Донат Мечик. Праздничный спектакль. (Предисловие и публикация Т. и Ю. Ефериных)

Имя режиссера и литератора Доната Исааковича Мечика неизвестно широкой публике, его знают лишь в узких столичных театральных кругах. Советское правительство не жаловало его, и тому были причины. Будучи сыном репрессированного и отцом известного диссидента, корреспондента и ведущего радиостанции «Голос Америки» Сергея Довлатова, он сам в конце семидесятых эмигрировал в США. Его имя было предано забвению, из библиотек изымались его книги, постановки, осуществленные им, запрещались или выходили без имени режиссера.

Д. Мечик всю свою жизнь посвятил театру, работал много, честно, с энтузиазмом. В силу обстоятельств Донат Исаакович не имеет высоких почетных званий, но он много сделал в советском театре и для театра. Его высоко ценили В. Мейерхольд, М. Зощенко, Н. Черкасов, С. Васильев, А. Райкин, Г. Товстоногов, В. Некрасов.

Жил и творил Мечик в Ленинграде, куда приехал юношей из Владивостока. Прошел прекрасную театральную школу у выдающегося мастера Л.С. Вивьена. Долго работал со Скоробогатовым, юрьевым, Борисовым, Меркурьевым, толубеевым и другими известными актерами. Основной работой Мечика была режиссерская на академической сцене, но он часто выступал в концертах, писал стихи и юмористические рассказы, преподавал в учебных театральных заведениях.

Переехав в США, Мечик продолжает трудиться. Там он издал мемуары: «Выбитые из колеи» (Нью-Йорк, 1984), «Закулисные курьезы» (Нью-Йорк, 1986), «Театральные записки» (Нью-Йорк, 1989). В последней книге есть воспоминания о пребывании Мечика в Мордовии. Оказывается, в 1937 году он был направлен в Саранск, с целью возглавить художественное руководство Республиканским драматическим театром МАССР. Здесь он проработал год. Отрывки из воспоминаний об этом времени мы и предлагаем вашему вниманию.

 

Донат МЕЧИК

 

ПРАЗДНИЧНЫЙ СПЕКТАКЛЬ

 

В 1937 году я наконец вырвался на театральную свободу, приняв художественное руководство Мордовским драматическим театром. Перед моим отъездом артист В.В. Меркурьев написал на своей фотографии: «Нашему сопутчику во всех перипетиях с мастерскими[1]. До новых творческих встреч. Жалею, что Вы свою громадную творческую энергию растрачиваете сейчас не по назначению. (Где же ставить?!) Но за этот сезон в Мордовии, надеюсь, Вы отомстите и наверстаете с лихвой. Желаю побед. Уважающий вас В. Меркурьев». Ниже приписка: «И я тоже целую. Ирина Мейерхольд».

В Саранск, в столицу маленькой автономной республики, я приехал, храня в бумажнике телеграмму директора театра Новицкого. В ней подтверждались отличные условия договора о моем вступлении в должность художественного руководителя Республиканского драматического театра Мордовской АССР.

У мордвы два языка: эрзя и мокша. Какой основной – разобраться невозможно. Газеты и книги выходят и на том, и на другом языке. А Республиканский драматический театр играет на русском. На родном языке утрачивается театральность. Мордовские актеры любят русскую драматургию.

Приехал я в начале сентября, подготовил репертуарный план классической драматургии. Мечтал начать с «Бесприданницы» и «Ромео и Джульетты». Потом – комедия «Лгун» Карло Гольдони, тогда еще не показанная на русской сцене (в отличном переводе братьев Амфитеатровых), две драмы Лермонтова «Люди и страсти» и «Странный человек», неосуществленные еще в постановке и вообще малоизвестные. И наконец вышедшая в германии загадочная пьеса Горького «Фальшивая монета», не показанная на сцене.

Но… пришлось сразу же приступить к работе над спектаклем к двадцатилетию советской власти по сенсационной для того времени пьесе «Очная ставка» братьев Тур и Шейнина. О шпионаже.

