Приют беглеца

Эмиль Сркольский

Приют беглеца

Рассказ

В ту пору я много писал о Пушкине, точнее, о местах, которые его вдохновляли. В Михайловском и окрестностях просто отдыхал, в глухие уголки – бывшие усадьбы друзей и знакомых поэта, где он бывал или мог бывать, заряжался как в поход: случалось, пути вели туда нелегкие. А в последний раз пришлось спасаться от пограничников, потому что лишь пойменный луг и река Лжа отделяли старинное имение Лямоново, далеко за Опочкой и безнадежно одичавшее, от Латвии.

Но не всё же следовать дорогами Пушкина! Из Опочки я не стал возвращаться во Псков, а двинул на самый юг об-
ласти, в городок Себеж, «псковскую Венецию», как его здесь окрестили, наверное, смекалистые журналисты, которые без штампов не могут и шагу ступить.

Главная улица шла по узкому полуострову; слева и справа к ней подкрадывалась вода, тихая, мирная, как в прудах; улица длилась, пока, легко изогнувшись, не ускользнула на горку. У подножья горы средневеково всматривалась в небо колокольня, а на самой верхушке высоко и крепко держал две своих башенки серый костел. За костелом разбредались к озеру короткие крутые улочки, будто лишь здесь, на оконечности полуострова, городок поспешил восполнить их недостаток.

Престарелая хозяйка ближнего дома, зорко и запоминаю-
ще вглядевшись в меня, крикливой скороговоркой посоветовала, куда постучать: вон, гляди, ворота, он возьмет! Деревянная калитка, внятно шаркнув о нижнюю перекладину, открылась сразу же, как только я постучал; передо мной возник мужчина в зеленой армейской рубашке на две пуговицы, в потертых бледно-голубых джинсах и в глубоких галошах... сколько ему лет? Могло быть и тридцать, и сорок, и больше: его густые темные волосы начинали седеть, баг-
ровое лицо огрубело, как-то неаккуратно легли на лоб морщины, серые глаза выцвели, потускнели, и трудно было в них уловить хоть возможность какой-то живой мысли. В общем, любой бы признал в моем новом знакомом человека крепко выпивающего. Скорее всего, он и сейчас предавался любимому занятию, поскольку когда на мгновение исчез и что-то кратко пробубнил в глубину двора – ему откликнулся расслабленно-крякающий голос, будто того, к кому обращался владелец дома, кто-то тряс, – и с вялой улыбкой, вряд ли имеющей ко мне отношение, вышел за ворота.

И повел обратно, через Замковую гору (на горе некогда высилась крепость, и поскольку Себеж был под властью Польши, гору окрестили не валом, а Замком), в первый же каменистый проулок; там, на узкой, накрененной к воде набережной стоял четырехквартирный обшарпанный дом. О цене сговорились ко взаимному удовольствию и, чтобы не встречаться больше, я расплатился сразу за три дня. Предоставленная мне просторная комната пустовала, если не считать стола с электропечкой, тумбочки, короткой высокой скамейки и дивана. К стенке у двери небрежно крепился ручной умывальник, словно тот, кто его прилаживал, делал это наспех и в темноте; с середины потолка на длинном проводе свисала безрадостная голая лампа.

...А за косой линией обрыва колыхалось светло-голубое озеро: эти наперегонки бегущие под ветром барашки заполняли весь дверной проем общей прихожей, и только потом уже, мгновения спустя, когда я выходил, замечал обрыв, скамеечку, недосягаемые лесистые берега...

(И когда возвращался после прогулок в свое жилище, природа старалась меня перехитрить: вот колонка, где я набираю воды в ведро, одолженное у старенькой одинокой соседки с озабоченно-грустными глазами, вот булыжный спуск, вот угол моего дома, отмеченный ясенем; а дальше – деревья смыкались вершинами, образуя большое полукруглое окно с видом на дрожащую водную синеву, почти заставляя поверить, что это море; но спускался на
несколько шагов – и границу ему устанавливали упрямые запредельные берега; теперь можно было уточнить:
морская гавань.)

