Лафкадио Хирн. История о привидениях и злых духах

 

 

Алина Дворецкая

Про писателя Горкина

 

От нечего делать писатель Горкин решил сочинить роман. Собственно говоря, не «сочинить» – а воссоздать на бумаге недавние события собственной жизни, описать двухлетнее свое житье с девушкой Ритой, внезапно («А случаются ли такие вещи внезапно?» – задумался Горкин) покинувшей его.

Из опубликованного за писателем Горкиным числилась толпа рассказов – штук шестьдесят, не меньше. Еще до перестройки он методично рассовывал их во все журналы – толстые и молодежные, питерские и московские; два раза белорусский журнал «Парус» публиковал горкинские вирши. Если какой-то рассказ не печатали в одном журнале, он нес его в следующий, и так далее – до победного. В неопубликованных числилось штук десять действительно сереньких историй и две незаконченные повести. Короче, материала давно бы хватило на собрание сочинений – скромное такое, двух- или трехтомное, трехтомное – это если повести дописать, но повести никак невозможно было привести к логическому концу.

Писал Горкин всегда о себе. О своей личной жизни. О своих любовных историях, если сказать совсем уж точно. Мужских персонажей своих рассказов он наделял самыми различными внешностями – иногда это были мускулистые вандаммы и шварценеггеры, иногда – интеллигентные хлюпики в очках. Женщин всегда описывал такими, какими они были в действительности. Он старательно выспрашивал своих подруг об их жизни, о предыдущих мужчинах – и радостно населял свои рассказы мелкими житейскими подробностями. Отношения Горкина с его любовницами обычно не затягивались, поэтому подробностей хватало только на рассказы – не очень длинные, но и не слишком короткие.

С девушкой Ритой отношения затянулись, поэтому материала должно было хватить на роман. Писатель Горкин сидел в своей писательской комнате, поглядывая через окно на мелко трясущиеся под осенним ветром рыжие клены, и с удовольствием предвкушения («Такое удовольствие, наверно, испытывает будущая мать, чувствуя толчки своего младенца внутри», – думал Горкин) просчитывал перипетии готового выскочить на бумагу создания.

К сожалению, он толком не помнил, где и как познакомился с девушкой Ритой. Кажется, это было на дне рождения его случайного знакомого, где и очутился он чисто случайно, а девушка Рита была в розовом обтягивающем платье. Или нет, они познакомились, наверно, в «Кэндимэне» на концерте «нанайцев», когда пьяный Горкин, слушая песню про пилота, плевался от ненависти к откормленным красавчикам на сцене, а преуспевающий дружок-детективщик, затащивший его в «Кэнди» «повеселиться» и оплативший вход и выпивку, доказывал, что девушки вот как раз таких мужиков и любят, но тут стоявшая рядом девушка Рита в розовом обтягивающем платье сказала, что не все девушки любят таких мужиков, – а на день рождения к случайному знакомому они пошли вместе уже на следующий день. Или нет, познакомились они в «Гостином Дворе», где он покупал себе записную книжку в красивом кожаном переплете, а девушка Рита себе – альбомчик для фотографий, а на день рождения пошли на следующий день, а в «Кэнди» дружок – сочинитель кровавых историй – пригласил его уже в выходные и несколько удивился, что пришлось платить еще за девушку Риту.

Хотя, скорее всего, познакомились они все-таки на дне рождения, а в выходные пошли в «Кэнди», и писатель Горкин для девушки Риты сделал вид, что это он за всех троих заплатил, а в «Гостинку» они ходили вместе уже когда-то потом; просто вначале, когда они вместе попадали в магазины, Горкин покупал что-то себе на свои деньги, а девушка Рита – что-то себе на свои.

Зато очень отчетливо писатель Горкин помнил все дальнейшие события. То, как девушка Рита сначала влюбилась в него без памяти, а потом его влюбила в себя (кажется, такое случилось с Горкиным впервые, после эпизодической влюбленности в русокосую комсоржицу Веру Синяеву в девятом классе).