Не прошло и двух недель, как бесследно исчез опытный директор театра. О нем предложили и не заикаться. Не обсуждать исчезновение.

Следом за директором пропали два его заместителя – мордвины. Потом администратор, вместо которого прислали Лисенкова, снятого с руководства комсомольской организацией республики за искривление партийной линии. В театре он, конечно, ничего не понимал, но отзывчиво консультировал по местным вопросам.

Пропал и писатель Салдин, подвизавшийся в завлитах. Аресты продолжались. Люди исчезали бесследно.

Из газет я знал, что идет охота за врагами народа.

В город недавно прибыл новый нарком ГПУ Красовский. Из Москвы. Я понимал, что столица и местное население возлагают на него надежду. Ждут справедливости.

Зам. председателя ЦИК Мордовии Миронов вызвал меня к себе в кабинет и сообщил, что я по совместительству назначаюсь директором театра. Я категорически отказался.

– Будь вы членом партии, я бы вас и не вызывал,– сказал он.– Прислал бы приказ. Через Управление. А с вами приходится договариваться. Мы же вас из Ленинграда выписали.

Я объяснил, что хозяйственные, административные заботы не по мне. Миронов оказался непреклонным, хотя и без начальствующего тона. Старался говорить убедительно.

– В республике нет другого специалиста, кому можно доверить единственный национальный театр. Мы попросили прислать из Москвы. Приедет, освободим. А пока надо брать театр в руки. Вам же будет хуже, если дадим активного, но не знающего театральное дело. На вашем месте разумнее согласиться.

Прошел месяц. Новый директор все еще не приехал. А меня уже поставили в известность, что торжественное собрание актива республики, посвященное двадцатилетию, состоится в помещении театра. И что после собрания – премьера «Очной ставки».

В день торжества с утра на полу в фойе просыхал лозунг на кумачовом полотнище: «Да здравствует великое, непобедимое знамя Маркса, Энгельса, Ленина!» А тут как раз без предупреждения появились неизвестные мне члены правительственной комиссии. Привел их руководитель партийной организации республики Солтан. Его хоть в лицо знал. Вскоре явился загадочный человек, непривычно одетый для Саранска: в элегантный светлый заграничный костюм. У сотрудников театра сразу же возникли подозрения, и они его не впускали. По настояниям человека пошли за мной. Он предъявил документ сотрудника московского ГПУ.

– Должен приглядеться к служебным помещениям.

Один из членов комиссии, как мне показалось, самый главный, взглянув на лозунг, обратился ко мне:

– Товарищ директор!..

– Я художественный руководитель. Я только временно…

– Товарищ директор,– настойчиво повторил он,– вы отвечаете за состояние помещения сегодня. И за оформление. Почему в лозунге нет фамилии товарища Сталина?

– Дайте, пожалуйста, «Правду,– обратился я к художнику.– Мы слово в слово повторили лозунг в той редакции, как он опубликован в «Правде».

– Я спрашиваю,– настаивал главный,– почему у вас в лозунге нет фамилии товарища Сталина? Исправьте ошибку! К этому вопросу не будем возвращаться.

– Покажите эскиз оформления сцены для торжественного собрания,– обратился он к кому-то. Посмотрев на эскиз, подозвал меня: – Что вы можете сказать как театральный специалист?

– По-моему, мрачновато. Черные сукна, черные падуги над длинным столом, покрытым красным бархатом, да еще при кумачовом лозунге во всю длину сцены, создадут традиционно траурный вид.

– Как вы собираетесь оформить сцену?

– По эскизу. Иначе не имею права. Так меня предупреждали.

– А инициатива? Будете отвечать, товарищ директор.

Я не выдержал и выпалил:

– А кто будет отвечать за окраску правительственного здания напротив театра?

– А что такое?

– Взгляните в окно!

Сегодня с раннего утра третий этаж был окрашен в красный, средний этаж – в синий, а нижний – в белый цвет. Правительственное здание приобрело вид полотнища огромного имперского флага.

Главный укоризненно покачал головой в мою сторону.

