной раз и ночью вскакивали, чтоб полюбоваться шмыгающими по бухте разноцветными огоньками, там жизнь не замирала никогда, взлетали ракеты, грохотал и искрил док, – завопили: «Мама, быстрее сюда!»
Примчалась с кухни, где возилась с обедом, глянула в окно: у дома остановился военный газик, Вася извлек из него огромный куст хризантем в горшке, не срезанный для букета, а живой, долговечный.
Дочки побежали открывать дверь, а она так и стояла в комнате, не готовая к такому поступку мужа.
Лицо его было скрыто гроздьями розовых хризантем, тяжелый вазон он сунул в ее руки, и она не смогла увидеть его глаз, когда он произнес:
– Это за все цветы, которые я не дарил и не буду дарить тебе! – и скрылся за дверью, служебную машину нельзя задерживать.
Она могла бы и расплакаться, если бы дочки не прыгали вокруг радостно, не тормошили ее. Они и место определили: на тумбе тяжеловесного трельяжа, доставшегося от прежних хозяев, как и вся их мебель, и она с сожалением вспомнила свой, более модный, купленный на ее северные деньги, как и легкий чешский шкаф, согревающий нежной светлой полировкой.
В чужое зеркало не хотелось глядеться, казалось, что оно вдруг отразит своих прежних хозяев. Но сейчас тройными створками трижды повторялось розовое сияние цветов, распространяя его на всю комнату.
Знала ли она Васю? Разве можно было предвидеть в нем такой порыв? Почувствовал ее душевный трепет перед вчерашними хризантемами, не отверг, признал за нею такое право. Сказала вслух:
– Ай да Вася!
Дочки с любовью смотрели на нее, но эта любовь охватывала и уехавшего отца. Успокойся же, душа, наконец, их общая любовь – любовь семьи внутри себя – выше, значительнее, нужнее любви вдвоем. Когда человек приходит к такому пониманию, он не может быть несчастливым. Душа отвергла само слово «несчастная», оно и звучит безобразно. Как не бывает постоянного счастья в переполненной сложностями повседневности, нет и обреченности на вечное несчастье. Сожмись, перебори, перетерпи – «и это пройдет», как выгравировано на знаменитом перстне премудрого царя Соломона. Всё можно пережить, только смерть беспощадна, тут альтернативы нет...
А город был трудным, перенаселенным, закрытым для свободного въезда. Часами выстаивала в очередях за тремястами граммами масла, куском мяса, определенными в одни руки. Город задыхался от безводья, воду давали по ночам, если прозеваешь и не наполнишь ванну, настоишься в очереди у колонки, где вода выкапывала из крана.
Снова жестоко вцепился быт, закончилось благодатное лето с воодушевляющими на жизнь прогулками, зима была суровой, с ветрами и морозами, вымораживала не только дома и улицы, но и душу.
На центральной улице узрела вывеску «Дальиздат». Затрепыхалось редакторское сердце, ноги сами завели в подъезд, вознесли по лестнице. Вошла без боязни, зная издательскую вольницу, куда можно было забредать любому автору или просто интересному человеку, стремившемуся выложить накопленные впечатления родственным душам.
Люди там работали молодые, веселые, ее чуть не в объятья приняли, сразу и работу вручили: рукопись незнакомого ей дальневосточного автора, который из охотников решил перебраться в писатели. Рукопись оказалась талантливой, с необычным языком и захватывающими дух не придуманными, а увиденными, пережитыми деталями. Дочкам прочитала вслух, как на поляне, усеянной спелой черникой, с одной стороны лакомился оголодавший в тайге охотник, с другой пара медведей, заключив незримое мирное соглашение.
Таких авторов она любила, сколько подобных знатоков перебывало в северном издательстве, пусть коряво, не с ло-
ском литературных умельцев написано, но в каждой строчке пульсирует достоверность, живые краски, запахи. Да здравствует этот, пока неведомый ей, автор с таежной фамилией Басаргин, она откроет ему двери в литературу, достоин. И потекли к ней рукописи на рецензию, но подобных первой не попадалось, всё больше середнячки с усредненным языком. Авторов жалела, не отвергала напрочь, разве уж прямой «бред сивой кобылы», живучее редакторское определение. Деликатными советами старалась натолкнуть на искорку, вытащить из стандарта.
Появились гонорары. Материальная зависимость от Васи тяготила, он умел ее выпятить, не в лоб, но чувствительно, да и туговато было вчетвером обходиться его зарплатой, хоть и приличной. На рынке небывалая, почти северная дороговизна, а магазином не обойдешься. При таком дёрганье из климата в климат детям нужно приличное питание, да и она с дикими приступами головной боли нуждалась в витаминной подкормке, и Вася в постоянном нервном напряжении.
На радио попросили ее сделать передачу по «Солнечной Северянии», и вдруг хлынули детские письма-отклики, почти в каждом стихи, какие-то необычные случаи, пришла мысль объединить их в детском радиожурнале, название само выскочило из строчек Новеллы Матвеевой – «Кораблик»: «Жил кораблик, веселый и стройный, над волнами, как сокол, парил, сам себя, говорят, он построил, сам себя, говорят, смастерил, сам свой лоцман, сам свой боцман, матрос, капитан...» Лоцманом новоявленного «Кораблика» стала она, отвечала на письма детей, разбирала их стихи, советовала, и все вместе они сами строили свой эфирный «Кораблик» и выпускали в плаванье. Стихи читали артисты театра, на удачно подобранном музыкальном фоне, зазвучал «Кораблик» над всем Приморским краем, его ловили даже на судах в океане оторванные от семей моряки, редакция была завалена письмами. А она, Лия, становилась знаменитой.
Убедила Васю на очередной гонорар купить письменный стол, обрела свое место для литературной работы (пост на кухне забронирован за нею навечно!). Письменный стол – вроде живого существа, думающего вместе с нею, переживающего удачи и неудачи, как это у Марины Цветаевой: «Мой письменный верный стол! Спасибо за то, что шел Со мною по всем путям, Меня сохранял, как шрам... Так будь же благословен – Лбом, локтем, узлом колен Испытанный, как пила, В грудь въевшийся край стола!»
Стол был завален письмами детей, листами готовящейся новой передачи, бойко цокала купленная на севере маленькая пишущая машинка,  когда дети были в школе, Вася на службе. Счастливые часы творческой вольницы!
Пригласили в союз писателей на творческий семинар, появились литературные друзья, ездила с ними и на встречи к школьникам. Жизнь снова стала насыщенной, полноценной. Нет, терять свое лицо нельзя ни ради любви, ни ради семьи, нужно извернуться, сбалансировать равновесие, ведь духовное умирание страшнее физического исхода. У нее хватило на это сил – этим и счастлива, иного не требуется. Новые знакомцы-писатели пытались ухаживать за нею – категорически пресекла. С нею навечно «сто часов счастья», этого достаточно, жадничать нечего, да и душа не просит иного. А с Васей по стандарту – исполнение обязанностей жены во всех смыслах.
За «Кораблик» платили щедро, теперь можно было и в магазин «Буревестник» заглянуть, где продавались наборы дефицитных продуктов с приложением чего-нибудь дорогого: крабов, икры, коньяку, шоколадных конфет в роскошных
коробках. Коньяк вытеснил непременную Васину субботнюю «четвертинку».
Вдруг получила предложение из родного северного издательства переиздать «Солнечную Северянию», дополнив новыми рассказами. А они написались как бы сами собой, сюжет ей подарили моряки-гвардейцы.
Брели они по осеннему скверу с младшей дочкой, шуршали желтыми листьями, щедро усеивали ими могучие ильмы приморский бульвар. Дочка убежала вперед, собирая самые красивые для осеннего букета. Их дома проглаживали, привязывали к веткам, да если нацепить ярких ягод вроде шиповника – и вовсе нарядно, всю зиму такой букет в вазе обнадеживает, что красота не умирает, грянет новое лето.
Навстречу шла группа матросов. Вдруг один подхватил дочку на руки, воскликнул:
– Смотрите, ребята, эта девочка – гвардейская шапочка! У нее такие же оранжевые полоски, как на наших бескозырках.
Черную вязаную шапочку с оранжевыми полосками по краям прислала недавно бабушка.
Просто находка для детской книжки о городе-моряке: девочка – гвардейская шапочка. Такая книжка уже подбиралась к сердцу и перенасыщенной новыми впечатлениями душе. У гвардейской шапочки полно друзей из переулка моряков по соседству с их домом. Отцы их плавают подолгу на китобойных, краболовных флотилиях, перевозят грузы в далеких портах всего мира, а потом радостные встречи, подарки, хвастливые рассказы детей о необыкновенных приключениях их отцов. Да и весь город перенасыщен событиями: то встречают торжественно в бухте Золотой Рог возвращение флотилии, то провожают с печалью и надеждой, то военно-морской парад, радиоэфир переполнен сообщениями о рейсах кораблей, устными письмами жен и детей. Для коренных дальневосточников это привычная жизнь, а для них, приезжих, романтичная экзотика, цепляющая ее писательский глаз.
Всё это собрать, осмыслить, написать, пусть и другие дети, в иных краях, прочитают о необыкновенном городе-герое, где всё подчинено морю и даже собакам дают только морские клички: «Норд», «Вест», «Шторм»... А название подарили моряки-гвардейцы – «Гвардейская шапочка».
Повесть написалась быстро, вдохновенно, вторая книжка – это утверждение, что первая была не случайной, на первую из своей жизни многие могут наскрести, вторая требует и фантазии, и вдохновения, и мастерства.
Иногда Вася, вроде шутя, но всё же обидно говорил: «Писатель, встань передо мной на колени за то, что я тебя кормлю!» Ах, как ему хотелось видеть ее униженной, неприятие ее творчества таилось в нем постоянно и было ей непонятно, неужели это извечное противостояние мужика и интеллигента, из дремучих веков? Но ведь и он, стремясь учиться, входил в просвещенный слой, его раздвоенность и рождала раздражение. «Сколько бы я ни топырился, тебя мне не достичь, – промелькнуло после пары рюмок и подтвердилось аргументом: – Почему ты не хочешь работать, как все, например, в школе? Ты же закончила университет».
Не с ее головными болями окунаться в шумное школьное царство, да и душа познала иную сладость: никто не нависает со своими требованиями, создаешь свой мир, по своим способностям, в нем можно укрыться от повседневности. «Бегством духа» назвал это состояние польский писатель Ян Парандовский. Но как объяснить это Васе с его прагматичным видением мира? Это способны понять лишь те, кто сам способен переживать «бегство духа». Изменить себе она не может, это ее счастье, раз уж не получилось иного, женского. Накапливалось с детства, вызревало, а может, в генах затаилось до удобного момента, перетекло от предков, ее мама даже в старости стихи писала, держала заветную тетрадку и карандаш под подушкой, отец фельетоны строчил в газету, портил отношения с начальством, но не унимался.
Однажды, когда Вася снова обыграл ситуацию о «кормлении» им писателя, принесла деревяшки-счеты, по которым дети учились считать в первом классе, брякнула перед ним на стол, достала пачку переводов – гонорар, потребовала: за дело, счетовод!
Подростком, когда мужиков вымели на фронт, Вася сподобился быть в колхозе счетоводом, как самый способный в старшем классе к математике, справлялся, с гордостью рассказывал об этом дочкам.
Она называла сумму, он лихо щелкал костяшками, с задором, оттопырив палец. Результат его ошеломил: ее месячный заработок получился выше, чем у него. С этого момента ее пра-
во на вольные писательские хлеба не подвергалось сомнению и критике, хотя он всё же недоуменно пробормотал: не понимаю, за что тебе отваливают деньжищи, я мотаюсь по частям, разматываю преступления, а ты дома сидишь в тепле и уюте. Она промолчала, этого не объяснишь, нужно проникнуть, понять, а проникать в ее душу Вася не стремился никогда.

В радиокомитет не только письма присылали для «Кораблика», приходили школьники со своими стихами, постепенно образовалась творческая группа. Лишнего помещения для их занятий не нашлось, привела к себе домой – будем собираться здесь.