Очень хорошо должна была удаться первая сексуальная сцена. Вообще-то во всех рассказах писателя Горкина эпизоды с сексом были похожи один на другой (это потому, что в извест-
ные минуты для него все женщины сливались в одну смутную, какую-то вселенскую женщину, аморфную, но желанную, и потом он никак не мог вспомнить, кто из них как себя вел, помнил только, что он сам делал, а делал он всегда одно и то же). Но в его нарождающемся романе все должно было быть по-другому. Девушка Рита сразу после первого поцелуя должна была встать с дивана, отойти назад шага на три и лениво так расстегнуть блузочку (нужно описать ее черный кружевной лифчик), а потом, в еще более замедленном темпе, снять узкие черные брюки с заглаженными стрелками. Потом, правда, в действие должен был вступить герой («Опишу на этот раз свою внешность. Небольшой волосатый животик только уберу, и пару лет скину, все-таки тридцать пять – это не тридцать восемь, пусть в финале романа герою исполнится именно тридцать пять, хороший возраст», – решил Горкин), а действия Горкина неизменно были такими же, как и во всех горкинских рассказах. Нужно взять у киномана-соседа порнушную кассету и посмотреть какой-нибудь другой способ ведения дела. «А там уже я распишу все покрасивее», – подумал Горкин.

После многообещающей завязки намечалось интересное развитие действия. Девушка Рита оказалась ужасно ревнивой, но в короткий срок (месяца три, кажется?) в результате упорной борьбы ей удалось отвадить всех остальных горкинских женщин. Нужно было подробно описать, как девушка Рита рылась в карманах горкинской одежды, отыскивая записочки с телефонами и адресами, как устраивала Горкину бесконечные утомительные скандалы с битьем дешевых стаканов на кухне и швырянием в лицо Горкину найденных в карманах улик (вышеупомянутые записочки, пачки презервативов, носовые платки со следами женской губной помады; когда у женщины были накрашены губы, Горкин просил ее стереть помаду, и была у него дурная привычка подсовывать при этом свой носовой платок), как являлась домой к Горкину вместе с его случайными подружками и устраивала очные ставки, требуя, чтобы писатель Горкин остановил свой выбор на ком-нибудь одном. Странно, что все эти выходки девушки Риты не злили Горкина; так он понял, что начинает в нее влюбляться.

Отшив всех этих эпизодических горкинских женщин («Про что я буду писать рассказы?!» – ужаснулся тогда Горкин, из неописанного на его памяти оставалось три или четыре увлечения), девушка Рита перестала злиться и скандалить, расцвела и похорошела (вот тут-то Горкин и влюбился в нее окончательно). Сначала она навещала его два раза в неделю, потом через день, потом – каждый вечер, а потом совсем переехала в горкинскую квартиру, мотивируя это язвенной болезнью Горкина и обещая ему горячее питание три раза в день. Горкин уже знал, что девушка Рита умеет готовить только яичницу с сосисками, и потом мыл посуду за собой и девушкой Ритой, что доказывало глубину его чувств. Теперь их навещала теща – раз в неделю – маленькая, коротко стриженая женщина восточного типа с острыми «нэпманскими» стрелками стильной прически, направленными от висков на щеки, в кожаном плаще, подметавшем асфальт, и в ботинках за сто пятьдесят баксов. Теща готовила что-нибудь существенное и в больших количествах. Глядя на нее, Горкин отмечал каждый раз, как девушка Рита похожа на свою мать, особенно если остричь ее длинные жесткие волосы. Те же миндалевидные черные глаза (не различить зрачков, «ведьминские» глаза, надо написать), те же выгнутые дугой черные шелковые брови, тот же длинный прямой нос, те же тонкие вишневые губы, те же редкие волоски над верхней губой. Ритиной матери было шестьдесят лет. «Значит, и Ритка будет ничего еще выглядеть в старости, – думал влюбленный Горкин, – готовить только, кажется, уже не научится». Один раз пришел в гости и тесть, крупный красноносый мужчина. Он принес с собой бутылку «смирновки» и в одиночестве вылакал ее на кухне – Горкин поддерживал новоявленного родственника пивом, а девушка Рита пила банановый ликер. Напившись, тесть толкнул длинную и убедительную речь, призывая писателя Горкина расписаться с его дочерью в районном загсе «хотя бы без свадьбы, хотя бы просто распишитесь». Девушка Рита краснела (писатель Горкин впервые обнаружил, что она умеет краснеть) и говорила: «Ой, папа, ну ты не к месту начал». Закончив свою речь, тесть допил дочерин ликер и, пообещав подарить им «что-нибудь крупное» на свадьбу, удалился.