– Вот она, инициатива творческих работников,– и поторопился удалиться, но при выходе из здания остановился: – Исправьте лозунг. И лично проверьте анкетные данные обслуживающего персонала. Тут у вас подвизается человек из харбинцев. Мы,– сказал он,– отвечаем за порядок вечера. И за охрану. За все остальное отвечаете вы, директор театра.– И, склонившись ко мне, тихо произнес: – Проверьте места, где может быть подложено… Ясно? Обшарьте театр. У нас праздник. Двадцать лет Октября. Надо создать радостную атмосферу для людей.– Он звучно втянул воздух в обе ноздри, ушел и увел членов комиссии. Почему-то остался Солтан, с которым я до сегодняшнего дня не был знаком.

– Пойдем к тебе в кабинет,– обратился он ко мне на «ты».

В кабинете Солтан доверительно сказал:

– Теперь за все отвечают два человека: я как секретарь партийной организации республики, и ты как директор театра. Если мы не прислушаемся к требованиям московского товарища и не впишем фамилию Сталина, нам не простят. А если впишем, никто не рискнет упрекнуть нас. Побоятся.

Я вызвал в кабинет театрального художника и предложил нарастить кусок кумача, чтоб вписать фамилию Сталина.

Вскоре он вернулся разгоряченный и сообщил, что бегал по магазинам, потому что запас кумача использован. Но и там ни метра не осталось в продаже: двадцатилетие, спрос на кумач огромный!

Спустились в фойе. Оглядели лозунг. Солтан предложил смыть три фамилии и заново написать четыре.

– Не успеть! – заупрямился художник.– Букв много.

– Надо успеть,– сказал Солтан.

– Может, и успею. Хорошо еще, короткие фамилии. А что бы я делал, если бы предложили вписать «Сквозник-Дмухановский»?

– Вы что, пьяны, что ли?! Перестаньте паясничать!

– Я дипломированный художник. Меня учили рисовать, а не фамилии писать.

– Вам как художнику поручили ответственное дело,– пояснил Солтан.

– А ты кто тут такой?! Ну тебя псу под хвост! – обрушился Шувалов на неизвестного ему человека.

– Познакомьтесь! Секретарь обкома партии Солтан.

Художник опешил, засуетился и стал приказывать молодому помощнику:

– Воды тащи! Смываем к чертовой бабушке три фамилии. И впишем четыре.

С художником разобрались.

– Не доверяй отделу кадров проверку людей. Сам займись. Насчет харбинцев,– сказал Солтан.

Я постучал указательным пальцем по груди и, испытывая неловкость, сообщил:

– Это я родился в Харбине… В паспорте записано.

Солтан перевел разговор на уборщицу и порекомендовал не допускать ее на работу в праздничный вечер.

Чтоб не расстроить землячку, я премировал ее выходным днем.

Торжественное собрание шло сухо, мрачно, в траурном оформлении. Лозунг, конечно, не успел подсохнуть, ног никто, видимо, не хотел обращать на это внимания. Фамилия вождя потеснила остальные и, казалось, буквы вытянулись вверх.

К тому времени по Мордовии прошло много арестов, смещений высоких, да и низких должностных лиц. В зале не было и намека на радостное настроение.

В течение дня меня как директора не оставляли в покое всяческие начальники. И довели до того, что, забравшись на галерку, чтобы наблюдать сверху, я нетерпеливо ждал, когда начнут взрываться злополучные бомбы. Но все обошлось благополучно.

После официальной части началась премьера. В первом антракте ответственные руководители партии и правительства республики, наркомы собрались в директорском кабинете. Курили все. Первым заговорил новый нарком ГПУ Красовский. Говорил он спокойно. Казалось бы, без претензий, но требовательно.

– Что у вас делается на сцене, товарищ режиссер?! Почему вежливо обращаются с артистом Тягушевым? Вернее, с Келлером, как он вот тут в программке значится. Какая может быть палка на допросе у арестованного?!

– По пьесе положено, чтоб он был с тростью.