Остаток дня я бродил по этому сонному неказистому городку, и даже поднимался на колокольню, удивительно напоминавшую ратушу; но самый замечательный вид на Себеж разворачивался с его предместий, с Петровской горки, –
с бывших укреплений XVIII века, наверху – голой, буг-
ристой и неопрятной: горожане не прибирали после своих пикников. Себеж, весь собранный, с разом построжавшей ратушей, с повеселевшими куполами костела, представлялся мне теперь старинной гравюрой.

...Когда в мою дверь уверенно постучали, я мгновенно испытал досаду, уже зная, что войдет хозяин и будет просить добавки денег: плата за проживание, конечно, за день пропита и требуется продолжение.

– Ну что, давай знакомиться: Павел, – он с преувеличенной уважительностью, повеяв на меня застарелым, утробным перегаром, протянул мне шершавую и липкую ладонь, затем сел на край скамейки и, виновато сутулясь, с фальшивой бодростью спросил: – Не подбросишь хоть чуть-чуть? Не хватает нам...

– Да откуда ж у меня, приезжего, деньги? – я старался не раздражаться и даже улыбнулся: мол, что за наивный
вопрос. – Всё рассчитано, каждая ненужная трата бьет по карману. Особо не разживешься.

Павел, вроде и не пьяный совсем, а словно уставший от чьих-то бесконечных несправедливых обид, размякший, потерянный, продолжал сидеть, не находя сил примириться с таким простым и огорчающим ответом. Однако я был непреклонен; в самом деле: давать деньги на пьянку,
поощрять такие визиты?..

Свет горел тускло, оттого хозяин казался воплоще-
нием безысходной грусти, почти несчастья. И мне стало жаль его. Конечно, всех пьяниц не пережалеешь, но сейчас, глядя на Павла, который сник, потух: как? всё? уходить восвояси? – я физически ощущал всю бессмысленность этих минут – гибло время, тик-так, тик-так, – отсчитывали часы, –
и затосковал едва ли не до отчаяния.

– И что вы это... каждый день?

– А что еще делать? – Павел вздохнул, но тут же, как бы смутившись, наигранно оживился: – Нечего мне тут делать. Я бы рад завязать с пьянкой, но смысла не вижу. Хочешь, расскажу, как я сюда приехал?

Я отупело согласился, ожидая короткого разъяснения. Однако куда девалась его вялость! Павел рассказывал на удивление толково, связно, неторопливо; давящая меня досада постепенно улетучивалась.

– Была у меня нормальная семейная жизнь, пока не встретилась Люда. Жена у меня с характером, всякое бывало, и ругались, и расходились на неделю, на две, но то, что началось потом, ни в какое сравнение не идет. – Павел помолчал, будто впервые пытаясь осмыслить дальнейшее. – Я плотник, шабашил где придется, и был объект у меня – дом новому русскому отделывали; а обедать ходил в закусочную, там Люду и встретил. Знаешь ли, ничего мне от нее серьезного не надо было: она разведена, я женат, но Люда – она не то что моя жена: мягкая, покладистая; обая-
тельная, глаза спокойные, я б сказал – неподвижные, – я еще всё думал: слушает она меня или где-то там, в облаках?.. Зайду, поговорим немного, ухожу, а потом стал домой ее провожать, хоть и жила она в другом районе. Не одна – с дочкой, взрослая дочка. Череповец – большая деревня, рано или поздно всё узнается, и вот жена устроила мне разнос. Оскорбления пошли: такой-сякой, скотина, брехун, убирайся к своей шлюхе... Жить стало невыносимо, – хоть я и перестал Люду провожать, но всё равно – пошло-поехало, попреки, скандалы... Да, еще... я сказал, что Люду не провожал, но мы виделись в других местах – где-нибудь в кафе, или за Шексной, на набережной, там вроде никто не мог нас выследить. Короче, отдушина мне нужна была, да и Люда уже ко мне привыкла...

– И что ж, только?..