У нее свой кабинет, квартира роскошная, в доме пограничников со звездами на фасаде, в какой еще не живали. Письменный стол с полками для книг, тесно уставленными поэтическими сборничками, стеллажи у стен с собраниями сочинений, окна на океанский простор. Всё создавало особое настроение, хотелось читать стихи, говорить о высоком. За ребятами потянулись родители, поглядеть, куда это их детей заманили, некоторые тоже к кружку прилепились, приходили стихи послушать, чаи погонять травяные, приносили что-нибудь вкусненькое. Дочки тоже здесь, помалкивают, но слушают в оба уха, нравится им, по глазам видно.
Из общего настроения выпадал лишь Вася, что-то снова не заладилось у него по службе, был слишком прям, резок, начальство благоволит к тем, кто поизвилистей, гибче. Вечерами, уложив детей, поднимались мимо своего дома вверх по узкой дороге, ведущей к старинному, из красного кирпича зданию, напоминающему храм. На окованной двери табличка: «Архив», но в позднее время всё вокруг вымирало. Сверху нависал скалистый склон сопки, вниз убегали крыши домов, перед глазами неохватный простор, живые беспокойные огни глубоководной чаши залива. Впереди бежали их кошки, Мурка и ее дочь Милка, полосатая серая и белая в темных пятнах, задрав хвосты и оглядываясь на хозяев; они тоже привыкли к вечерним прогулкам.
Всё это обладало какой-то особой силой снимать душевное напряжение. Шли молча. Она ждала, когда Вася подпитается космической энергией, остынет, заговорит сам. Иной раз после его возвращения с работы с ним общаться и разговаривать было невозможно. Она дипломатично пережидала, дети не всегда понимали, докучали своими делами и вопросами, как-то испугал их всех, закричав в сердцах: «Если вы не отстанете, вышвырну из окна!» Но дети любили его и прощали, а она научилась сочувствовать и выжидать.
О своих делах и взаимоотношениях на службе он почти не рассказывал, додумывала сама, разговор начинал с расспросов о детях, они их связка, нерушимое общее, то, что заставляло смотреть в одном направлении. О ее литературных делах – никогда, это он игнорировал упорно, но однажды удивил: привел замечательного бородача, сослуживца подполковника, который, услышав о ней по радио, сам напросился в гости. Во время войны он был в партизанском отряде в Белоруссии, почти парнишкой, создал отряд летучих разведчиков из своих сверстников, кое-что написал о той поре, смущаясь, достал папку с рукописью, попросил ее прочитать.
Снова захватывающее дыхание жизни хлынуло с каждой страницы, правила бережно, карандашом, убирала неловкие казенные фразы, сберегая то, что самой ей не увидеть, не испытать, что обжигало правдивостью и повседневностью подвига. Пригласила его на занятие своего кружка, тележурналиста с камерой, явился при орденах, с букетом цветов, тортом, коробкой конфет, рассказывал горячо, с волнением, ребята задавали вопросы, позабыв о телеоператоре, потом чаевничали, читали стихи. Ради таких моментов стоит жить, какого еще счастья не хватает?
Передачу повторили несколько раз, хлынули отзывы, в их литературное сообщество стали проситься новенькие, пришлось радиокомитету расщедриться, выделить для занятий комнату, ее кабинет уже не вмещал желающих.
Бородача-партизана свела в издательство, рукопись включили в план, но потребовали добавить эпизодов, собрать фотографии боевых товарищей.
Подполковник зачастил к ней, минуя Васю, а она не могла понять, нравится это мужу или нет. А вдруг литератор-подполковник расшевелит Васин интерес к ее литературной работе? Одергивала себя: да к чему это? Стоит ли надрывать душу? Искусственно интереса не создать, не мешает – и спасибо; смешно вымогать от человека того, что он не в силах дать, лучше избегать свойственного многим семьям противоборства: кто кого перетянет, пересилит, переломает. Не проще ли, не удобнее ли так, как сложилось в их семье – каждый в своем, но есть общий дом, дети, главная опора жизни. Пусть благодарность за это равновесие заменит любовь, от которой проистекает лишь великое страдание...
Как-то получила на рецензию рукопись медсестры из знаменитого партизанского Сучана, где «на Тихом океане свой закончили поход», как пелось в неувядающей здесь песне на всех торжествах и демонстрациях: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед».
Рукопись трогала искренностью, кусок еще одной жизни – переболевшей в детстве полиомиелитом девочки, которая мужественно перемогала свой недуг, научилась радоваться жизни, стала медсестрой. Назвала она свою автобиографическую повесть «Мороз и солнце»: мороз постоянно стремится остудить солнце, а оно пылает несмотря ни на что. Такую книжку для нытиков-подростков, вечно требующих от жизни недосягаемого и неспособных делать над собою усилия, просто необходимо издать. Но рыхлая композиция, яркие куски тонут в многословии, автор явно нуждается в пристальной авторской помощи, медсестра с искривленными руками навряд ли способна одолеть такой труд, в ее письмах строчки вкривь и вкось, каждая буква выводилась с усилием.
В издательстве предложили командировку в этот знаменитый район. Душа рванулась на простор, в желанное освобождение от домашних забот. Не семью приспосабливала к своему творчеству, а сама приспосабливалась к семье, они на первом месте, чтоб не было у Васи повода повторять: «Я же не на писательнице женился». Для нее стало законом: всё необходимое семье на высшем уровне, чтоб чисто, сытно, досмотрены дети с их уроками, кружками, прогулками. И лишь потом – на мое святое не посягайте. Творчество вроде третьего этажа в ее жизни. Останутся силы вскарабкаться – пиши, твори.
Готовя обед, стоя в очереди, выводя детей на прогулку, прислушивалась к тому, что варилось в голове, мозг получал задание и трудился самостоятельно. Вспыхивала мысль, озарялась деталь, нужное слово – бежала к столу, записывала на клочке, клала в папку. Детям не позволяла выбрасывать ни клочка чистой бумаги, всё собиралось в коробку на ее столе.
И вдруг оторваться от всего, быть только с собой, со своей любимой редакторской работой, мыслями о рукописи, о себе. А дети? А Вася? Дети не маленькие, старшая присмотрит за младшей, Вася пораньше придет с работы, днем соседка заглянет пару раз, а уж еды она им наготовит вдосталь. Перебьются!
Васю уламывать, убеждать не пришлось: всё-таки повлияло на него уважительное к ней отношение боевого командира, то, что ее имя не раз звучало по радио, а главное, как она предполагала, то, что за редактуру предвидится очередной приличный гонорар, а командировка оплачивается. Счет деньгам Вася знал, хоть и отдавал ей зарплату на хозяйство, но внутренний его контроль ощущала постоянно. На покупки по своему вкусу позволяла размахиваться, когда получала гонорар.
Мчится поезд-коротыш, паровоз в три вагончика, вильнув в сторону от привычного московского направления, рассекает сопки. День такой светлый, радостный, как и ее душевное состояние, за окном буйство неведомой растительности, цветов. Крылья за ее спиной заволновались, забились о стекло, пытаясь приподнять, увлечь из тесного вагона в необозримый простор, чтоб мчаться впереди тряского поезда, в потоках серебряных струй. Что-то подобное испытывала во сне, когда, летая, удивлялась, почему люди не знают, как это легко: разбежаться, оттолкнуться ногой, взмахнуть руками – и воспарить. А внизу дома, от них струится тепло, потому что там дышат люди, а она летит, летит в тихом блаженстве. Но такие сны являлись к ней, счастливой, на севере, где водятся розовые чайки и распускаются вопреки холодным ветрам лимонно-желтые рододендроны. Только любовь осеняет крыльями, возносит над землею.
Не будет у нее больше такой особенной любви. Так откуда же это блаженное состояние полета, всё будничное отвергается и сердце торопится объять неведомое, сулящее счастье? И вдруг отдаленное Васино: «Снимешь ли ты наконец розовые очки?» Зачем их снимать? Чтоб размелось всё, что освящает жизнь красотой? Среди будничных руин не удержаться, не выжить, трепещите, крылья, не уставайте!
Какие же крылья должны быть у этой маленькой скрюченной женщины, которая, опираясь на палки обеими руками, встречает ее на перроне, чтобы только выживать в повседневности, одолевать самое простое, что дается здоровому человеку без усилий, да еще писать книгу, где добро сильнее зла и красота возвеличивается над уродством. Возносящие, нет, просто удерживающие крылья у нее вырастают не из горбатых лопаток, а из самого сердца.
С трудом сдержала в себе жалость Лия, желание охватить руками, прижать к себе, защитить. Но от нее ждут иного – помощи и поддержки в авторской неопытности, и она сразу, приспосабливаясь к ковылянию искривленного тела, заговорила о рукописи, о светлом впечатлении и возможности издать хорошую книгу. А дома, за чаем с пирогами, которыми приветила еще не старая мама, разговор потек раскованно, как бывает, когда соприкасаются родственные души.
Три дня просидела над рукописью, воспринимала ее как свое усыновленное дитя, писала сама, под диктовку автора, деликатно подсказывая нужные слова, выправляя неточности.
Для передышки бродили по уютному, в зелени вишнево-яблочных садов городку, защищенные хребтом Сихотэ-Алиня не знали эти сады режущих океанских ветров, едучих туманов, разрастались по-южному пышно, а в парке были собраны даже тропические растения, энтузиаст-садовник, гордость сучанцев, превратил его в благоухающую оранжерею под открытым небом. Вот о ком книжку бы написать!
Подивилась на терриконы, впервые увидела их не в кино, в этом городке и уголь издавна добывается. Как щедра земля...
Зашли в редакцию районной газеты, ее «Кораблик» знали, помнили и передачу о «Солнечной Северянии», о бравом орденоносном партизане. Нет, не зря она отвоевала свое право на творчество, какое расстояние пролегло между той женой военного, неудовлетворенной жизнью, потянувшейся к манящей лаской мужской руке, и ею теперешней, несколько жизней вмещается в одну короткую, и в каждой будто иной человек...
У редактора был «москвичок», грех не побывать в тайге. И снова удивление и восхищений необычной природой, деревьями, увитыми лианами, пылающими жарками. Приморский поэт написал стихотворение-легенду, как убивали японцы юного партизана; эти пылающие жаркие цветы выросли из его крови. Вечная тема поэзии, от древних греков, но не устаревшая, ибо всегда волнует орошенная кровью земля. Если бы из каждого простреленного сердца вырастали цветы, вся земля стала бы сплошным ковром...
Была и уха на берегу таежной речонки, где она, наверное, единственный раз в жизни увидела, как змея прокатилась колесом по речной поверхности. Чистили у берега рыбу, полоскали тут же, набежали раки, непуганые, без опаски, выхватывали рыбьи внутренности чуть не из рук, расправляли веерами коричневые узорчатые хвосты.
Из озорства она хлопнула по воде ладонью, и вдруг из-под коричневой массы раков взметнулась змея и сверкающим колесом запрыгала по воде. А если бы в гневе она не в ту сторону повернула?
Нет, в такой чудесный день не могло приключиться зла, это зрелище специально для нее подстроила речонка, чтоб ошарашить, а может, и предостеречь: не разевай рот, зло оно вот, недалече.
Домой возвращалась умудренная новым пониманием: смеет ли она требовать еще какой-то добавки к тому, что ей дано, увидев, каково живется медсестре, ведь она и помышлять не может об обычной женской судьбе – замужестве, детях, семье. В постоянной боли и преодолении уродства она еще и стихи пишет, и не нытье, не сетование на судьбу, в каждом гимн и благодарность жизни, и медсестрой работает, постоянно общается с людьми, вникает в их судьбы, пишет заметки и очерки для газеты. Мама ее тайком рассказала, что она сама и полы моет, но даже маме не разрешает смотреть, как приспосабливается, ползает с палками. Спасибо тебе, мужественный маленький человек, поучила уму-разуму, хороший заряд от тебя получен. «Мороз и солнце» выйдет, пусть и другим мудрости и истинного понимания жизни достанется.
Вернулась домой окрыленная, воодушевленная, и вдруг – трах-бах! – Васю переводят на новое место службы, да куда – в неведомую Грузию. Предлагают новое повышение – заместителем прокурора, на подполковничью должность. Окончательное решение за нею.
Опять слом всей налаженной жизни, узлы, чемоданы, другая квартира, которую, естественно, придется ремонтировать, а главное – опять она вылетает из литературного русла, становится только женой военного. Только что рекомендовали в союз писателей, Дальиздат, ставший родным, готов издать любую ее книжку, только пиши, «Кораблик» с неувядающими поэтическими парусами мчится по эфирным волнам. Детям снова менять школу, друзей, климат.