– Палка – холодное оружие. Штырь у нее можно устроить на конце… Глаз выколоть следователю. Никаких палок у арестованного мы не допускаем. И дайте указание актерам, чтоб обращались со шпионами погрубее…

Остальные промолчали. Только курили. По второму звонку поспешили в зал. Мне ничего не оставалось, как собрать актеров за закрытым занавесом на сцене перед вторым актом, рассказать все и проинструктировать.

– Мы же, Донат Исаакович, понимаем,– сказал Тягушев, лучший актер труппы, игравший роль арестованного Келлера.– Он ведь из Москвы, Красовский-то… Зря говорить не станет.

– Донат И-са-а-ко-вич! – успокоительно протянул молодой одаренный актер Калганов, который теперь давно уже носит звание народного артиста республики.

После второго действия нарком Красовский сказал мне:

– Вот и я смог убедиться, что вас не зря выписывали из Ленинграда. Оперативно работаете.

В антракте интеллигентного вида высокий мужчина, весьма породистого сложения, но прихрамывающий на одну ногу, в отлично сидевшем на нем двубортном темно-синем костюме из габардина, взяв меня под руку, отвел в сторону.

– Где бы мы могли поговорить без посторонних?

Я провел его на второй этаж в кабинет художественного руководителя. Человек представился. Фамилию запамятовал.

– Я приехал в Мордовию по вопросам прокурорского надзора. Объясните, почему у вас во втором действии стали грубо обращаться с подследственными? Идет допрос…  Еще ничего не доказано. Ну, а если даже он шпион?! Как можно при нашем гуманном строе, да еще в такой день, показывать со сцены произвол в органах Государственного политического управления?!

Я объяснил.

– А зачем вы слушаете Красовского? Может, в мордовском наркомате и творится такое… Но на что мы, прокуратура?! Мы этого не допускаем. Прокуратура – совесть советского государства.

– Но ведь он нарком ГПУ!

– А прокуратура на что!

Я грустно негромко сказал:

– Прокуратура уедет, а мы останемся с Красовским.

– С Красовским мы разберемся. Остановите на сцене безобразие! – категорически, но как бы по-дружески предложил он.– Я говорю как коммунист с коммунистом.

– Я же не член партии…

– Все еще комсомолец, что ли?!

Опустив веки, я помотал головой:

– Не был…

Прокурор, как бы успокаивая, поднял ладонь правой руки и вроде бы простился со мной.

«Кому что сказать? С кем посоветоваться? Болван я. Самостоятельности захотел. Театр свой строить вздумал! Оставил в Ленинград. От предложения Мейерхольда отказался. Творческой свободы захотел. Мечтал о театральном рае, а попал в пекло!..» – так думал я.

 

Снова собрал актеров. Рассказал.

– Как же нам играть?

– Играйте так, как репетировали. Как играли в первом акте. Но иногда… как бы исподтишка, вроде чтоб Ларцев (главный) не заметил, срывайтесь на грубость… Вам как бы не рекомендуют официально так обращаться с подследственными…се же вы по натуре жлобье и не можете сдержаться. А вы,– обратился я к исполнителю роли следователя,– иногда замечайте и бросайте строгий взгляд. Но в какой-то момент подмигните лукаво, одобрительно. Как бы выдайте свою натуру!..

Так и доиграли спектакль до конца. Претензий больше не предъявляли. А может, оттого, что по окончании третьего действия я тут же убежал за кулисы.

Закончился спектакль. Зрители много аплодировали и по традиции вызвали режиссера на поклон. Это позволило мне вместе с актерами спуститься за кулисы и ни с кем из власть имущих не общаться.

Когда шел домой, за мной следовали двое в военной форме с зелеными околышами. И хотя я жил вблизи от театра, все же успел понервничать: по дороге я остановился, чтоб пропустить их. Но и они остановились. Я пошел, замедлив ход. Они тоже. Тогда я закурил, чтоб дать им возможность опередить меня. Но они тоже задержались, но не закурили.

Я вошел во двор, повернул направо к дому и увидел, что они стоят у калитки и глядят мне вслед.

Я не ложился спать, ждал их, но напрасно.