Дальше можно было сделать краткий экскурс по жизни героя и упомянуть между прочим, что идея женитьбы ни разу не озаряла его вдохновенный мозг, поэтому уговоры Ритиного папы он воспринял лишь как пьяный треп; потом нужно было описать, как хитрая девушка Рита к годовщине их знакомства подвела Горкина к дверям не загса, правда, но все-таки церкви; как внушительных размеров поп благословлял их на совместную жизнь до гроба и как они вдвоем с девушкой Ритой напились потом на последние горкинские деньги в «Ресторанчике» на Невском. Обдумывание этого эпизода доставило писателю Горкину несколько неприятных минут; он никак не мог решить для себя, какие последствия будет иметь момент венчания для него теперь, после того, как девушка Рита ушла из его жизни – ведь они же клялись Богу быть вместе до самой смерти; вот девушку Риту, наверно, этот вопрос совсем не волновал.

 

Тут заканчивалась первая часть романа; какая-нибудь сентиментальная писательница, подумал Горкин, тут бы и завершила свое произведение, хэппи-энд, то есть счастливый конец, «и жили они дружно и счастливо, и умерли в один день». История для слезливых школьниц. В романе же писателя Горкина именно с этого места должно было начаться еще более интересное действо. Приближалась зима, и девушка Рита захотела шубу. Или хотя бы кожаное пальто такой же длины, как плащ ее матери – чтобы подметало асфальт (учитывая маленький рост девушки Риты, подобрать было бы легко, но у писателя Горкина не было таких денег). Пальто или шуба стали яблоком раздора. Девушка Рита, в шестнадцатый раз раскидывая перед Горкиным свою короткую потрепанную «пропитку», объясняла Горкину, что все ее бывшие одноклассницы давно имеют «и кожаное пальто, и шубу, и то, и другое». Горкин все понимал, но где взять деньги на покупку, не знал. Ритины монологи ежевечерне удлинялись; она уже ставила Горкину в укор, что за год с лишним их совместной жизни он не купил ей ни одной золотой вещи и вообще ни одной вещи не купил; нельзя же назвать «вещами» белые джинсы или летний пиджак, справедливо рассуждала девушка Рита, а больше он ей ничего и не покупал.

В декабре шуба неожиданно появилась; девушка Рита сказала, что заняла деньги у коллеги на работе, на длительный срок. Девушка Рита работала маникюршей в рядовой парикмахерской, и Горкин засомневался (хотя вслух своих сомнений не высказал, слишком уж девушка Рита была счастлива), а месяцем позже увидел этого самого «коллегу». Писатель Горкин подошел к окну спальни, чтобы задвинуть шторы (пора было включать свет), и в сгущающихся сумерках увидел крутого мужика, деловито пинавшего спущенную шину вишневого «Гранд Чероки». Писатель Горкин задержался у окна лишь потому, что удивился происшедшему – до сего момента он был уверен, что на «крутых» машинах вроде «мерсов» или «чероки» камеры не спускают вообще. Писатель Горкин решил посмотреть, как владелец джипа будет менять колесо, но вместо этого увидел, как из правой передней двери «Чероки» выбралась девушка Рита в новой шубе и, махнув рукой обескураженному своему шоферу, пошла к подъезду. Пока поднимался лифт, писатель Горкин не успел испытать даже подобия ревности; вместо этого он думал о том, что, раз у джипа приделано сзади запасное колесо, значит, одно из четырех действующих действительно может спустить, как это ему раньше в голову не приходило.