Но годы идут, Вася зрелым человеком закончил академию, для роста по службе времени нет, вправе ли она стать препятствием для него ради своего литературного возвышения? Вот и два медведя в одной берлоге, а главным должен быть один.
– Ты мужчина, ты и решай! – ответила категорично.

– Лида! Нам не нужно больше никуда переезжать? – не отступает от Васи это терзание, не дает покоя. Что вспоминает он, о чем думает?
Смерть провела свой рубеж между прошлым и будущим, обесценивая, обесцвечивая прошлое, отсекая будущее вечным беспамятством, небытием. А сейчас, сегодня и неведомо сколько еще дней – концентрация всех усилий, возможностей души и тела до изнеможения, чтоб оттянуть, облегчить, и – осознание своего бессилия.
Любовь и смерть – два главных испытания, два вечных противоборства. «Любит – не любит, плюнет – поцелует», – какая глупость эти смешные слова-сомнения! Смерть повернула любовь невидимой прежде гранью. Любовь ли? Великое сострадание, великое милосердие, равноценное любви, а может, и вознесенное над нею. Не слабее смерти человек, но бессильна, бессильна любовь, не одолеть!
Но всё-таки не всевластна смерть, вон сколько живых людей в своих беззаботных делах. Когда Вася после горсти таблеток покорно затихал на всю ночь, выходила на балкон. Теплый летний вечер ласково, постепенно смывал усталость, на какое-то время забывались все эти соки, травы, таблетки и клизмы, прислушивания к каждому вздоху и стону. Город полон огней, за каждым светлым окошком живые люди, семьи, дети. Хотелось крикнуть: «Спасибо, люди, что вы есть, берегите жизнь, радуйтесь каждому живому дню!»
Какое счастье, что не ушла она от Васи, что судьба позволила ей выполнить свой долг, вовек бы не искупить, не простить себе, если бы он погибал в одиночку. Не только на радость и счастье соединяются люди, но и на опору в беде. «Мера наслаждения – мера долга», «Прости и продолжай любить»... Эта библейская заповедная мудрость отловлена чутким ухом и запечатлена в мозгу. А это вот пастернаковское: «Кто велит?.. Вселенский бог любви».
Совесть велит, душа, всё естество.
Как-то Вася сказал:
– А ведь моего отца в деревне колдуном считали, он тешился этим. Бывало, за столом поднаберутся бражки, а он вскочит на лавку, завопит, руками замашет: «Падите ниц! Сейчас полечу!»
Собутыльники со страху да пьяных глаз под стол лезут, а он вокруг избы обежит, вилами по стене грохнет, ворота распахнет: «Улечу! Улечу!» Потом смеется: пошутил, дескать, но люди верили, опасались его. А вообще-то шебутной был. Гармошку в руки и девок по деревне веселить, а дома семеро по лавкам. Всё на матери, а когда она умерла, в подполе грудь застудила, на лед легла, чтоб из бочек старую капусту выбрать, ребятню на старшую сестру перевалил, а девок тешить не перестал. С фронта вернулся – снова всю деревню потешил: привез мешок шляп, всех мужиков нарядил, до того они и понятия о шляпах не имели.
А умирал трудно, колдуны всегда тяжело умирают. Половицу отбивали, доску поднимали, чтоб его черной душе было куда спрятаться, такая душа не вверх взмывает, а вниз скатывается... Тоже рак, в мучениях умирал, какие в деревне лекарства? Терпи, сколько можешь, а не можешь – вой, не осудят, пожалеют.
И через какое-то время:
– И мне умирать в мучениях. Все помрем, но почему так рано, так быстро? Не страшно умереть, страшно умирать...
Мгновенную смерть называют счастливой, уготованной лишь праведникам, но где, кем, на каких весах отвешивается праведность? Васе не досталась, грядут тяжелейшие муки. Пока таблетки, но будут и уколы.
Как-то подошла тихонько к Васиной комнате, а он покачивается, стоя на четвереньках, постанывает. При ней не стонал. Острая жалость полоснула сердце, сколько раз она резала его, живое. Будто и она постепенно умирала рядом с мужем, но ей нельзя, от нее требуется иное, без ее силы не справиться. Хотела отойти, но Вася заметил, перевалился на спину.
– Так больно? – вырвалось у нее, хотя таких слов они избегали.
– Терпимо. Тренируюсь, будет и похуже. – И вдруг неожиданное для нее и, видимо, обдуманное им: – Лучше броситься с балкона, чем ожидать смерти изо дня в день.
Ужаснулась, закричала:
– Не смей! Не смей! О детях, обо мне подумай, ты же юрист, знаешь, что следователи набегут, пытать начнут, не помогла ли я, не подтолкнула?
Квартира на шестом, уходя, закрывала балконную дверь на ключ, но разве уследишь, если решится? Об этом исходе думать он не перестал. Услышала из его комнаты странное потюкивание. Заглянула: Вася лежит на животе, пытается в подведенную к кровати розетку вбить гвоздь. Вмиг поняла задуманное, оборвала шнур, категорично, без жалости предупредила:
– Если не бросишь эти штучки, в больницу отправлю, доктора да медсестры научат терпению!
И мысли такой не было никогда, чтоб умирал он в больнице. Дома, в родных стенах, при ней. Но что удумал: за гвоздь ухватиться, чтоб током убило. Хорошо, что услышала, вовремя соковыжималку остановила. Силы у него в руках нет, не успел до сердцевины смертельной достучаться.
И опять эта пронзающая, убивающая жалость. Опустилась на колени перед кроватью, прижалась лбом к его холодной, кожа да кости, руке, попросила:
– Не мытарь мою душу, прошу, восприми всё неизбежное с достоинством, я помогу, дочки приедут, помогут. Смирись и нам всем нужно смириться!
На себе он сосредоточен, не ведает, как ей тяжело, хотя она и не испытывает физической боли, завидует, что она остается жить. Рак, съедающий его тело, съедает и ее душу. Но если дать волю отчаянию, биться головой об стену, всё рухнет, что предстоит ей сделать и пережить.
Одному ли Васе приходит в голову мысль об избавлении? Читала, что и Пушкин ухватил пистолет, намереваясь выстрелом прервать мучения. Друг его Данзас отговорил, отобрал пистолет. А ведь Пушкин сознательно на дуэль шел, предвидел. Смертные муки всех уравнивают, и гению не подарила смерть легкого конца.
Старалась при Васе быть постоянно, хотя лето манило цветами, деревьями, теплой рекой. Друзья покупали необходимое, принимала от них на кухне. Никого к себе не допускал Вася, не хотел унижения жалостью, сочувствием, только ей доверял свое измученное тело, ее не стыдился в самые жалкие процедурные моменты.
Однажды пришла ее близкая подруга, Вася с огромной дозой таблеток спал после обеда. Прикрыли на кухню дверь, сели к столу, с кофе и разговорами, нужно и ей расслабиться в сочувствии, отвести душу, всплакнуть.
Вдруг дверь нараспашку, на пороге Вася, качаясь, хватаясь за косяки, в полной своей парадной форме, при медалях (страдал, что не успел до ордена дослужиться). Фуражка с кокардой съехала к бровям на иссохшей голове, болталась бляха яркого праздничного ремня, лишь кортика на нем не было, кортик она спрятала.
– Поглядите, как умирает подполковник юстиции Василий...
Как он сумел, изможденный болезнью, обрядиться сам, дойти до кухни, взметнула его силища протеста против смертной обреченности, подняла на ноги. Как ему, бедному, хотелось жить!
Может, это ее расплата за вечную неудовлетворенность, за страдания по какой-то особенной любви, несовместимой с Васей? Может, она сама не умела любить и понимать его и этим невольно приблизила к смерти?
Расплата – ей, а умирает он в мучениях. Просто оказался он не готов к жестокой работе военного юриста, слишком жалел людей, не умел отрешиться от их беды, какую-то часть вины брал на себя. А чего стоило это выдергивание из едва налаженной жизни, переброска на новое место? Последний, самый трудный для семьи этап – Грузия.

Вначале, как водилось, Вася улетел один, в предназначенной им квартире еще жила семья предыдущего заместителя. Спал в кабинете на диване, обедал в столовой, а потом – неизбежный ремонт. Если по-иному, то лучшая часть жизни прошла бы на загаженных помойках, казенные квартиры люди не считали своим жильем, временное перемещение, кто-то мог мириться с треснувшими стеклами, ободранными полами, черным потолком, их семья так не умела, не хотела, и прежде всего сам Вася, он был чистюлей, сам себе стирал, наглаживал, считал, что жена не сумеет такие стрелки на брюках навести, чтобы ими даже порезать можно. Немало сил оставлено в каждой квартире, но больше всех доставалось Васе, руки его, приспособленные к разной работе с детства, умели и полку для книг смастерить, и подставку для цветов, он получал удовольствие от своей умелости, гордился ею. Вот его истинное призвание: созидать что-то материальное своими руками, а не копаться в преступлениях, надрывая сердце. Но это ее предположения, он, самолюбивый, ни разу не оговорился, что ему тяжела его профессия. Всей душою любил армию, вне ее не мыслил своей жизни, но лучше бы он оставался танкистом, с железными громадами управляться легче, чем с непредсказуемыми людьми...
А ей, в ожидании, когда Вася прилетит за ними, снова связывать книжки, упаковывать в ящики посуду, рушить уют полюбившейся квартиры с видом не только на бухту Золотой Рог, а на весь широкий неохватный мир.
И «Кораблик», и кружок юных поэтов, и прогулки с детьми по любимым местам, свою «бродячесть» они не могли одолеть и без Васи, но всё уже было пригашено печалью прощанья. Сколько раз это состояние пережито, но душе к нему не приспособиться, не привыкнуть. Прощание – это всегда утрата, даже если маячит впереди нечто новое, сулящее перемены к лучшему.
Прощай, Бонивур, истерзанный японцами юноша с вырезанной палачами на груди звездой и скрученными канатом руками. Этот памятник в сквере перед их окном, возле которого произносились пионерские и моряцкие клятвы-присяги и всегда лежали цветы, вносил и в их семью струю требовательности к себе – не предавать, не вилять по жизни, жить открыто и мудро, с добром к людям.
Не зря же погибали такие, как Бонивур, окропив своей кровью путь в светлую жизнь другим людям. «Иди и гибни безупречно, умрешь недаром, дело прочно, когда под ним
струится кровь». Погибшие не виноваты, что люди не сумели воспользоваться намеченным им шансом жить счастливо и светло...
Прощай, Владик, как ласково называют приморцы свой город, неповторимый кусок жизни их семьи, сбереженный в памяти и сердце.
Дальний ночной перелет над уснувшей землей, сияние городов, будто со дня океана выплывающих из мрака, постепенно иссякающих вдали, гул мотора, слышный даже в тяжелой дремоте. Серый, с розовой подсветкой рассвет, желанный момент – тряское касание выпущенных шасси, замедленное парение над полосой – и стоп!
Вещи, как обычно, отосланы контейнером, но и узлов немало: постели, одежда, учебники, посуда на первый случай. Втиснулись в такси, перебрались на железнодорожный вокзал, еще один бросок на электричке и дома. Дома ли, и вообще где их дом в вечном кочевье?
Розовое утро, краешек сулящего тепло солнца, улетели из зимы, а здесь всё насыщено теплыми весенними запахами – юг. Дочки бегут к пальмам, целая аллея в привокзальном сквере, касаются их руками, возвращаются, вопя в восторге:
– Они настоящие, живые!
Электричка вдоль моря, почти у кромки, мелькание кипарисов, пальм, эвкалиптов, как и полагается в этом краю, впервые увиденные цветущие мимозы, будто развеянные над зеленью мерцающие желтизной солнечные лучи. На остановке Вася принес перистую веточку с собранными в длинные соцветия, резко пахнущими, желтыми шариками цветов, мельче горошинок.
И вдруг хлынул снег, водопад огромных хлопьев, наваливался на вечнозеленые кусты и деревья, торопился пригасить солнечное сияние мимоз, и они покорно сникали, опускали ветки под тяжелыми влажными пластами.
Заныло сердце: показалось, что это какое-то для их семьи предзнаменование, но входящие в вагон люди, отряхиваясь, объясняли, что весной такой снегопад не редкость, придерживает весну, омывает природу. Задремали утомленные перелетом дочки, потом и она прикорнула возле них, сидя, Вася крепился, оберегал их, слышала сквозь дрему, как он объяснял удивленно восклицающим эмоциональным южанам, что они после дальнего перелета – не шумите.