Утром рано меня разбудил помреж и сообщил, что администратор театра срочно выехал в вагоне с декорациями и костюмами на узловую станцию Рузаевку, с которой мы неожиданно должны сегодня начать гастрольную поездку по республике. Труппа и я выехали позже пассажирским поездом. Прибыли часа за два до спектакля. Время бежало. Выяснить что-либо о товарном вагоне не представлялось возможным. Никто из начальствующих железнодорожников ничего не мог сказать. На спектакль приехал из Москвы обещанный новый директор Боровский, который прежде чем принять дела, должен был в течение недели ознакомиться с театром.

За кулисы прибежал какой-то начальник и скомандовал:

– Даю второй звонок! Через пять минут начинаем.

Я объяснил положение. Начальник убежал и все же дал звонок. Каждые две-три минуты к нам забегали начальники – то станционные, то партийные, то райсоветские… И каждый требовал начинать. Войти в положение никто не пытался.

За кулисами появился начальник клуба:

– Директора срочно вызывают в линейное ГПУ.

«Эти-то разберутся, наверное!» – подумал я.

Начальник тихим голосом сказал, что если мы задержим спектакль, сорвем мероприятие для стахановцев железнодорожного узла к двадцатилетию Советской власти, придется отвечать головой.

– Я же режиссер. Что я могу показать без декораций, без костюмов и реквизита? Выясните по селектору, где застрял наш вагон… Затребуйте его…

Начальник меня не перебивал, слушал заинтересованно и, глядя в глаза, откровенно сказал:

– Я вас понимаю.– Потом добавил: – И вы поймите нас. В зале стахановцы. ВЦИК республики обещал для них спектакль. Народ ждет. Актеры на месте. Надо начинать. Не начнем, ответим головой…

«Господи, на кой хрен я согласился стать директором?!» И надо же, на мое счастье, как в сказке, как по мановению волшебной палочки в кабинет вваливается тихий администратор Лисенков и кричит, словно рапортует:

– Вагон прибыл! Актеры помогают разгружать…

Начальник соскочил со стула. И мы вместе побежали в клуб.

Спектакль все же начали с задержкой на полтора часа.

После спектакля мне пришлось забрать в приготовленную для меня комнату директора и его жену, пожилую провинциальную актрису Ксению Николаевну.

Проснулся я почему-то в просторном помещении среди 15-20 коек. Приподнялся, оглянулся. Подошла женщина в белом халате. Она оказалась медсестрой железнодорожного госпиталя. От нее узнал, что меня привезли сюда в бессознательном состоянии с высокой температурой.

Я объяснил главному врачу ситуацию и, проявив настойчивость, выписался. Поспешил в клуб, чтобы найти своих людей, поскольку не знал, кто где расквартирован. В клубе сказали, что еще вчера весь состав театра выехал по маршруту на гастроли. Я пошел собирать вещи, чтобы сесть в поезд. Вхожу в арендованную для меня комнату и… о чудо! Жена, приехавшая из Ленинграда!

– В Саранске объяснили, что ты в Рузаевке. По афише нашла клуб. Застала актеров. Отвели в эту комнату, сказали, что ты в больнице. Пыталась навестить. Не пустили. Говорили, что не приходишь в сознание.

Я чувствовал, что она что-то скрывает, но понять причину неожиданного приезда не мог. В конце концов узнал, что отец мой, комендант общежития зеркальной фабрики, три недели назад арестован органами ГПУ. Мать из общежития выселили.

Я решил, что мне нужно вызвать мать к себе.

– Ни в коем случае! – сказала жена.– Если она приедет, узнают об отце, и ты исчезнешь! В Ленинграде каждую ночь кого-то арестовывают. И не найти концов.

Часа два-три спустя меня бросило в жар. Поставил градусник. Температура около сорока. Хозяйка дома сбегала за доктором. Вернулась одна.

– «Пускай больной,– сказал доктор – утром на прием явится». А когда запирал за мной калитку, крикнул вслед, что, может, еще и навестит вас.

За окном усилился и без того зловещий ветер. Часа через два доктор все же явился… чтоб устроить мне скандал: как это так я посмел беспокоить его ночью.