– Сначала да, только встречались. А потом я снял квартиру. Жена доводила себя до истерики, орала «убирайся». Я тогда брал спальный мешок и уходил на Шексну, так спокойней было. А там и осень на носу, холодало, нужно что-то придумывать. Деньги тогда водились, без работы не сидел. Вот и подыскал жилье – себе с Людой. И как очередной скандал – уходил туда, а бывало и попросту, без скандала, не появлялся домой. Зима прошла, весна, никто из нас ни о чем не подозревал, а потом... кто меня вычислил, не знаю... Может, жены знакомая жила в подъезде... Да чего удивляться, провинция есть провинция! В одиннадцать вечера, мы уже и постель постелили, стук в дверь – резкий, громкий, мы не знали, что думать: милиция, что ли? Нет, жена. Вся белая от злобы, отталкивает – откуда столько силищи, я еле на ногах удержался, – идет в спальню... и там такое... Шлепает Люду по лицу, по шее, за волосы рвет... остервенела. И орала, наверное, на весь квартал: выметывайся, мразь, – и так ее, и сяк, ой... Люда одеться-обуться толком не смогла – выбежала из квартиры. Ну, и потом на всю ночь скандал; бедные соседи! Странно, никто не стучал, не звонил, спасибо...

Я уже не испытывал досады. Павел рассказывал так основательно, так последовательно, будто соблюдал законы жанра; тут уж не самооправдание пошло, а настоящее повествование.

– И тогда я решил: нужно убраться отсюда на время, изолировать себя от всего этого – от города, от жены, от Люды... И поехал в деревню к брату, в область, возле Кириллова. Вроде как на дачу. Брат мой там непутевый, один, семьи не завел, хоть ему уже полтинник; хозяйство держит, тем и живет. И вот пробыл я там всё лето, хочешь не хочешь – нужно возвращаться, искать шабашки. Деньги кончились, и самое плохое – на обратный путь не хватало.

– Как не хватало? О чем же вы думали? – меня озадачила такая нелогичность.

– Как не хватало, говоришь?.. Мы же там хорошенько выпивали, хоть я не пил в то время так много. Как все – в меру... У русского, знаешь, всё на авось, думал – как-нибудь доберусь! И вот оно «как-нибудь»... Пошел я пешком. Идти сто двадцать километров. И никто не подбирает, да и некому – одна машина за час... Шел часов пять, приустал, увидел справа – озеро, дым из-за кустов. Там трое рыбаков,
костер, уха. Говорю: ребята, можно посидеть с вами малость, –
они так, радушно, широким жестом: садись, ушица сейчас сготовится, отказа не принимаем. Рыбаки – народ свойский, да и вообще у нас люди добрые... За ухой, за водочкой разговорились, я рассказал про семью, про брата, как доби-
раюсь домой. Они посочувствовали, говорят – если не спешишь, оставайся, мы домой сгоняем, отвезем рыбу, возьмем еще еды и «горючего», и к вечеру ожидай. Не помню сколько – час, другой – просидели, поговорили. А потом они
уехали, оставили хлеба, колбаски, грамм пятьдесят, на случай голода. Я сидел у кострища, сидел, есть уже ничего не хотелось, а потом лег подремать.

Павел замолчал, провел галошами по полу, затем исподлобья взглянул на меня – с безусловной теплотой, с искренней приязнью:

– Подбрось, будь другом... Подбрось, немножко... Раз такие воспоминания пошли.

– Да, конечно, конечно... – Я неожиданно согласился, растерявшись от такого перехода, а может, и потому, что хорошо понимал его: самому не единожды приходилось пешком выбираться из какой-нибудь псковской глухомани. – Но давайте уж дальше, я всё очень хорошо себе представляю...

Павел словно не обрадовался, не услышал согласия и, пряча радость, продолжал, как если бы и не делал паузы:

– Так вот. Я дремал или только собирался задремать, пока не загудела легковушка; подумал: ну, вот они, приехали, быстро управились, но нет – у тех был жигуль, а тут ситроен. Выходят двое, улыбаются, один говорит бодренько так: «Как рыбалка? Мы тут тоже решили порыбачить, не помешаем?» О чем разговор, говорю, присаживайтесь, веселей будет. Познакомились; тот же самый вываливает из машины сумку, достает еду, литровую бутылку, смеется: у нас тут и выпить на всех хватит! Думаю, хороший сегодня день, живем! Закинули они удочки, я обновил костер; расстелились, сели; сыр, колбаса, помидорчики-огурчики,
приятный разговор...