Электричка то тряско мчалась, то подолгу стояла, преодолевая заносы, на предпоследней станции пришлось выгрузиться, дочки мужественно, без хныканья таскали вещи в вокзал, а там даже стать было негде. К счастью, Вася отыскал какой-то военный автобус, он был набит до отказа, но их всё же втиснули, уважили Васину просьбу, значит, был у него авторитет, приятный штрих. Привезли их к самому подъезду, трудно что-либо разглядеть в сумрачном потоке снега, в автобусе слышали, что снегопад заблокировал город, будто замуровал притихшие дома.
Вася распахнул двери квартиры на третьем, последнем этаже, заставил их разуться и стряхнуть снег на площадке, с гордостью провел по блистающему паркету из комнаты в комнату. Громадная пустая холодная квартира, но он так гордился ею, так старался, чтоб всё блистало чистотой, что и она, и дочки заахали, выражая восторг, хотя всем им хотелось одного: сбросить дорожные одежды, выпрямиться после скрючивания в электричке и автобусе и уснуть.
Детей уложили на припасенную Васей солдатскую кровать, укрыли привезенным пуховым одеялом, сами примостились под батареей, чуть теплой, не согревающей, постелив на блистающий паркет всё, что можно было собрать для такого случая. Прижались друг к другу тесно, как не привыкли прижиматься. Могло ли пробудиться в них что-то женское-мужское от этих объятий после мытарств, только желание согреться и отдохнуть. Но, может, эти паркетины, жестко отпечатывающиеся на их спинах, сближали больше, чем любовные утехи.
И не один день пришлось спать под этой только обещающей тепло батареей, и не было возможности купить пару матрацев, не ходил транспорт, снег валил три дня, не готовый к такому ненастью город покорно выжидал, когда наконец грянет законное тепло и само расправится со снежным нашествием.
Утром выспавшимися глазами, напялив на себя всё теплое, наконец сумели оценить великолепие квартиры, ее узорные паркетные полы, огромные раздвижные окна-двери, выходящие на длинную застекленную веранду – шушабанду, из которой, когда прекратился снег, можно было любоваться горными вершинами, где в потаенной пещере захоронена знаменитая царица Тамар, ее неведомая могила избежала разорения и стала легендой.
Окна двух комнат на широкий проспект, обсаженный огромными платанами, защитниками от зноя, а сейчас почти погребенными под снегом...
Так началась их новая жизнь с непроходящим чувством, что попали они в чужую страну, где иной язык, иные обычаи и нравы, иные запахи, цветы и растения. Не иссякало чувство, что они не жить сюда приехали, а на экскурсию.
Единственная русская школа в городе, к счастью, почти рядом с домом, в их, автозаводском районе. Когда-то сюда приехали на стройку знаменитого автозавода русские девушки, повыходили замуж за грузин, образовав русско-грузин-
ское поселение, в школе дети с грузинскими фамилиями, внешностью, южная кровь пересиливала, именами – Лейла, Натэла, Резо, Автандил.
Старшая дочь, голубоглазая, стройная, несколько лет занималась художественной гимнастикой во Владивостоке, со светлыми вьющимися волосами, покорила мальчиков выпускного класса, но надежды на медаль – прощайте, здесь свои, давно намеченные кандидаты.
Младшей повезло с учительницей – русачкой Ниной Викторовной, всей душой она стремилась вернуться в Россию, где были все ее родные, но муж растил своих детей истинными грузинами и о переезде не могло быть и речи.
Дети легко втянулись в школьную жизнь, с утра уходили в школу, потом уроки, утром подъезжала «Волга» и Вася исчезал на весь день, она же шла в магазин, на рынок, но чувствовала себя, как в немом кино, где можно объясняться лишь жестами. Островок русского языка лишь школа да завод, все вывески грузинские, продавцы в магазинах, на рынке объяснялись по-грузински, в их трехподъездном доме лишь один мужчина, когда-то служивший в армии, мог говорить по-русски.
Жить в такой языковой среде невозможно, взяла в школьной библиотеке самоучитель грузинского языка, словарь, ежедневно, оставаясь одна, учила такой непривычный русскому глазу алфавит, выписывала и запоминала самые необходимые слова, через месяц могла понять вывески, продающих на рынке женщин.
Контейнер ковылял больше месяца, ожидала как спасение свою библиотеку, книги брала у учителей, заслонялась ими от действительности и одиночества. Привыкли к лавашам вме-
сто хлеба, научилась печь полюбившиеся детям хачапури с соленым сыром сулугуни, готовить лобио – фасоль с мясом в томатном соусе.
Но душа замирала без общения, решилась самостоятельно обследовать центр и в захудалом домишке обнаружила редакцию русской газетенки, где тоже работали грузины, но учившиеся в Москве и знающие русский язык. Они обрадовались ей, как и она им, взяли интервью, сфотографировали, и когда всё это появилось в газете, она получила по почте приглашение в союз писателей, куда сама, не будучи еще официально принятой в союз, зайти не решалась.
В большой писательской организации общаться можно было только с ответсекретарем Давидом Квицаридзе, он был в партизанском отряде в Белоруссии и русский язык знал хорошо. В отделе культуры работала рыжеволосая, что редкость среди грузин, поэтесса Лили Нуцубидзе, с которой тоже можно было поговорить. Стало полегче, появилась возможность хоть изредка уделить часок литературным разговорам.
Лили охотно водила ее по городу, рассказывая его историю, показывая древние строения, взбирались они к развалинам храма царя Баграта, откуда можно было обозреть весь город, рассекаемый рекой Риони, нависая над ней, прямо из скал выпирали постройки, в которых ютились люди. Такое видела прежде лишь в кино, но и вся жизнь тоже вроде замедленного кино, где всё необычно, интересно, но чуждо, тяготит, а изменить ничего нельзя, нужно не только смотреть со стороны, но и существовать в этой необычности, изо дня в день прилаживая к ней свою душу.
В выходные Вася возил их в курортный городок поблизости, там царил русский язык, ибо к целебным источникам стекались люди со всех концов. В небольшом озерце можно было искупаться, в тихих заводях плавали лебеди, разгуливали павлины в тропическом переплетении зелени, гортанно, по-грузински кричали, растопырив хвосты.
Только здесь можно было восстановить поколебленное чувство, что ты живешь не за границей, а в огромном интернациональном государстве, поэтому сюда тянуло всегда. Прокуратурская машина проскальзывала по вьющейся вдоль чайных плантаций дороге, обсаженной гранатовыми деревьями, алые соцветья их не зря уподобляются в стихах восточных поэтов губам красавиц, подобных тугим лепесткам.
Пальмы уже не удивляли, как и кипарисы, и платаны, и цветущие обильными розовыми соцветиями олеандры. Постоянным притяжением обладали огромные эвкалипты, напоенный их эфирными маслами воздух был целителен, она решалась ходить с дочками в сквер неподалеку от дома, сидели под могучим деревом, разостлав одеяло, читали, умащивая легкие благотворным дыханием. Здесь это было не принято, на них смотрели с осуждающим любопытством, как осуждали их вечерние прогулки всей семьей. Однажды к ним подошел Вано, что жил в их доме и говорил по-русски, и сказал, что мужчине не достойно сопровождать своих женщин, пусть они идут к женщинам, а «прокурори», как называли Васю, к мужчинам.
Женщины собирались в подъезде, сидели на ступеньках, на корточках, мужчины распивали вино за уютным столом во дворе под платаном, пели тягучие песни.
Вася спокойно ответил:
– Мы не можем жить по вашим понятиям, мы здесь временно, так что извините...
Уходили подальше от осуждающих глаз в маленький аэропорт, соединяющий город с грузинской провинцией. Там был чудесный сад с экзотическими растениями, похожий на уголок ботанического. Они сидели в беседке, провожая глазами маленькие самолеты, которые увозили и привозили экзотических пассажиров, крикливых, суетливых, женщины в своих вечных халатах поверх платьев. Чтобы оставаться собой, они должны быть только созерцателями, не растворяясь в постоянной экзотике.
Было приманчивое уединенное место и в центре города, туда доставлял маленький красный вагончик фуникулера. Покачавшись над бурлящей пенящейся Риони, он изнеможенно утыкался в бок горы, замирал, и они, переборов волнение и страх высоты, направлялись к полюбившемуся дубу. На плоскости плато выпятилась небольшая горушка, посредине, подмяв ее могучими корнями, властвовал огромный дуб. Могли часы сидеть под ним, оцепенев от разомкнувшегося пространства, для которого и горы на горизонте не препятствие.
Людей здесь бывало мало, спокойно похаживали павлины, в прилепленной к маленькому ресторанчику беседке иногда распивали вино мужские компании. Как-то и они, когда в ресторане не было посетителей, попробовали настоящий грузинский шашлык. При них были обжарены куски мяса на шампурах и преподнесены как драгоценный подарок, даже денег брать не хотели, ибо к Васе в подполковничьих погонах отношение было почтительным, женскую половину семьи как бы не замечали.
Ведь и в магазинах к продавцу две очереди, с разных концов, мужская и женская, мужчины по сути отпускались вне очереди, а ты, женщина, хочешь не хочешь – смиряйся ради своего же спокойствия. Испокон веков здесь так заведено, не им, приезжим, указывать и вынуждать к иному.
Вася не любил пользоваться служебной машиной, но иначе не посмотреть знаменитые, хотя и не оборудованные для посетителей пещеры в Сатаплиа, по дороге туда обязательно показывали туристам следы древнего динозавра в застывшей лаве.
В пещеру спустились по шатким ступенькам, почти у входа свисающие с потолка сталактиты, чуть дальше и сочащиеся влагой вздыбленные над землей сталагмиты, а дальше и вовсе уж запретная тайна, куда страшно сунуться. Но не убережет ее гора от пронырливого человека, подвернувшийся экскурсовод заверил, что в скором времени в залах пещеры с их особым климатом будут лечить людей...
Побывали и в селении Багдади, где когда-то жила семья русского поэта Маяковского. В доме у подножия горы, рядом с бурлящим потоком был оборудован музей поэта, экскурсовод водила их по печальным комнатам и террасам, где давно вымерла жизнь, старые вещи, книги и фотографии, когда-то тепло преданные живущим здесь людям, не спасали дом от обреченности.
А в городе, перед гимназией, где он учился, памятник молодому поэту, тоже объект паломничества туристов. Вот и они, их семья, вроде туристов, но вечно быть туристами невозможно, душа просилась в свою привычную среду, но где их истинное место, куда их поманит следующее назначение, состоится ли оно, годы безжалостны... Дочки в школьной среде, Вася в армейской, армия всюду армия, всё для него там привычно, свою чужеродность в прекрасном солнечном краю так остро ощущала лишь она.
Утешением явилась огромная шушабанда. Когда потеплело, они перестали дрожать в своей роскошной квартире, даже на севере не мерзли так, как в солнечной Грузии, где не принято было согревать дома горячими батареями.
Пришел контейнер, и свой письменный стол – верного друга – поставила в шушабанде, сидела за ним лицом к далеким загадочным вершинам; в шушабанде поместился и диван, ночью она, лежа на нем, плавала среди звезд, они сами врывались сквозь невидимые стекла, увлекая за собой, рождалось знакомое чувство полета в цветных снах, великое наслаждение от легкости, вознесенности.
Их семейная старая кровать «с шишечками», как называл Вася, с высокой никелированной спинкой поместилась в затененном углу огромного зала, где они когда-то маялись под холодной батареей на жестком паркете. Наверное, тогда были короткие мгновения их близости, понимания в период трудностей, сейчас же тело просило раскованности и свободы, и она переместилась в шушабанду.
Вася не возражал, ему тоже требовалась раскованность после нелегкого дня, засыпал быстро, а ночью любил послушать приемник, в позднее время зарубежные станции почти не заглушались, хотелось знать обо всём происходящем в мире, лживым газетам не верилось.
Она подолгу читала, постепенно перетекая из книжного мира в сон. Просыпаясь ночью, тянулась не к Васе, а к вплывающим в шушабанду звездам. Конечно, муж и жена должны спать в одной постели, возникает окутывающая их, скрепляющая общая аура, это всем известно. Но много еще требуется для возникновения общей ауры, скрепляющее их – любовь к дочкам, желание сохранить для них семью, да и не только для них. Семья – прибежище, спасение от потрясений, ведь она к Васе прильнула, в семью уткнулась после своих рухнувших северных надежд, в семье обрела новый смысл жизни.