Не хотел прослушивать. Отписался бюллетенем. Дал какие-то рецепты от простуды.

Утром я обнаружил, что у меня на пальцах шелушится кожа. Пошел в поликлинику. Там успокоили. Пришел домой. Температура еще выше поднялась. Решил обратиться в железнодорожную больницу, где был госпитализирован в злополучную ночь.

Немолодой врач чеховского облика, взглянув на протянутую ладошку, встрепенулся:

– Да у вас же, милый мой, скар-ла-тина!

Меня увели в отдельный домик, в котором забавлялись ребятишки дошкольного возраста. Поместили в отдельную палату. Жена принесла передачу и газеты. Обменялись записками. Я порекомендовал ей уехать на три недели в Ленинград, пока я буду выдерживать карантин.

В газетах каждый день разоблачали все новых и новых «врагов народа». В Москве и в Саранске. Нарком Красовский тоже оказался врагом. И начальник управления искусств. И скорее всего, тот маленький начальник линейного ГПУ, который, видимо, не успел выполнить своего обещания разделаться со мной.

В газетах появились две рецензии на наш спектакль. Одну из них подписали стахановцы-железнодорожники. Хвалили постановку. Почти всех участников. Ни в одной из них не упоминалась фамилия режиссера, что в практике советского театра невероятно. «Почему избегают упоминать мою фамилию в прессе?!»

Я прожил в больничной палате положенный срок карантина. Ощущение опасности витало надо мной угнетающе, но в затаенных душевных закоулках прозревала надежда на торжество правды. Я был всегда доверчивым, уверовавшим в победу истины и законности, а критическое восприятие мира формировалось во мне скорее в юмористическом, нежели в сатирическом плане.

Скарлатина проходила в легкой форме. Незаметно. Она, как я понял позже, дала передышку, которая спасла меня от бед.

И вот я возвращаюсь в столицу республики. Не терпится выяснить ситуацию…

Новый начальник Управления по делам искусств сообщил маршрут гастролей. Я попытался выяснить, что происходит в театре. Он приветливо улыбался, но ничего не говорил. А может, не брал на себя смелость поставить в известность об опасности, которая подстерегает меня. Вдруг он схватился за голову, поспешно взглянул в настольный календарь и переспросил мою фамилию…

– Срочно во ВЦИК. К товарищу Миронову. Вас давно разыскивают…

Миронов плотно сидел в кресле. Он был в синих суконных галифе и такой же гимнастерке, на которой блестел орден боевого Красного Знамени. На его лице сияла щедрая улыбка. Он уважительно произнес:

– Мне поручено от имени Центрального Исполнительного Комитета поздравить вас с присвоением звания заслуженного деятеля искусств нашей республики. Указ, правда, мы задержали из-за анкеты, которую вы сейчас заполните. А другой экземпляр для Верховного Совета РСФСР. Направим с ходатайством о присвоении вам звания заслуженного артиста федерации. Садитесь за этот столик и заполняйте.

Растроганный и обнадеженный, никак не ожидавший такого разговора, я механически писал ответы на привычные анкетные вопросы: «Мечик», «Еврей», «В Харбине», «Режиссер и литератор», «Специальное. Но вот на обычный вопрос об отце пришлось ответить: «Репрессирован органами ГПУ 19 октября 1937 года».

Получив заполненные анкеты, Миронов, проглядывая, произносил вслух ответы. На словах «репрессирован органами ГПУ» остановился. Правая рука с анкетами опустилась к столу. Ладошкой другой руки он провел по лысой голове.

– Мечик, подойди к столу,– сказал он, почему-то перейдя на «ты».– Ближе.– И совсем тихо произнес: – Ты, молодой человек, приехал помочь нашему театру. Честно потрудился… Но если я передам анкеты в таком виде, тебя не будет. Через десять минут не будет. Если я скрою, про анкеты все равно узнается. И тогда не будет ни тебя, ни меня. Понял? Теперь запоминай. Ты отказался заполнять анкеты, чтоб не застрять в нашей республике. Жена за тем и приезжала, чтоб уговорить не продлевать договор… Ясно? Забирай анкеты. Запрись в комнате. Сожги на тарелке. Пепел высыпь в уборную. Собери актеров, расскажи, что год доработаешь, но задерживаться не станешь. Про анкеты можешь сказать, что заполнять не согласился. Дай руку. Понял? Ну, ступай!