А потом полный провал. Полный. Я очнулся: не пойму ничего! И качает, качает, еду куда-то... Потихоньку в сознанье проясняется: лежу на заднем сидении легковой, руки-ноги связаны. Дурняк жуткий, язык плохо слушается. Хриплю: «Где я?» Мне отвечают, усмехаются: «Ты в Мордовии»...

Павел поводил плечом, изобразил покорное сожаление и с ожидающим вниманием взглянул на меня: понял? Нет, я не понял.

– Так стал я рабом. На два года. Я и еще двое мужичков, тоже бездомных. Одного на вокзале в Нижнем подобрали – познакомились, разговорились, выпили за встречу... как со мной выпили... Налили какой-то дряни, и готов...

– Неужели те рыбаки навели? – мне стало почти страшно от такой подлости.

– Не знаю... – Павел поморщился и потер нос. – Рыбаки вроде славные были, простые. Зачем им было наводить? Случайность, скорее всего... А второму просто предложили хорошо заработать, сказали – объект очень выгодный, сами увезем и сами привезем обратно. Увидели – мужик крепкий, заезжий, где-то посеял документы, пристроился ночным сторожем на «железобетонке»...

– Где?

– Завод железобетонных изделий, во Владимире. Шел домой с ночной, и его по-быстрому завербовали. Он, кажется, на радостях и домой не заходил, – снимал комнату у какой-то бабки. Такие вот дела.

Напахались мы хорошенько за это время! Наши начальнички, два бугая, возили нас с объекта на объект, и на нас троих держались эти стройки. С утра до позднего вечера. Жрать давали какую-то похлебку, хлеб, консервы, спали где попало: на топчане, на досках, просто на полу. Откуда силы брались! А брались, другого выхода не было. Пришьют – и с концами, никто не узнает. Вымотались мы однажды дальше некуда, и вот тот мужик, владимирский, так обозлился, и выдал: всё, хватит – жить впроголодь, издевки терпеть, вкалывать как на рудниках. Хоть насмерть забейте, а не буду работать. Его и увели, молча, спокойно, не те бугаи, а другие два – шкафы натуральные; морды тупые, глаза пустые, наглые... Как не мать их рожала. Принесли его минут через десять: еле дышит, даже стонать не может; три дня отходил, мы его жалели: что ж ты, Петя, заупрямился, что ты им хотел доказать, знал же – добром не кончится. Поотбивали ему что можно и что нельзя...

– Сбежать никак, ну никак нельзя было? – я подумал, что мне, неосведомленному, нестыдно задать такой, может быть, совсем детский вопрос.

– Слушай же, – Павел слегка приободрился, резко вскинул руку и торопливо почесал затылок. – Понимаешь ли, дураков нет, без присмотра нас не оставляли, даже если и дверь запирали на замок. Да еще и знать ведь надо, куда бежать: перевозили нас всегда в закрытой машине. Во дворе, за забором, высадят – вот и вся твоя территория. Так что два года мыкались мы не оттого, что лень было мозгами пораскинуть или задницу поднять дать деру.

А случай всё-таки нашли мы! Везли нас в то место, кажется, больше суток; работали мы там как никогда долго, домина был громадный. Ваня сумел в течение дня выдернуть доску в заборе – там, где нижняя перекладина; со второй мучился, наверное, неделю – забито крепко, ничего не получалось, и такие вещи, понимаешь, урывками делаются; заметят – всё пропало, уже до смерти не убежишь, да и коньки отбросишь – отделают за милую душу. Мы чуть было не скулили от отчаяния. Но удалось ему отодрать, представь, удалось!

Павел улыбнулся во весь рот, обнаружив неровные желтоватые зубы, и локтем провел по лбу, будто вытирал рабочий пот.