А теперь, когда Васе так трудно служится, обязана, придавив свою неудовлетворенность, помочь ему, не вымогая особой душевной тонкости к себе, вместе пережить этот непростой, очевидно, заключительный этап его службы.
Больше они не спали в общей постели, и каждый знал, что так легче, удобнее обоим. Иногда рано утром, пока дочки в своей комнате, Вася приходил к ней «в гости», приваливался к еще сонному, неразбуженному телу, в которое душа еще после ночных звездных грез не успела вернуться. Раз это его устраивало, пусть так и будет, обязанности супруги ей велено выполнять по статусу жены.
От ненавистного слова «супруга» веяло казенщиной, но – они сопрягались в пару и обязаны везти свой семейный воз, в котором растут и благоденствуют дети.
А служба у Васи была нелегкая, иногда он приходил весь вздыбленный, не мог заснуть, тогда она не возражала против рюмки-другой, старалась разговорить, выпытать. Юрист, законник он был хороший, знающий, а душу свою ограждать от излишних переживаний не научился, страдал за людей, ввергнутых во зло и преступление. Чего ему стоили все эти эксгумации, извлечения из могилы уже похороненного тела для новой экспертизы, доследования. Дома не мог отмыться, хотя не сам держал лопату, но душу не отмоешь, не освободишься, захлопнув дверь служебного кабинета, от запечатлевшего всё внутреннего взора. Она даже мысленно не могла себя представить на месте Васи, такого ее душе не вынести.
А то тяжкое преступление, потрясшее не только военный городок летчиков, но и город, пережила вместе с Васей, приходила к нему ночью, услышав беспокойный скрип пружин, ложилась рядом, и он утыкался в ее грудь, как ребенок в материнскую. Молча гладила его голову, и когда он засыпал, замирала рядом, не смея шелохнуться, чтоб он во сне освободился от душевной тяжести. И снова, как тогда, на врезавшихся в спины паркетинах, они становились истинными мужем и женой, данными друг другу для утешения.
Преступление случилось тяжкое, позорящее армию, что для Васи было невыносимо: молодой летчик убил женщину, тоже летчицу, ветерана войны, заслуженную, проживающую при летной части в качестве почетной служащей. Летчик был женат, имел ребенка, но привезти жену было некуда, ютился в общежитии; для нее – вся воинская часть – семья. Где-то как-то они сошлись, он по мужской надобности, она полюбила его последней любовью, сжигающей разум и волю человека, стала обузой для молодого мужчины, испугала его. Летчик признался командиру части, да и не утаить такой связи на тесном пространстве военного городка, командир наконец выделил для него комнату, летчик вызвал семью.
И вдруг старая женщина исчезла, не оставив даже записки. Предполагали, что она уехала, чтоб избежать встречи с женой летчика. Но когда комнату осмотрел следователь, обнаружились следы преступления – частицы крови на постели, на полу, а вскоре за много километров от части в озере нашли расчлененный труп в полосатом казенном матраце со штампом летной части.
Летчик был арестован, оправдывался тем, что женщина угрожала всё рассказать его жене, настаивала, чтоб он развелся с нею. А тут и жена его с ребенком приехала, еще не зная о страшном. Вызвали родителей летчика.
Васе пришлось говорить и с женой, и с родителями, оправдываться за всю армию, в которой не должно случаться подобных преступлений, а они случаются, потому что люди – везде люди. Вася переживал всё как свою личную драму.
И вскоре снова потрясение: накануне дембеля старослужащий солдат решил показать вновь призванным солдатикам окрестности, посадил в кузов пятерых, самовольно выехал за пределы части, пьяный не справился с машиной – пять трупов, пять приехавших за ними семей, и снова Васе оправдываться перед родителями, которые доверили сыновей армии, а из-за разгильдяйства караула такое горе.
Приезжал и отец того «дембеля», оставшегося в живых, но вместо возвращения домой оказавшегося в тюрьме. Васе он напоминал отца, в таком же ватнике и сапогах, из российской окающей глубинки, всё не мог понять, как же позволили такому случиться, ведь они глаза проглядели в ожидании, выходили на дорогу, в семье мал мала меньше, сын старший, на него надежда: приедет, облегчит жизнь.
Вася и денег на дорогу этому горемыке подбросил из их далеко не роскошного семейного бюджета, и продуктов, но разве можно утешить в таком горе? Она не возражала, хотя четверым на одну Васину зарплату было трудно, южные цены непомерно высоки, дочь получила аттестат, выпускной вечер, поступление в институт. В русской столице, куда она нацелилась в медицинский, приткнуться негде, значит, за всё плати.
Видимо, смерть подкрадывалась давно, раковые клетки начинают развиваться исподволь, они, смертоносные, присутствуют в человеке, затаясь, толчком для пробуждения – сильные стрессы, перегруз нервной системы, а этого в его службе было вдоволь.
Жили они скромно, не по-прокурорски, сосед грузин Вано, говорящий по-русски, иногда наведывался к ним в гости с неизменной бутылкой легкого грузинского вина; оглядывая их обстановку, удивлялся: сколько мы тут «прокурори» перевидали в вашей квартире, разве так жили, как ты? Где золото у твоей жены? Где красивая мебель? Почему не можешь ничего взять себе, разве не дают?
– Дают, да я брать не умею, не достойно это моего звания и положения, душа не принимает.
Да, Васю было за что уважать. Он часто ездил в районы с проверкой военкоматов, не нарушается ли законность во время призыва в армию. Пока занимался делами, багажник его машины, как было принято, наполнялся. Перед тем как сесть в машину, Вася открывал багажник, выгружал на дорогу бутыль с вином, индейку, орехи и фрукты.
И она, и дочки одобряли Васю, гордились, честность и неподкупность была естественным состоянием их семьи.
А легкие грузинские вина, совсем дешевые, очень им нравились, можно было и детям понемногу наливать, для грузинских семей, не признающих супов, это вроде первого – соленый сыр, лаваш, запиваемые вином. Когда они ездили в Багдади, в музей Маяковского, приветливый смотритель, говорящий на русско-грузинской смеси, не поленился доехать с ними до своей усадьбы, чтоб показать вкопанный в землю огромный глиняный кувшин – чури, вино бродило в нем целый год, только что был кувшин вскрыт, поверх алой винной глубины плавали виноградные зернышки. Нахваливая, они пили терпкое вино, получили домой целую банку, сокрушаясь, что нечем отдарить хозяина. А вскоре и поэтесса Лили притащила оплетенную лозой бутыль к ним домой, просто так, от доброты сердечной.
С Лили было интересно общаться, нравилось, что она постоянно выступает за равноправие женщин, и в стихах, и в статьях, и при общении. Писатели-мужчины шарахались от ее эмоциональных всплесков. Возмущало Лили, что постоянно приходится носить черную одежду, в жару натягивать черные чулки: если кто-то умирал в роду, все женщины были обязаны носить черную одежду целый год, а поскольку здесь жили испокон веков, роды были огромны, постоянно кто-то уходил в мир иной, поэтому и на улицах преобладали женщины в черных одеждах.
Однажды Лия получила приглашение на большой литературный вечер в театр. Она очень удивилась, что женщины – поэтессы, журналистки, деятельницы культуры – толпятся в тесном предбаннике, а мужчины, отгороженные стеклянной дверью, роскошествуют в уютном фойе, на диванах и креслах.
– Так полагается, – ответило ей несколько голосов на ее возмущенное восклицание. Не сдержалась:
– Ну и стойте здесь, а я не хочу!
С нею ушла и Лили, хотя призналась, что это ей так просто не сойдет. Поднялись на фуникулере, уселись под мудрым дубом.
Лили, любившая поесть и всегда носившая в сумке печенье, сласти, извлекла пакет с жирным слоеным хачапури, они ели, разговаривали, просто смотрели на погружающийся в сумрак загадочный город. Лили прочитала стихотворение о том, что всё перемешано в жизни, радостное и грустное, белое и черное, отживающее и грядущее...

Наконец из Москвы пришло сообщение, что она принята в Союз писателей, из Владивостока от оставшихся там друзей телеграмма с поздравлением. Когда Давид, так буднично до-
став из стола ее новенький красный членский билет с такими значительными золотыми буквами, пожал руку и произнес казенные слова, ожидаемого праздника не получилось. Выпили с Лили по чашечке кофе с пирожными, эта рыжеволосая женщина была ее связующим звеном с остальными писателями, дружеским плечом и переводчицей, но она не могла заменить настоящей литературной среды, в которой Лия так нуждалась. Грузинским писателям плевать, что тут появился еще один член союза, а те, кто рекомендовал и радовался бы с нею, были далеко, ох как далеко, даже мысли цепляются, тормозятся расстоянием.
Дома испекла пирог, украсила стол фруктами, цветами, поставила бутылку вина, писательский билет водрузила на высокую вазочку посредине.
Дочери, конечно, не совсем осознавали, что значило для нее это событие, просто радовались по-детски, Вася торжественно произнес необходимые слова, выпили, поели, и вдруг у него вырвалось:
– Ну, вот, получила, что хотела, а теперь иди работать, как все нормальные люди!
Эти роковые слова были не случайными, они вызрели у него давно, он не уважал ее творчество, не воспринимал всерьез, не считал нормальным состоянием. Она это чувствовала, предполагала, что уязвлено Васино мужское самолюбие, но всё оказалось глубже и просто потрясло ее: Вася вполне искренне не понимал и не воспринимал этой ее потребности – писать, выразить себя. Столько лет вместе – и не смог, мужицкая закваска оказалась сильнее всех ее усилий.
Значит, между ними бездна, поверх которой шаткие ненадежные мосточки. Она не приобщала себя к сонму великих, такая самонадеянная дерзость была ей не свойственна. Когда спрашивали ее о профессии, говорила: «литератор». Но что-то же вымогало, томило душу, принуждало: пиши!
На севере, во Владике ее книги нарасхват, значит, что-то и она сумела выразить, заинтересовать детей и их родителей. И членский билет воспринимала не как утверждение себя, а как требование доказать новыми книгами, что не зря это признанье, нужно писать, создавать, еще ведь только начало, она лишь ступила на порог. Но раз Вася так неумолимо не стремится признать ее право на творчество, ответила ему буднично, сдержав слезы:
– Где работать, кем?
Да, их грузинская экскурсия затянулась. А тут еще навалилось ужасное сирокко, изматывающее и тело, и душу, будто отворили где-то заслонку огромной пылающей печи и весь жар хлынул, подстегиваемый ветром, на город. Тополя шуршали сухими опаленными листьями, сбрасывали их зелеными, не пожелтевшими, дымились едкие костры.
Им, непривычным, можно было существовать лишь в наглухо закупоренной квартире, распластавшись на полу, поливая себя водой. Теперь необъятная шушабанда не баюкала в звездном мареве, а отпугивала, огромные окна невозможно было законопатить, сирокко отыскивало малейшую щель и обжигало, обжигало.
Опять паркетины впивались в спину, спать устраивались в сумрачном углу под той же батареей, касания к которой приятно охлаждали, утыкаться друг в друга было невозможно и не нужно, чужие. Измотанный Вася тоже не нуждался в ней. Как жить, как быть, сохраняя хоть видимое равновесие? Старшая дочь в Москве, сдает экзамены в институт, младшая неотрывно рядом, в тоске и изнеможении. Отпали прогулки, поездки, бешеное сирокко зконопатило их в квартире с занавешенными окнами. Дальше так жить невозможно.
Сжалилась судьба, та самая непредсказуемая Нечаянная радость: из родного города, где она с Васей познакомилась и потом они жили несколько лет после северно-курильской эпопеи, пришло письмо-приглашение: создавалось областное отделение союза писателей, количество принятых в союз местных писателей не дотягивало до необходимой десятки, стали приглашать земляков, обещая в скором времени квартиры.
Не могла скрыть своего торжества перед мужем: признана, нужна! Но он воспринял без особых эмоций, трезво оценил ситуацию:
– Соглашайся, служба моя подходит к концу, эту ведомственную квартиру мы не сможем обменять, жить здесь нам невозможно.
– А как же ты? Снова один?