Я попросил разрешения в удобное для театра время отлучиться на неделю в Ленинград.

Весной подвернулась такая возможность. Я верил в справедливость и был убежден, что, получив свидание с крупным начальником ГПУ, смогу добиться реабилитации отца. Расскажу, что в войну с Японией и с Германией отца как боевого солдата наградили медалями. Отец воевал за Россию, за Родину…

В Ленинграде я сразу же отправился в Большой дом на Литейном проспекте. В ГПУ. Заказал пропуск. Пошел получать.

– Сдайте оружие!

– Что???

– Оружие сдайте.

– У меня никогда не было оружия.

– Не получите пропуск. Следующий!..

Мне показалось, что дежурный ненормален. Решил прийти на другое утро.

– Сдайте оружие, получите пропуск.

За окошком другой человек, а разговор тот же.

Приходил я и через два дня. Доказывал:

– Я никогда не держал настоящего оружия в руках. Только на сцене. Бутафорское…

В Мордовию я вернулся несолоно хлебавши. С первых дней приступил к запланированной постановке «Последних» Горького вместо любимой мной, но еще не опубликованной на Родине «Фальшивой монеты».

За год в Мордовии я показал в театре четыре премьеры. На драматическом отделении музыкальной школы обучал актерской профессии мордовских ребят. Выступал по радио с чтением произведений художественной литературы. Читал Всеволода Иванова, Маяковского, Зощенко… Мордгиз выпустил книжку – мой водевиль «Любовь с подозрением», а детский журнал перевел на эрзянский «Сказку о зайке и безрукавке майке».

И вот я возвращаюсь в Ленинград. В коридоре вагона почти вся труппа. Актеры провожают до ближайшей остановки. Мы прощаемся, и я остаюсь один-одинешенек между театром и домом. Между матерью и отцом.

 

 

На работу не удается устроиться. При каждом разговоре с руководителем остается надежда, но при следующей встрече говорят, что перерасход по смете или сокращение плана постановок. То говорят, что не утвердили новую режиссерскую единицу, а то и вовсе непонятное уму-разуму.

Но вот случилось так, что меня навестил друг – артист Николай Черкасов. Я как раз сидел и писал письмо-заявление секретарю обкома партии товарищу Жданову. Просил разобраться наконец в причинах ареста отца. И дать указание на его освобождение. Просил и помочь решить судьбу в Ленинграде.

– Повремени с письмом! – сказал Николай.– Оно даже не дойдет ни до одного из его секретарей. Таких писем знаешь сколько в один день посылают на его имя?! Лучше я попытаюсь помочь тебе по депутатским каналам.

Недавно Черкасов неожиданно для театрального Ленинграда, как и для него самого, был избран в депутаты Верховного Совета республики. Кому-то эту идею подсказало появление артиста на экране в «Депутате Балтики». Начавшаяся слава в искусстве разнеслась по всей стране.

А утром Коля позвонил мне по телефону и сказал, чтобы я срочно явился на прием в оба управления по делам искусств: и в городское, и в областное.

На этот раз я выбирал место работы и сознательно принял руководство самым отстающим Районным драматическим театром. Помещение находилось на улице Рубинштейна, 18, на правах полустационара с Совхозно-колхозным театром, которым, как ни покажется странным, руководил один из выдающихся артистов дореволюционной России П. П. Гайдебуров. Теперь в этом помещении выступает Малый драматический театр, руководимый Л. Додиным.

Не прошло и года, как на Декаде искусств Ленинградской области мои постановки «Талантов и поклонников» и «Разлома» получили высокую оценку на страницах центральной прессы. Я был приглашен в состав режиссуры Театра им. А.С. Пушкина. В Александровский театр, которым недавно стал руководить мой учитель Л. С. Вивьен.