– Теперь нужно было ловить момент. А стройка подходила к концу. Мы затягивали ее как могли, причины придумывали всякие глупые. Начальнички раздражались, а мы думали – всё, нас разгадали, только и ждут, когда разделывать под котлеты. Осталось работать три дня – а ничего сочинить больше мы не могли, – выдался какой-то суматошный день: церберы наши что-то выясняли между собой, проблемы решали, и так всё, знаешь, нервно, на повышенных тонах. Приехала машина с крытым кузовом, мы выгрузили тяжелые картонные коробки; ворота закрыли, машина осталась на улице. Шофер копался, копался, не уезжал, а мы тряслись: уедет, сейчас уедет, сердце колотилось аж до боли: сейчас или никогда! А начальнички ушли в соседнюю комнату, и слышим – кричат, спорят, – в общем, разборки не на шутку. Мы поняли: пора. Пролезли по очереди, даже доски обратно приладили, не поленились, запрыгнули в кузов – а машина уже завелась, и дернула по грунтовке. С одной стороны поле, с другой – лес. На первом же повороте попрыгали в канаву и затаились.

– Зачем? – на этот раз я задал идеально глупый вопрос.

– Как зачем? – Павел даже плечи приподнял. – Тут же просто: обнаруживают – нас нет! – и догоняют машину, мы бы сразу поймались... Вот и слушай: пяти минут не просидели, как из ворот на всех парах выруливает машина шефа, просвистела мимо, догнала грузовик; водитель крутит головой, шеф орет, машет руками, обнюхивает кузов, даже под машину заглянул... Ну что? – грузовик дальше поехал, шеф на тех же скоростях обратно. Только он за ворота – мы в лес. Там разделились – понятно почему? – чтоб если поймают, не всех сразу.

Не знаю, как те, а я ушел. Четверо суток плутал: просвета нет, хоть вой. Наверное, хуже только в пещере, в лабиринтах... Я боюсь чужого леса, в нем очень легко заблудиться. Вроде идешь прямо – а на самом деле...

– Четверо суток? – выдохнул я и даже привстал.

Павел снова нервно зачесал затылок.

– Сначала я не в лес пошел, а в кустарник и провалялся там целый день в страхе, что меня найдут; мне казалось, что искать нас будут, если по логике, именно в лесу. И думал, конечно, как, куда и сколько идти; башмаки стоптаны, рубашка драная... В сентябре бархатный сезон только на юге... Потом как убитый заснул, проснулся от холода; ночь, луна яркая, и из-за нее я боялся идти в лес – а вдруг следят? Взял палку, шел всю ночь, находил то одну, то другую разбитую дорогу, а в открытых местах пересекал наискосок поля, думал – так быстрее будет. Днем я спал в лесу: больно крепко страх засел, – и еще я не уверен был, что убежал далеко, а не кружусь на одном месте. На вторую ночь какие-то силы оставались, а на третий день желудок стал бунтовать. Я пил откуда попало: из ручьев, из луж, но так долго его нельзя обманывать, а от листьев, травы, всяких кореньев
меня тошнило – горечь и только. Я стал чаще садиться, старался дремать. Но и это не выход: если ночью не двигаешь-
ся – дрожишь от холода; что я делал? – садился спиной к дереву, прижимал к подбородку колени. Однажды в такой позе проснулся – и аж пот пробрал всего насквозь... Представь: на тебя в упор уставились две светлые точки! Я заорал,
с бешенством замахал палкой...

– Волк?

– Ну а кто... Он драпанул от меня так резко, что потом я уже и засомневался: может, привиделось?..