– Ну, не в бамбуковых же курильских зарослях. Будем ездить друг к другу в гости. Так, может, лучше, а, писатель?
Да, это было трудное, но сладкое время снова обретенной свободы, духовной независимости, хотя в ожидании обещанного жилища приходилось ютиться в пустой квартире уехавшей на север двоюродной сестры, существовать на гроши, ибо Вася делил свою зарплату на три части: им, учившейся в Москве дочери, себе.
Но здесь она и без квартиры была у себя дома, в своей среде, появились гонорары за статьи в газете, зацепилась книжка в детском издательстве, на аванс купила стулья, стол, диван, почти год спала на оставленной сестрой перине на полу. Дочка пошла в школу, появились у нее подружки, ее подруги сбереглись с детства, роднее родных. Умный писательский ответсекретарь наставлял: пиши в полную силу, не упускай времени, радуйся, что свободна от обязанностей жены.
Вспомнились школьные годы, смерть соученицы, которую зверски убил сынок высокопоставленного чиновника, на донышке души хранилась боль и растерянность перед таким злом, и вдруг всё это ожило, оформилось в сюжет, перетекло на бумагу. Получился подростковый роман, работалось легко, уверенно. Да, творчество ревниво, требует полной отдачи, не хочет ни с кем делиться. Может, и Вася отрицал писательство, не желая ее ни с кем делить? И это тоже его право мужа?
Домашние заботы сведены до минимума, им с дочкой так мало нужно, в магазинах полно продуктов, никаких ненавистных ей очередей, рынок ломится от овощей, фруктов, молоко подвозят к дому в бочке.
Приезжали по очереди дочь из Москвы, Вася в отпуск, пряталась машинка, убиралась рукопись со стола, она снова становилась только женой и мамой, но это временно, поэтому не тягостно, а радостно, уедут – снова усядется за стол, застучит на машинке.
А любовь? Любви не требовалось. Вертелись вокруг охочие до любовных лакомств «письменники», не переступала за грань дружеского общения. Всё это далеко от любви и – не надо, не надо! Нельзя жадно черпать большой ложкой, ей даровано творчество – спасибо и низкий поклон судьбе. И как награда – книжка ее получила на конкурсе премию, купила себе шубу «кролик, стриженный под котик», ласковую, красивую, не нужно было оправдываться перед далеким Васей за не согласованную с ним покупку. «Писатель, встань на колени!» Почему было так необходимо принизить ее даже умному человеку?

– Рада, что умираю?
Содрогнулась от беспощадности этих слов, предсмертной их обнаженности. Они были несправедливы, но какие можно противопоставить им, убедительные, весомые?
– Не нужно, Вася, остановись. Это недостойные слова перед нашим горем...
– Буду носить тебя на руках, если поправлюсь...
Она молчит. Притворяться невозможно. Поздно, Вася,
поздно, возврата не будет, «если» не состоится. Почему путь к любви через смертные муки?
– Какие у тебя все-таки красивые волосы!
– Разглядел? – невольно с упреком. Да, волосы ей достались от мамы: вьющиеся, пышные, не было нужды бегать по парикмахерским, но комплиментов от мужа не слышала прежде, ее волосы, как и она сама, не были избалованы прикосновением ласковых рук. Хотя красивых женщин Вася замечал, особенно крашеных блондинок. Старшая дочь упрекнула ее: папа любит ярких женщин, почему бы тебе не покраситься, не одеваться поярче? Да, она знала, что ее любимые цвета, всякие там «кофе с молоком», бежевые, серое с голубым, черное с белым не завлекательны, можно купить красное платье, жирно намалевать губы. Противно ломать себя, да и что бы это изменило? Не Вася ли приучил ее к мысли, что она и в ситцевом сарафане хороша, противился каждой ее обновке? Не хотел, чтоб другие ее примечали? Ведь скупым не был. Как разгадать, что таится в душе человека, подсунутое в его гены из мглы веков? Часто он и сам в себе разобраться не может...
Как-то она стояла на крыльце магазина, поджидая Васю, который возвращался из техникума, где преподавал после увольнения.
Он приостановился, снял очки, достал расческу, пригладил волосы. Неужели это ради нее? В последнее время о любви между ними и вспоминать не полагалось.
– А, это ты, – разочарованно протянул Вася, – а я думаю, что это за красивая женщина у нас появилась.
На ней было яркое летнее платье. В соседний магазин привезли импортную одежду, накупила себе модных платьев, не обращая внимания на Васино недовольство, денег у нее было достаточно: в Москве вышел ее роман. Обнаружив в почтовом ящике перевод, Вася не обрадовался, а возмутился:
– И за что такие деньжищи? Я всю жизнь вкалывал, жилы из себя тянул, а ты не работаешь – и на тебе!
«Деньжищи» не такие уж большие, на детской литературе, когда платят за объем, миллионов не наживешь, но кое-что можно было себе позволить.
Предложила Васе купить машину, он, бывший танкист, мог легко получить права. Он просто взвыл: ни за что! Досыта насмотрелся аварий, исковерканных людей, хочешь и семью сделать смертниками? (А смерть-то не дремлет, аварии не потребовалось, вот она, клацает на пороге...)
Ну дачу купим с садом или лодку с мотором, на остров будем ездить, ночевать в палатке. Нет и нет!
А Васю нужно было спасать, отвлекать: запил по-черному, опустился тот меч, которого она всю жизнь опасалась после поездки в его родную деревню. Отброшены самоограничители: после увольнения они без надобности, прокурорское достоинство оберегать не требуется, теперь он рядовой отставник, хотя и с правом носить форму.
Духовное его умирание началось прежде физического, оно приблизило этот смертный рубеж.
После их отъезда из Грузии Вася еще пару лет оставался там прокурором. Виделись дважды в год: он приезжал в отпуск с чемоданами, пахнущими мандаринами, они на каникулах ездили с дочкой. Светлые мирные встречи. Может, была у него там привязанность, но она даже думать об этом себе не позволяла, хотя шофер прокурорской «Волги» намекал. О какой ревности думать, если они подолгу в разлуках, на громадных расстояниях друг от друга?
Встречались с мужем по-приятельски, по-дружески, не как истосковавшиеся муж и жена. «Супружеский долг» превратился в редкую формальность. Пусть так и будет. Так проще, легче: не нависать друг над другом, требуя невозможного.
Ее пригласили в техникум, где преподавал Вася, на встречу с читателями, ее подростковый роман читался нарасхват. Вопросов было много, такие встречи превращались в душевные беседы о самом волнующем: дружбе, любви, предательстве и верности. И вдруг реплика:
– А мы думали, что вас зовут Маргаритой.
– Почему? – удивилась.
– Ваш муж сказал, что это его любимое имя. Огорчился, узнав, что среди нас ни одной Маргариты.
Отшутилась, и всё же заскребло под сердцем: Маргарита жива!
Хоть сто раз по глупому женскому разумению рви фотографии, того, что в сердце запечатлено с юности, не стереть. Значит, с самого начала не любил ее Вася так, чтоб это пересилило первую любовь, поэтому и в ней не утвердилось, не окрепло вспыхнувшее к нему чувство. Поздно, поздно, ни к чему бередить...
Когда он наконец подал в отставку, они с дочкой приготовились встречать его праздником: «наблистили» (любимое его словечко) квартиру, испекли шикарный пирог со свежей капустой, тоже его любимый, поставили на стол цветы, сами принарядились. Стояли на балконе по очереди, чтоб не упустить, когда подъедет такси, успеть распахнуть дверь.
Успели, распахнули. Вася на пороге в привычной военной форме, загорелый южанин, от чемоданов знакомо веет грузинскими ароматами, апельсиново-мандариновыми.
Но первые слова поразили их, дочка не решилась броситься ему на шею:
– Всё, жизнь закончена. Приехал умирать...
Да, тридцать три календарных года в армии, с шестнадцати лет, врос в нее всем своим нутром, отсечение от нее не могло быть бескровным, но чтоб так?!
Печальным был их праздничный обед, хотя извлечены из чемоданов любимое грузинское вино, гранаты и апельсины, а принявший душ Вася с распахнутым воротником немыслимо яркой рубашки (переплетение попугаев, цветов и листьев) казался молодым, бодрым. После первой рюмки говорил без умолку, рассказывал, как собирал вещи, грузили контейнеры, развернул подаренный ему сослуживцами на память ковер, поставил на секретер длинный синий кувшин с трогательной надписью. Но его первые слова, выстраданные и продуманные им в дороге, ранили, не забывались, охватило предчувствие неизбежного.
Однажды, отдыхая с дочками в доме творчества в Пицунде, они ездили с экскурсией в знаменитые Афонские пещеры. Стоя перед огороженной пропастью среди примолкших экскурсантов, она вдруг ощутила ужас перед уходящей в неведомую глубину бездной, казалось, вовлекающей в свою мглу всё живое. Это был миг, дальше пошли освещенные разноцветными фонариками сталактиты-сталагмиты, озера, причудливые каменные фигуры, но миг этот запечатлелся в душе. И вот бездна поглощает Васю, смерть – это смерть, ей всё нипочем, раз нацелилась – схрумает, она неизбежность, мгла. И тот, пережитый у бездны, такой наглядный ужас обволакивет, парализует.
Нет, нет, не вспоминать, не анализировать, собрать всю волю, она должна быть сейчас сильной, что-то делать, облегчать, выполнять свой долг.
Дочки далеко, младшая тоже в институте, они умницы, с их учебой нянчиться не приходилось, подталкивать и вытягивать. Светлые головы, светлые души... Дочки – это оправдание их соединения с Васей. Пусть они не видят ужаса умирания, затягивающей мглы в неизбежную бездну, она всё взяла на себя, их призовет к последнему часу.
«Рада, что я умираю» – его гложет это, он не ревновал ее к мужчинам, но ревнует теперь к тому, что она остается жить.
Рада? Страшно в это углубляться, но разве можно было жить с Васей, неостановимо скатывающимся к ничтожеству в этот страшный период после увольнения? Совсем потерял себя.
Предлагали должность юриста в исполкоме – отказался: тошнит от чиновников, которые считают себя пупом земли, не смогу с ними. И тут повезло: ввели преподавание права, возникла в техникуме вакансия, убедила его попробовать. Постоянно общаясь с молодежью, ощущала подпитку молодой энергией. Может, и Васю отвлечет от его трагического состояния молодой оптимизм только лишь начинающих жить людей, им неведом страх смерти, предчувствие конца.
Вася готовился к лекциям тщательно, выбирал из своего опыта самое интересное, поучающее, его лекции превращались в вопросы-ответы, юные студенты, по возрасту еще школьники, любили его, хотя завуч упрекал, что он отклоняется от методик. Не с характером Васи приспосабливаться к ограничивающим методикам, его привлекало живое общение, то, от чего он мог предостеречь, вводя в мир законности и правопорядка.
Но сам... Видимо, всё же от его бесшабашного отца, деревенского развеселителя-гармониста и «колдуна», достался и Васе неуправляемый ген. Прежде он сдерживался военным мундиром, ответственностью, уважением к армии, да и она, жена, выхватывала рюмки, нарываясь на скандалы, на его ненависть. Чуяла нутром эту дикую русскую удаль, страх перед нею сберегался в душе. Оказалась беспомощной перед нею, появились у Васи собутыльники, являлся домой после лекций пьянущий, невменяемый, все препоны были размыты. Пьяный орал, что она не родная жена, не понимает его, что из-за нее он не дослужился до генерала...
Умирающий Вася читает ее мысли, биотоки совершают свою непрерывную работу, даже несхожесть таких разных людей, как она и Вася, преодолевают, особенно сейчас, когда всё так обострено, когда смерть их сцепила, спаяла в одно страдающее существо.
– Даже если бы я стал генералом, ты всё равно выше. Не достиг...
Господи, и это его мучает! Почему, зачем? Почему она должна ощущать вину за то, что каждому дается разное, сотканное и вложенное предками в гены? Разве ей легко пришлось и она достигла того, чего могла бы? В своем деле тоже ведь не стала генералом. Не уехала бы на север – иные вершины, а в бытовой суете – что уж получилось, и на том спасибо.
И снова Вася:
– Уезжай из этой провинции, обменяй квартиру на столичную. Дети выросли, я ухожу. Мы тебе мешали, теперь можешь быть настоящим писателем...