Девушка Рита вошла розовая, оживленная, последний месяц она все время была радостно оживлена, Горкин-то думал, что вся ее радость связана с новой шубой, но вот оказалось, что не только. Нужно описать все свои тогдашние мысли, решил Горкин, мысли обманутого идиота. Первое, о чем он подумал, увидев девушку Риту, это то, как волоски над ее верхней губой похожи на черные тонкие волоски зверька с забытым Горкиным именем, из которого была сшита Ритина шуба. Потом он подумал, какая Рита красивая сегодня, и сказал ей об этом, она заулыбалась совсем уж радостно, и тогда Горкин спросил, чего она так радуется, должна ведь хотя бы немножко огорчиться за своего дружка, тому придется на морозе колесо менять. Девушка Рита замерла на секунду в дверях, а потом, улыбаясь уже не так радостно, сняла шубу и повесила на вешалку: «Ну и что ты подумал?» «Про что подумал?» – спросил Горкин. «Ну, ты же писатель, – сказала девушка Рита. – Вот что ты, например, подумал, где и как мы познакомились?»

Тут главное не переборщить, думал писатель Горкин. Эпизоды их дальнейшей жизни с девушкой Ритой были похожи один на другой, и нужно было выбрать лучшие, самые яркие, чтобы вставить в роман. Рита все время клялась, что с «быком на джипе» все кончено, и каждый раз спустя несколько дней или несколько недель Горкин уличал ее в измене – то у нее появлялось золотое колечко с бриллиантиком («Оно у меня давно, я просто не показывала тебе, не хотела тебе говорить, что он мне дарил!» – кричала Рита), то он подслушивал в ванной ее разговор по телефону, когда она думала, что он не слышит, то в результате многочасового бдения у окна опять видел знакомый джип – крутой дружок частенько подвозил девушку Риту домой после работы. Для себя писатель Горкин действительно быстро сочинил версию знакомства девушки Риты с ее новым любовником – бык наверняка приходил в парикмахерскую стричься, наверно, не раз, мода людей этого типа требует очень короткой стрижки – «под машинку» или как там, и наверняка обратил внимание на красивую маникюршу. Эту версию он решил описать и в своем романе.

Обязательно нужно было написать, как, вернувшись домой из поездки к родителям в Лугу, он застал девушку Риту с ее любовью у себя в писательской комнате. «Мы читаем Хармса, – сказала девушка Рита спокойно и начала декламировать с открытой страницы:

Я шел зимою вдоль болота

В галошах, шляпе и очках.

Вдруг по реке пронесся кто-то

На металлических крючках...»

В глазах у писателя Горкина потемнело на несколько секунд – от ненависти к крутому жлобу, сидящему на его, горкинском, стуле, и он, писатель Горкин, даже не мог ударить этого жлоба, ведь тот сильный, ведь тот хозяин жизни, у него есть баксы, и «Чероки», и наверняка пистолет, да он и без оружия в мгновение ока сделает из Горкина яичницу... а за что, спрашивается, ведь несправедливо же, этот тип и возраста приблизительно горкинского же, и рожа у него не сказать чтобы симпатичнее горкинской, обычная русская рожа, курносая, красноватого цвета...

«...К ногам приделал две дощечки,

присел, подпрыгнул и исчез.

И долго я стоял у речки,

И долго думал, сняв очки –

Какие странные дощечки

И непонятные крючки!» –  

закончила Рита и захлопнула книжку.