Когда я к вечеру вышел на «железку» – прыгал бы, танцевал, если б ноги не болели и не пухли от колючей травы, от кустов, сучков, будь они неладны. Я и спотыкался на шпалах, и падал, но плевать: я радовался, что это – свое, прочное, теперь точно выберусь куда-нибудь, и пусть хоть милиция забирает, главное из рабства сбежал. Дотопал до станции, уже не помню какой, там даже и магазина нет, в дежурку вваливаюсь – две женщины, одна молодая, другая пожилая, испугались; я говорю: заблудился, хоть чаю налейте, всё расскажу! Они чай сделали с булками, бутербродами, я проглотил всё это и стал рассказывать вот как тебе. Что выяснилось: я в Тверской области, сегодня будет только товарняк на Псков, ночь езды; но что делать во Пскове? Та, что постарше, подумала-подумала и говорит: тебе бы в монастырь какой-нибудь трудником, возьмут, может, и без документов – смотря куда пойдешь. Стали думать: в какой монастырь? Так и не придумали; и вот эта женщина снова говорит: тебе лучше так сделать. Доедешь до Бежаниц, а оттуда дуй в Теребени, – есть такое село между Новоржевом и Опочкой, там мою племянницу крестили, и настоятель, говорят, хороший, если, конечно, тот, старый, не сменился, – а старый – человек добрый, мудрый, хоть шуточки пошлые любит, но то мелочи, главное доберись до Теребеней.

Машинист сажать меня не хотел, но женщины уговорили, и рано утром я выпрыгнул из вагона в этих самых Бежаницах. Ну а там напросился к хлебовозу, машина ехала до Опочки как раз через Теребени. Он, наверное, так и понял, что платить мне нечем, но посадил, чтоб одному не скучно было. Простой мужик; я и ему свою историю рассказал, так он подвез меня к самой церкви, а из нее батюшка в это время выходил, и кричит: принимай, отец Геор-
гий, гостя!

Видишь, как я говорю: без словечек всяких, и мата ты не слышал. Я и так-то человек мирный, но, как и все, грешен, а в Теребенях отучился курить, сквернословить, стал верующим. И вообще, спокойным как никогда. Я не то чтобы атеистом был, а как-то серьезно не задумывался обо всём этом. Много чего мне отец Георгий подсказал. Убедил меня, что виноватым нужно считать только самого себя, не спорить, не оправдываться. Смирение нужно, говорит, смирение; смирись, признай свою вину и проси прощения. А смирение дает вера. Это он всё клонил к моей семье. Пусть, говорит, супруга твоя беснуется и в Бога не верует, ты должен заботиться о ней, о сыне. Я забыл сказать тебе, что сыну моему сейчас двадцать, он во всём всегда был на стороне матери, – характер у него тихий, всегда под ее дудку плясал... В общем, нужно мне примером своей любви, внимания, доброго отношения пробуждать в них любовь, терпение, уступчивость. Никакой резкости, говорит! Нежностью, тишиной всего добьешься. А суровость, раздражение – это пороки сердца, болезни, их надо лечить, а пока ты болеешь – бесы пляшут от радости. Я возражал: какое же может быть смирение, когда тебя оскорбляют! И если даже оскорбляют другого. Молчать надо? Отец Георгий сказал: нет, это не будет смирением. Смирение – это когда ты не ожесточен, когда нет в тебе злобы, когда ты отвечаешь на зло добром и останавливаешь зло! Представь, говорит, у меня грязный стол; что я делаю – беру грязную тряпку? Нет, стол от этого станет еще грязнее. Грязь увеличится! Поэтому я беру чистую тряпку. Но бывает, говорит, и так, что добро нужно защищать, злу давать отпор. Да, и кулаками. Для защиты добра и оружие брать приходилось, врага Руси громить!

Прожил я в Теребенях год, и знаешь, так деревня надоела! В Череповец потянуло, сил нет. Да как представлял эти переезды, эти пересадки, руки опускались. Отец Георгий видел, скучаю я, тяжело мне стали даваться церковные службы, и сказал однажды: «В Череповец отправить тебя не могу, а вот в Себеж пожалуйста. Дам-ка я тебе ключ, поезжай, поживи немного; если не почувствуешь
тяги вернуться в село – станем что-нибудь думать. Семью
бросать большой грех, какая бы ни была». Эта комната ему от его бабушки, царство ей Небесное, досталась, он мотался сюда раз в полгода, оплачивал коммунальные услуги, договорился как-то, чтобы пеню не платить... И при первой оказии я приехал сюда с мешком – картошку, всяких овощей батюшка насовал... Месяц прошел – перебрался я к одной... Вдова с сыном, оба выпивают немного, и вот приходил я к ней приходил, да еще двое там околачи-
ваются, дружки ее мужа, нормальные ребята; и я сказал тогда: давай-ка переселюсь к тебе, чего бегать зря? Я почему так сказал? Понимаешь ли – дружки дружками, а мало ли что – по пьянке в постель к ней залезут, я и не услежу... А комнату эту сдавать можно – вот как тебе. Беда в том, что денег платить за коммунальные услуги нет, всё спустил, вижу деньги – удержаться не могу, будь она проклята, эта водяра...