Она глотает слезы. Всё-то понимает умный Вася, да не смог натуру свою пересилить, натура ведь сильнее человека, народ это давно подметил. Дал волю темным силам в себе, не только мерзким бывал – страшным.
Обещанную ей, как писателю, квартиру она получила в доме, где в основном жили преподаватели. На их площадке, напротив, старый холостяк. Днем человек человеком, уважаемый учитель, вечером напивался до бесчувствия, не раз и ей приходилось затворять дверь его квартиры, когда он валялся на полу. И Вася – шмыг туда втихомолку, на звонки никто не отзывался.
Потом компания увеличилась, собутыльников искать не нужно, нюх у них тонкий, сами сползаются. Гульбище разрасталось, жильцы дома начали протестовать. Отыскался подвальчик уединенный в техникуме. После лекций, когда разбегались студенты, перемещались туда.
Вася приходил домой с безумными глазами, невменяемый, ночью кричал и стонал, и она замирала в своей комнате от страха и отвращения. Ожидая его возвращения, прислушивалась, не шебаршит ли в замке ключ, бывало, что отворять приходилось ей, и Вася валился к ее ногам, засыпал тут же, на половичке, потом переползал в свою комнату, а она уже не могла уснуть и желала ему смерти. Лучше погибель, чем такое разложение, деградация личности, умирание при жизни.
Однажды, сам открыв дверь, он прочитал это в ее глазах, схватил молоток и трахнул по экрану работающего телевизора. Молниеносно успела выхватить шнур, отключить...
Протрезвев, ужаснулся, упал перед нею на колени, умолял простить, плакал, обещал прекратить пьянство. Обещаниям не верила, слов для него не находила, столько уже было всего: просьб, убеждений, ее и дочери. Дочь сдавала экзамены на аттестат, готовилась в институт и наблюдала этот ужас. Хорошо, что она лишь краешком коснулась, старшая таким отца и не видела. Пусть любят и уважают его, полную чашу испить ей...
На следующий день Вася привел мастера, поставили новую трубку, и вдруг стал прилаживать к двери в ее комнату замок, сказал, пряча глаза: «Закрывайся на ночь...» Это было признанием: побежден, сломлен, за себя не отвечаю.
Праздники превратились в ужас. Он с вечера покупал цветы, не ей, другим женщинам, преподавателям техникума. Торжественные мероприятия проводились традиционно пышно, иногда с накрытыми вскладчину столами, а потом привычной компанией в тот же подвальчик – добрать до кондиции. Да, пророчески сказал Вася во Владике, преподнося ей хризантемы в вазоне: за всю прошлую и будущую жизнь, больше цветов дарить не буду.
На Восьмое марта мужчины с цветами и подарками торопились к своим женщинам, она же была ничья, к ней никто не торопился. Чтоб не замирать от ужаса, ожидая возвращения страшного мужа, не слышать его стонов и криков, уезжала в соседний городок, где родилась, где овевали воспоминания светлого детства и можно было выплакаться перед подружками-утешительницами. Вася не спрашивал, где была, скорее всего и не замечал, что ее нет.
Однажды, встретив собутыльника – соседа по лестнице, пригрозила:
– У меня перо в руке, забыли? Напишу в газету, вылетите из техникума с позором, воспитатели молодежи!
– И на мужа своего напишешь?
– И на мужа. Но он пенсию военную получает, а вы останетесь ни с чем, безработные.
Сколько ненависти на нее обрушилось тогда. Новые друзья внушали Васе, что она еврейка (волосы-то курчавые!). Их семья дружила с еврейской семьей, даже намека не исходило от Васи, что он антисемит, но к постоянному обвинению, что из-за нее он не стал генералом, прибавилось новое: «Вы с тещей, еврейки, охмурили неопытного русского парня...»
Откровенные выпивки прекратились, но Вася ухитрялся и в рукаве принести «Зосю» (дешевый портвейн «Золотая осень»), пристраивал ее за ножкой обеденного стола, стоило ей отвернуться, глотал из горла.
Вначале она не понимала, почему он, без рюмки на столе, начинает хмелеть, а потом, конечно, узрела. Но ничего с этим поделать не могла, достучаться до его сознания и достоинства – бесполезно.
Удивляло, как он умел себя сбалансировать: утром обливался холодной водой, делал зарядку, пил крепкий кофе и становился нормальным человеком в модном костюме (не пожалела очередного гонорара, купили сразу несколько костюмов разных тонов, заказали замшевое пальто на меху, модные туфли, ботинки с тупыми носами и высокими каблуками, рубашки выбирал сам, по своему вкусу), надушенным, готовым общаться со студентами, а возвращался помятый, с мутными глазами, багровыми щеками, иногда и с расстегнутой ширинкой.
Повадился исчезать и вечерами. Случай свел его с земляком, бывшим старшиной, у которого собирались с семьями прапорщики в отставке. Вася упрекнул ее:
– Почему ты не можешь, как другие жены, пойти со мной? Мужчины выпивают, женщины играют в карты... Весело.
– Вася, почему тебе так мало надо? Ты же учился, стремился к иному!
– Тебе не понять: ты не родная жена!
Не родная жена... Не родной муж... Но только вместе они могут справиться с навалившимся горем, принять его достойно, по-человечески. Жизнь не смогла сроднить их, сроднила смерть, предсмертное просветление сознания. Попав в страшную больницу, Вася не вспоминал больше о «Зосе», о собутыльниках, пресек сразу. Значит, была воля, не было осознания... Поздно, Вася, поздно...
Ежедневно она заваривала травы, промывала, поила, чтоб избежать запахов разложения, о которых предупредил врач. Вася утыкался в ее колени, бормотал, что, если бы им удалось одолеть болезнь, он стал бы ее любить и жалеть.
– Понял, какая я жена? – вырвался ненужный, бесполезный упрек.
В жалости к нему всё простила, отодвинула горечь последних лет, но иногда она подступала к самому сердцу. Смерть не только неумолима, она злорадно приподнимает завесу над всем сотворенным, вымогает: осознай, покайся, пока еще не переступил порог, не захлопнулась дверь, вымоли у живых прощения. Изменить, исправить невозможно, только покаяться. Нет, прощения Вася не просил, не умел склонять голову, но разве это высказывается словами? Да и о чем он должен просить, кто из них виноватее, чья бы чаша перевесила, если бы существовали весы, на которых всё соизмеряется: радость и боль, обиды и светлые озарения?
Разве не терзалась и она сознанием своей вины? Нет, не тем северным всплеском любви и страдания по ней, а глухой ненавистью к Васе последних гнусных лет, коверкающему не только свое, но и ее достоинство, жизненное равновесие, без которого не только ничего не совершать, но и перестать быть собой. Да, она желала ему смерти, изнемогая от страха и унижения, когда он приходил с дикими глазами, а она затаивалась в своей комнате, за дверью с замком, которую ничего не стоило вышибить ногами.
Кто подслушал, преподнес ей эту чашу: твое желание исполняется, но сначала испей и познай меру ответственности человека перед человеком. Смерти нельзя желать никому никогда, тем более человеку, с которым столько прожито, перемято всякого, с которым народила детей. Сама-то умела ли любить? Не к месту сейчас это банальное, миллионы раз произнесенное в человеческом миру слово, но так и не познанное, да и возможно ли познание его? Для того, что переживают люди вдвоем в тесном семейном сосуществовании, должно быть еще какое-то слово, точнее, объемнее. Не придумано оно, бьются невыраженные чувства, обволакиваются нюансами, разрывают душу, а слова – нет...
«Я не любовью ее люблю, а жалостью», – признался князь Мышкин о Настасье Филипповне. Да, да, именно так, что-то между этими двумя чувствами – любовью и жалостью, без жалости не бывать истинной любви. «Прости меня, Вася! (не вслух, про себя), не дотянула, не додумала, а теперь – поздно. Теперь главное слово между нами – «Поздно!».
Жалость щиплет в горле, вымогает слёз, но – нельзя, дай им волю – утонешь, расслабнешь, сколько еще мужества понадобится, чтоб одолеть последний, самый страшный момент! Хочется и приблизить его: скорее бы закончились Васины муки, тяжкое осознанное умирание, – и отодвинуть – нет, еще побудь здесь, цепляйся, борись, существуй!
Неужели и Вася, затаившись в боли, перебирает лишь тяжкие моменты жизни? И вдруг будто светлое оконце в памяти отворилось, впустило радость, восхищение жизнью, сами вы-
рвались слова:
– А помнишь, дорогой, наш Ленинград? – Как давно не было в их общении этого слова – «дорогой», в их враждебной отчужденности последних лет оно звучало бы неуместно, дико, несуразно.
– Помню... – и повторил: – Помню... – За этим повтором и краткостью – глубина.
Васю послали в Ленинград на курсы усовершенствования следователей. Она, как обычно, при детях. Даже сквозь короткие, без всякой лирики Васины письма проступало его восхищение и удивление великим городом. И вдруг: приезжай, подыскал комнату на две недели, к детям позови мать.
Многих лет стоили эти две недели, единственные, незабываемые в их совместной жизни, как тот единственный куст розовых хризантем, подаренный за все прошедшие и будущие годы.
Вася с утра уходил на занятия, она – к открытию Эрмитажа, в очередь, целую неделю вскармливала свою душу этой роскошью, высочайшей духовностью и красотой, сотворенной гениями человечества. Бродила по залам, стояла у великих картин, потрясалась скульптурами в античном зале, сверкающими белизной мрамора в голубоватом мареве вечной божественной ауры. Здесь сосредоточено бессмертие человечества, и вот она, маленькая его частичка, приобщаясь, возвеличивается тоже: и я – человек, чего-то стою, нужно беречь и взращивать в себе это приобщение, не поддаваться низкому, мелкому, пошлому.
Кружилась голова от перенасыщенности, ломило ноги от усталости, но могучая духовная энергия, исходящая от любой малой частички в этом дворце, прибавляла силы, влекла, притягивала. С трудом отрывала себя от созерцания и познания, мчалась в магазин, в их чужую-свою комнату-щель, чтоб покормить Васю и обрушить на него свои впечатления. Комната, в которой помещалась узкая кровать, тумбочка и вешалка для одежды, напоминала московское жилье, где они промаялись три года, пока Вася учился в академии, но хозяйка квартиры – не московская пьянь, изматывающая скандалами. Старая ленинградка, интеллигентка, помогала им, направляя в самые интересные музеи, исторические места, без посещения которых нельзя признаться, что был в Ленинграде.
Обедали с Васей, отдыхали, прижавшись друг к другу на тесной кровати со скрипучей сеткой, она стеснялась, сдерживала Васю, и всё у них получалось привычно комом, без истинного наслаждения, но наслаждение было в другом: оба благоговейно впитывали великий город, познавали его неутомимо. Поднимались на Исакий, добрались трамваем до Волкова кладбища, на литературные мостки, как назывались захоронения великих писателей, обливали слезами плиты Пескаревского кладбища, стояли у обелиска на месте дуэли Пушкина, переживая так, будто это кощунство свершилось только что.
Мартовский дождь со снегом, промокали ноги, текли сопли и першило в горле, но оба решили: навечно бы остаться в этом единственном, таком прекрасном городе, пусть снег с дождем, пусть что угодно. Такого согласия и взаимопонимания у них не возникало ни прежде, ни после, будто в каком-то вакууме, душа к душе. Даже о своих дочках не часто вспоминали.
Набродившись, иззябнув, спускались в погребок на Невском, брали по стакану сухого вина, иногда и по рюмке коньяку, и непременно мороженое, полные вазочки разноцветных катышков. Такого мороженого, замечательно вкусного, разнообразного, больше никогда не пробовала.
Это и было счастьем. Великий город своей особенной аурой очистил их, освободил от всего мелкого, убедив: над суетой сует существует нечто великое, вечное, могучее, оно – над всем, ради него только и стоит жить.
Какими короткими оказались две недели, но разве «сто часов счастья – этого мало?» Спасибо тебе, Вася, за них. Всё же не зря он повторял: «Если бы я не повозил тебя, ты бы не стала писателем». Да, насыщенность впечатлениями вымогает, побуждает воплотить их в какую-то форму, выплеснуть из себя, поделиться с другими. Спасибо жизни за ленинградский подарок!