Дальше нужно было писать, как они втроем пили кофе на кухне – и чтобы этот эпизод не казался банальным, чтобы не было как в песнях из воровского жаргона и в миллионе-миллионе других рассказов и романов. Ритин дружок оказался типичным «новым русским» из анекдотов – он был огромный, как слон, и верхняя пуговка рубашки без галстука не сходилась на его объемистой бычьей шее, и пиджак от «Дольче и Габбана» трещал под мышками от напора мышц, и на голове красовался аккуратный ежик волос, и с жирного запястья свисала золотая цепь толщиной в палец, и собственные толстые пальцы он смешно как-то топырил, и два раза звонил сотовый у него на пузе, и когда он собрался уходить, то надел в прихожей толстую дубленку с барашистым мехом внутри, а на свободное от цепи запястье повесил желтокожаную барсетку. Его нужно было тоже изобразить как-то небанально, но отметить и удивление главного героя – надо же, мужик ну просто персонаж из анекдота, и жаргон, и манеры.

А потом нужно было рассказать об этом звездном лете, о том, как девушка Рита два раза собирала вещи и уходила, и два раза возвращалась, и оба раза уходы ее и возвращенья сопровождались слезопролитием, разборками и криками обоих – героя и героини. А в третий раз, уходя, девушка Рита была спокойна, и он уже был спокоен, уже привык к ее уходам и возвращениям, вернется опять, наверно, – решил он. И, остановившись в дверях со своими двумя чемоданами (зимние вещи не вернулись уже после первого ее ухода), Рита сказала так обыденно:

– Да, слушай, Горкин, я все давно хотела спросить, что ты себе псевдоним не взял? «Горкин» звучит как «Горький». У тебя, кстати, даже один рассказ есть, он не «Мать» называется, правда, но все-таки «Мама», ну, про женщину, которая к герою относилась, как к сыну, все нянчилась с ним, спрашивала, надел ли он теплые носочки. Это же смешно. Это как пародия. Тебе нужно было с самого начала псевдоним взять.

Эти ее слова, конечно, не нужно было вставлять в роман. И вообще, главного героя нужно делать не писателем, а... Тут Горкин задумался: фотограф был, художник был, укротитель тигров был, учитель был, был профессор, был директор завода, был ювелир, были журналист, переводчик, банковский служащий, инженер, были рабочие, был даже машинист поезда, и охранник пункта обмена валюты тоже был. Милиционер? Таксист? Бывший спортсмен?

За окнами стемнело, а писатель Горкин все сидел и постукивал в раздумье карандашом по столу. Роман? Может быть, все-таки повесть? Вряд ли его хватит на роман. Повесть, да, это то самое. Вот если Рита вернется, маловероятно, конечно, но все-таки, если у них будут еще какие-нибудь отношения, вот тогда, может быть, хватит и на роман. Вернется, позвонит в дверь – что еще такого она сказала ему в последний раз? Он сказал, что все понимает, что знает – она любит его, что уходит она из-за денег, и только из-за денег, как это пошло, как глупо. А девушка Рита сказала, что неправда, что она любит Стаса (вот, даже имя вспомнил ее дружка – Стас), что будет любить его всегда, даже если он не будет богат, даже если он будет ездить на простых «Жигулях» и перестанет дарить ей дорогие вещи. А писатель Горкин спросил, как же их любовь, и тогда девушка Рита виновато как-то сказала, что никогда не любила Горкина, что это была только ревность: пока у него были другие женщины, ей казалось, что она его любит, она любила, пока ей нужно было отвоевывать его у кого-то, ей льстила мысль, что из всех них он предпочтет ее – одну. Слова ее показались Горкину бредом, он сказал, что если человек ревнует – значит любит. Нет, нет, сказала Рита, истинная любовь не знает ревности, она слепа, любовь – это когда безгранично веришь человеку, и что-то там говорила еще... н-да. Женский бред.

Он пошел на кухню, поставил на огонь сосиски в эмалированном ковшике и все думал, думал про свое детище. Еще ни разу в жизни он не был так уверен, что напишет нечто грандиозное. Эпохальное. Просто талантливое. Девушка Рита прочитает его повесть в каком-нибудь толстом журнале. Всплакнет. И тогда...