– А не перестанешь пить – батюшка узнает, – я покачал головой одновременно и укоризненно, и сожалеюще (жалел не Павла, конечно, а простодушного отца Георгия. И меня батюшка не одобрил бы: грешно на выпивку давать!).

– Узнает, узнает, – угрюмо хмыкнул Павел. – И мое пьянство не утаишь, город-то маленький. И жить скучно! А вот где душа распрямляется – так это на Замке. Не ходил за
костел? У-у! Там за ним обзорная площадка – в городе говорят «замок», потому что на том месте правда замок стоял. Красота, высота – взлететь хочется! А так – что?.. Телевизор не смотрю, книжки читать неохота, а шабашек тут почти
не бывает. Одно развлечение: есть выпивка – зовем друг друга, никогда не считаемся, кто и за сколько взял. Нет, что ли, страха Божьего во мне... Если батюшка не приедет и не заберет меня отсюда – пропаду совсем; а у меня – уехать сил нет. Грешен, грешен!

Павел снова пошаркал галошами под скамейкой, нервно покрутил головой, фыркнул и снова посмотрел на меня выжидательно и просяще. Я его понял.

 

Утром, едва я переступил порог прихожей – ударила в глаза, топя их, синяя, выглаженная ветром равнина. Озеро шумело; было прохладно и солнечно. Сначала я пошел на Петровскую горку – посмотреть на утренний, еще розово-туманный, плывущий в поблескивающей синеве Себеж, а потом – за костел, но теперь не в падающие переулки, а на Замок.

И словно попал на корму фантастического корабля. С трех сторон меня обнимало воздушно-необъятное озеро; и если бы не берега, могло бы показаться, что здесь – край света; а так казалось, что эти берега – другой континент, а шумящая ширь голубой стихии – морской пролив... Ветер гудел, гнал мелкие складки волн, торжественно трепыхал, опустошал прибрежные тополя, осины и липы, не зная, куда развеять их листву и оттого заставляя ее долго метаться, кружиться в бессмысленных порывах.

На Замок я выходил и в сумерках. Корма полуострова парила над серебристой пустыней; у берега складками шевелились волны, дальше всё было гладкое, льдисто-голубое; уже выглянула половинка луны, и видела, как далеко заплыли утки, как одна-одинешенька еле движется лодка. Раньше всех засыпал недальний остров со своей
непроницаемой жизнью, заколдованной в раскидистых низких ивах.

Сейчас, когда тихие серые сумерки накрыли город и медлили только с костелом, я вдруг понял: а всё-таки не веселый костел – строгий; и до сих пор – под беззаботные клики играющих детей, под сосредоточенное шептанье бабушек – доносит атмосферу восемнадцатого века – Польшу, Германию...

Вернувшись к дому, я долго не мог войти. Лунный свет лился на дышащую воду, заставлял ее мигать сверкающими пятнышками, простилал дорожку, на которой надолго приостановилась лодка, словно рыбак углубился в чтение; до берега дорожки не хватило, и она условно продлилась прерывистой серебряной полоской. Плыли утки, подавали голоса, и недолгие водные разводы, которые они оставляли за собой, жемчужно поблескивали.

А где-то рядом, напоминая о земном, трещали цикады.

Поздно вечером я услышал в коридоре знакомое шарканье – это шел мой хозяин. «Куда плывешь, венецианец, в гондолах собственных галош?» – вспомнил я строчки Виктора Сосноры, обращенные к «принципиальному пьянице», блуждающему по февральскому двору. Ирони-
ческий стих настроил меня на вчерашний доброжелательный лад, только рассказа сегодня не было – лишь просьба «добавить».

Я добавил. Грех...

Назавтра я простился с Себежем.