В анкетах я продолжал писать об отце, что он «…репрессирован органами ГПУ 19 октября 1937 года». И ни разу нигде не пришлось комментировать такой ответ.

После войны, как только Театр вернулся из эвакуации, я снова начал запрашивать различные органы прокуратуры о судьбе отца.

И вот наступил момент, когда наконец стало известно, что ответ будет находиться в конверте и лежать по алфавиту на соответствующей полке в отделении прокуратуры. В небольшом помещении то ли в районе Садовой (от Невского в сторону Никольской церкви), то ли на канале Грибоедова – запамятовал.

Пришел я с братом Михаилом, который вскоре скончался по болезни, нажитой в блокадном Ленинграде. Действительно оказался конверт с нашей фамилией. Мы вышли на улицу и в закоулке распечатали, прочитали.

– Порвем?! – пролепетал Миша.– И ни слова ни твоей Норе, ни моей Вале… Маме тем более… Если мы напишем это в анкете,– хана! И мне, и тебе…

В этот момент Миша, как по приказу, зажал зубы, взгляд его ушел глубоко в себя, и он не сразу пролепетал:

– Я висел за ноги привязанный вниз головой… Требовали бог знает каких показаний… Кричали, что «ни Вали, ни твоего Доната, ни его Норки»… никого не пощадят…

– Что я?! Ты же видишь, какие силы у меня…– продолжил он.

Мы помолчали. Я сказал, что это письмо я сожгу дома… На тарелке… Но как же с анкетами?..

Миша перебил меня:

– Я знаю, ты скажешь, что не умеешь писать неправду. А какая тут правда?! Сам ты ходил с Черкасовым к прокурору… Ну и что? Никто ничего не знает, что с отцом… А может, не только нам так написали, а всем-всем… одно и то же. Чтоб отвязаться… Отбрыкаться.

Еще раз мы глазами прочитали жестокую бумажку:

«Ваш отец Мечик Исаак Моисеевич расстрелян как контрреволюционер и враг народа».

Душа разрывалась. Я ведь с тринадцатилетнего возраста, с прихода во Владивосток Народно-революционной армии в гражданскую войну осенью 1922 года был за революцию, за «свободу, равенство и братство». В Сталина поверил! Но почему отец контрреволюционер?! Он был далек от политики, от всего того, что сделало бы его врагом народа. Я никак не мог примириться с предъявленным обвинением отцу. Не мог принять его смерть! В анкетах продолжал писать, что отец арестован…

Судьба давно развела меня с женой Норой Довлатовой, но вот уже в эмиграции, когда угроза становилась обезоруженной, она рассказала, что наша соседка того времени, квартуполномоченная Татьяна Владимировна, супруга давно скончавшегося петербургского профессора Б. Овсянникова, уговаривала меня уехать в Мордовию, не задерживаться, потому что по утрам я пытался проникнуть в Большой дом, а по ночам во двор приезжал «черный ворон». В нашу квартиру входили люди в форме ГПУ с ордером на мой арест. Чудесная русская женщина дворянской крови, с наивными глазами заверяла:

– Да он еще не приехал. Знаете их, актеров… Они же на сезонных договорах. К осени, наверное, вернется.

С 1937 года я неизменно писал в анкетах заученно до буквочки:

«Мой отец репрессирован органами ГПУ 19 октября 11937 года». Двадцать лет писал, пока не получил права писать, что отец умер, потому что в 1957 году я добился наконец от главного прокурора РСФСР посмертной реабилитации и получил право писать: «Отец умер в 1937 году».

Умер. Не замучен, не расстрелян, не убит, а просто взял да и умер в 56 лет. Человек, который никогда не болел, ни одного дня за тридцать лет, что я прожил с ним. У сильного, мужественного бойца русской армии, награжденного многими медалями в японскую и германскую войны за солдатскую доблесть, отняли жизнь «ни за понюх табаку».

 

Предисловие и публикация

Т. и Ю. Ефериных

 



[1] Мастерские – актерские классы в театральном учебном заведении.