Но как быстро исчезло из их отношений душевное согласие, превосходство великого и прекрасного над будничной суетой раздрызгалось повседневностью. А эти непереносимо ужасные последние годы его духовного умирания, уничтожения в себе человеческого! И смерть – как предопределенность разбазаривания полученного жизненного биологического запаса. А может, просто невыносимость страданий из-за несовместимости добра и зла, человек вечно перемалывается этими жерновами. Ослабел Вася, не устоял, уничтожен, столкнувшись на следовательско-прокурорской работе с темными пластами людского естества.

Приехала Васина старшая сестра. Она, Лия, настояла: пообщайтесь с живым, что потом идти за мертвым гробом. Сестра заменила ее у постели Васи, а она старалась угодить: крутила соки для обоих, кормила вкусными обедами. О чем они там с Васей говорили, не прислушивалась, всё это из ушедшей жизни, можно вспоминать, воскрешать, но применить невозможно. Пусть тешит Васю голубоглазая, белотелая, светловолосая русская женщина, когда-то самоотверженно заменившая братьям мать, своим обликом как бы протягивает ему привет и благословение родной земли, где пуп зарыт, где начало.
А она могла часок побродить по улицам, постоять у Днепра, омочить в ласковых волнах ноги, облегчив напряжение, передохнуть от смертной петли.
Когда Вася задремывал после очередной порции таблеток, гоняли чаи на кухне, разговаривали о том о сём. И вдруг сестра:
– Натерпелась при Васе-то? Он ведь у нас с детства поперечный, один такой в семье вылупился, наособицу. Всё ему не так, про всё лучше других понимает. Бывало, пирогов испеку, ребятня хватает, вмиг разметут, а Вася кричит: не умеешь, не вкусно. Сам чего-то намесит, давится, а ест, хвалится – моё вкуснее, а их и укусить трудно.
Наверное, это самое несогласие помогло ему выбиться из своей среды, армии за это благодарен. Не случись войны, раннего призыва в шестнадцать лет, отбора в танковое училище по школьным отметкам, где в табеле одни «отлично», неведомо, куда бы жизнь его вывернула. На посредственном уровне не смирился, он и ее притянул к себе своим стремлением к большему, к учебе в академии. Но его несогласие мучило ее, не мог смириться с ее превосходством в образовании, а потом и в положении, но она никогда себя перед ним не выпячивала, стеснялась применить к себе слово «писатель». Из-за семьи, из-за вечных переездов не могла себе позволить жить по-писательски, чтоб ее работа превыше всего. Это было загнано на третий этаж, в мансарду, писала урывками, по возможности, на остатках сил, прежде всего – семейные обязанности, чтоб удобно, чисто, сытно, и всё равно не раз слышала: «Я не на писательнице женился», постоянно разжигал в себе недовольство даже такими нужными в семье гонорарами. Видимо, больнее всего для него была ее духовная независимость, то, что дано ей «нечто», над чем не властен ни муж, ни быт. А он хотел быть властен.
И вдруг совсем уж неожиданные слова сестры:
– Помрет – выходи замуж. Ты еще молодая, красивая, найдешь себе пару, может, поживешь по-человечески...
А она ведь ни на что не пожаловалась сестре, не наблюдала та их совместную жизнь, существовали порознь, между дальними километрами, а вот проникла бабьим чутьем, пожалела. Может, первая за всё время поняла и пожалела. В своей многодетной семье с шебутным мужем-выпивохой нахлебалась горькой бабьей доли и кулаков испробовала. О себе всё откровенно выкладывала, без стеснения.
Когда уезжать сестра собралась, Вася попросил:
– Подыми меня...
Ходить, даже навалившись на нее, хватаясь за стены, он уже не мог, иногда, чтоб дать передохнуть его телу, подлезала под него, подпирала снизу, они сидели спина к спине сколько хватало у нее сил, пока сама не превращалась в онемевшую бесчувственную доску.
Приподняла его спиной, сестра потянула за руки. Вася хотел непременно встать, спустил ноги с кровати, неимоверным усилием, рывком выпрямился и вдруг низко поклонился сестре, по русскому обычаю махнув рукой:
– Спасибо, что была нам матерью, не дала погибнуть, выходила, вырастила!
Сестра была выше, крепче Лии, подхватила иссохшее тело брата, прижала к себе, запричитала, и Вася заплакал в голос, повторяя:
– Прощай, прощай, жизни конец. А ты живи, справляйся, привет деревне, лесу, лугу, реке Теше... Конец...
Не смела дать волю слезам, то, что между братом и сестрой, слишком интимное, лишь для них обоих, она как бы в стороне.
Отчаяние отогнать, у нее нет на него права. Уложить Васю, успокоить, напоить лекарствами, проводить сестру. Выдержать, сберечь силы, чтоб хватило до конца, а там – будь что будет...
И снова один на один в думах и воспоминаниях. Васе не требовались ее разговоры, всё ясно без слов, только ее присутствие.
– Не уходи, без тебя я будто уже в могиле.
Звонок. Пожаловал земляк, отставной прапорщик, родной муж родной жены, которую Вася противопоставлял ей – не родной. Приземистый мужичонка со стандартным широким русским лицом. Никогда не видела его, но сразу узнала. А он удивился, растерялся: «Вы – жена?» Робко протянул связку мелкой рыбешки, нанизанной на леску: «Сам наловил, может, поест свеженькой-то?» – знакомое, милое сердцу оканье.
Кого он готовился увидеть, какую мегеру, истязающую несчастного Васю, небось плакался перед другом пьяный, по-всякому очернял и унижал ее. В ситуацию эту проникла сразу, невольно усмехнулась.
Проводила мужичка к Васе, сама на кухню, может, Васина душа примет сладкую ушицу из мелочи, припасена рыбка дружеской рукой.
Выпил Вася чашку рыбного бульона, порадовал дружка. И вдруг совсем уж несуразное сказал, прощаясь у дверей:
– У Васи есть женщина, разрешите ей проститься с ним.
Не сразу поняла, о чем он:
– Какая женщина?
– Ее зовут Маргарита.
Ах, Маргарита! Настигла всё-таки у самого края, добыл ее где-то себе Вася. Поздно. Они слиты единой мукой, никто между ними не вклинится, никакая Маргарита. Лишь смерть.
Она сидит на лавочке возле военкомата, только что сдала Васины документы. Вышел из-за барьера майор, сочувственно пожал руку и уже, конечно, не при ней успел вычеркнуть Васю из живых списков. А она никак не может сдвинуться с места, приковалась к этой скамейке.
Во дворе пусто, просто не замечает движения, вся в себе. Теплом окутывает солнце, на огромной клумбе торопятся цвести горячие сальвии, чернобрывцы, астры, захлестнули половину двора. Сидеть бы так и сидеть в этом позднем тепле и красоте бабьего лета. Можно ни о чем не думать, никуда не спешить, всё кончено. Иссякли обязанности, иссякли силы, физические, душевные, наверное, и она сама уже иссякла. Как жить, как быть, можно ли всё начинать сначала?
Дочки уехали, у них свои молодые дела, они в расцвете жизни. Горюют по отцу, но ее понять им не дано, в разных они сейчас жизненных пластах, в разном мироощущении.
Клумба притягивает своей жизненной силой. Впитавшие солнечную летнюю энергию цветы, особенно чернобрывцы, торопятся излить ее, будто говорят, подталкивают: воспрянь, жизни еще лишь половина, жизнь неостановима. Чернобрывцами натирали предсказательниц в храмах, они впадали в транс, вещали, не опалялись пламенем.
Сорвала цветок, размяла. Острый запах достиг сердца. Пора...
В Васину комнату войти невозможно, там всё пропитано страданием. Теперь кажется, что самый страшный момент не тот, когда они с дочками и приехавшими на похороны Васиными братьями ловили его последнее дыхание, а наступившая потом тишина. Он уже давно был далеко от них, вне сознания, не попрощался, только сердце цеплялось за жизнь, удерживало от ускользания изнеможенное тело.
Старшая дочь закрыла ему глаза. А ей плакать было некогда, услала дочерей, омыли с братьями тело, хоть и не полагается родным, но не было знакомых сердобольных бабушек, заранее не позаботились о них. Обрядили в парадный мундир, он неразделим с армией, пусть таким и уходит.
Сочувствующих полная квартира. На ней черный костюм, черная косынка, туфли. Казалось, всё горе перегоревала, участвуя в Васином исходе. И вдруг грянул в окна похоронный марш Шопена, внизу на тротуаре военный оркестр, в парадных формах, солдаты с ружьями. Вот когда качнулась земля под ногами и рухнули все плотины, которые возводила в себе, чтоб выдержать. И потом произнесенные в ритуальной службе слова, которых не предполагала: «Вы теперь не жена, а вдова...» Вот и для нее обрело смысл это трагическое слово. Неродная жена перевоплотилась в родную вдову...
Невозможно возвращаться в пустую квартиру. Села в автобус, через полчаса в соседнем городке, где ее истоки, где могила отца, а знакомые тропки уводят из взрослой жизни в детство. Те же сады, те же дома за заборами, трава, небо, и кажется, что перед тобой, отяжеленной жизнью, скачет маленькая девчонка, охваченная радостью бытия, которая так доверчиво восприняла его призыв – люби!
И она любила, как могла, как сумела, как ей было дано, и сейчас любит всё это вокруг, окутывается его благостной аурой, светлеет душой.
Можно зайти к подругам, верным с детства, можно даже жить у них сколько угодно, чтоб не возвращаться в омертвевшую квартиру, но тянет в парк, где сиживали с родителями на всё еще целой скамейке. Сзади деревья заглушают суету города, впереди, в низине, речонка, тут купались с подружками, прятались под плотной струей воды, текущей по ступеням от плотины, ниспадающей мирным водопадом на радость ребятне.
За рекой луг, простор, всегда влекущий, манящий в неведомое, обещающий нечто. Как много вместилось в это н е ч т о, что кому было определено.
Домой вернулась в сумерки, глянула на окна своей квартиры на шестом этаже и обомлела: в Васиной комнате свет. Кто, что, почему?
Попросила соседа проводить ее. Дверь в порядке, присутствия чужого не ощущается. А в Васиной комнате над его кроватью горит бра.
Сосед заглянул в шкаф, под кровати, успокоил ее:
– Никого. Вы сами включили и забыли, спите спокойно.
Нет, она не включала, ушла утром, при свете дня, дверь в комнату всегда нараспашку, Вася боялся замкнутого пространства, хотел слышать ее присутствие, когда она возилась на кухне. И сейчас полоска света на полу коридора. Что-то удерживает войти в комнату, выключить бра.
Сидела в кресле перед телевизором, не вникая в происходящее не экране. И вдруг – щелк! – полоска угасла. Даже не испугалась, ведь в квартире никого нет. Поняла: мается Васина душа, подает знак. Но – какой? Отболела положенное, пора успокоиться, заслуженный вечный покой.
Заставила себя поужинать, с трудом уснула. Разбудил звонок. Со сна не спросила, кто, распахнула дверь, а там – Вася. Потемневшее лицо, весь какой-то отяжелевший, с усилием стоящий на ногах, явившийся из иного мира, преодолев тяжесть тлена...
Как она обрадовалась, закричала:
– Девочки, девочки, папа пришел повидаться, идите скорее! – забыла, что дочки далеко.
А он уже в комнате, сидят они рядом, лицо к лицу, ее руки на его плечах. Но он не обнимает ее, слегка отстраняется, произносит слова, которые не кажутся ей странными:
– Пришел за тобой, без тебя там плохо мне...
– А как же дочки одни в целом свете, без нас?
– Не подумал об этом...
Оба плачут, приникнув друг к другу. Это их прощание, которого не было, не хватало для успокоения души. Вдруг само произносится выстраданное за всю их совместную жизнь:
– Значит, ты меня любил?
– Любил. Но это была любовь-ненависть, она не иссякла за пределами жизни...
Проснулась в слезах, мокрое лицо, мокрая подушка, не верила, что это всего лишь сон, таких реальных снов не бывает, такое не может присниться.
Значит, и у Васи было свое страдание по любви, наверное, оно каждому присуще, да не каждый, кого любят, способен понять и оценить. Поменьше бы в себя заглядывать, побольше друг в друга, чтоб взаимное страдание объединяло сочувствием к истинной любви. Почему понимание пришло только сейчас, после сна-признания, перепутавшего реальность с небытием?
Прости, Вася! Познание легко не дается, путь к нему через страдание, а нам с тобой выпал смертный рубеж...
Окончание следует (№3 за 2011 год)