Впервые писатель Горкин был готов присочинить счастливый конец к такому реальному, такому из жизни вытащенному произведению.

 

 

 

Светлана Тремасова

ПИАНИНО

 

Дым от пригоревшей лапши не спешил подчиняться драному полотенцу, расползался по низкому потолку серым туманом, забивался в темные паутинные углы. Кастрюля с черным дном так и осталась на полу возле скамейки с тремя грязными ложками и раздавленными остатками лапши вокруг. В раковине, наполненной водой, пускала пузыри велосипедная камера. Сидя у глухого, мутного окна, Вовка задумчиво курил «Приму».

– Ты бутылку принес? – обратился Генка к закопченному зеркалу сутулого бельевого шкафа, орудуя над ним полотенцем и смахивая в гущу дыма хлопья пыли.

– Угу, – качнулось в глубине Вовкино отражение.

– А я ночью колесо у велосипеда проколол, – и, встретив себя в зеркале, показал язык. Размахивая над головой полосатым рваньем, он пошел по свободному пространству грязно-желтого пола. – У Ольги опять не был? – помедлил, и, не услышав ответа, продолжал: – Че ты ждешь? Забирай вещи и давай к нам. На развод потом как-нибудь накопим, или, может, у матери займем, как корову продаст. Я те сразу сказал: жену надо воспитывать с первых дней, как, вон, я Ленку. Мы теперь с ней...

Генка смахнул с полки пакетик с лавровым листом, тот безнадежно канул за газовую плиту, и Генка проводил его отрешенно-философским взглядом.

– Угу, – Вовка вмял окурок в консервную банку и уставился в окно.

– Детей вам надо завести, – посоветовал Генка. Ему в бок ткнулась ручка стоявшей на краю сковороды, и он принялся осторожно водружать ее на гору грязной посуды, наставленной на столе, вокруг раковины и на плите, продолжая: – Тогда все эти фигли-мигли пройдут – не до того будет. А то сидите, третий год друг на друга смотрите. Вот завели бы детей... и побольше... – Генка сощурил веснушчатую физиономию и, высунув кончик языка, покосился на Вовку, но тот на него не смотрел. – Хочешь, дам на прокат парочку?

– Угу, – наконец откликнулся Вовка, – чем я их кормить буду? Лапшой, что ли?

– А что? Они у меня лапшу за милую душу уплетают.

– Уплетешь, пожалуй, – буркнул Вовка.

– Так ты у Ольги-то был? – Генка направил полотенце в угол, свалил в раковину единственную чистую кружку. Та глухо хлебнула и опустилась на дно.

– Был. Вчера вечером. Она там гуляет... Народу полный дом, сама пьяная вдрызг. Я посмотрел и ушел.

– Хе-хе, – криво ухмыльнулся Генка, – Ништя-ак, – и погнал дым к распахнутой двери, как выгоняют мух из темной комнаты на свет.

 

Уже собираясь уходить, Генка обнаружил, что пропал Алешка. В передней, вольно распроставшись поперек разложенного дивана, спали младшие: Танька и Андрейка. Алешки не было ни в спальной, ни в котельной, ни в шкафу, ни под кроватью. Уже с Вовкой они прочесали огород, обшарили углы сараев и баню. Никто из соседей Алешку не видел, единственной надеждой оставался тракторный парк, что напротив через дорогу. Генка вспомнил, как однажды сам, правда, когда ему было не пять, а лет восемь, в такой же ясный летний день ушел из дома, вышел по дороге в поля за село и пошел прямо к солнцу. Куда и зачем шел, Генка не помнил, а тогда, двадцать лет назад, знал, точно знал, но теперь забыл. Алешка всем похож на Генку – так все говорили, и Генка не без гордости заявлял: «Это мой помощник растет!» И сейчас дотошно обшаривая сломанные трактора и косилки, втайне надеялся, что сын его идет по пыльной дороге к солнцу, и Генка обязательно найдет его, но не будет ругать и шлепать, только спросит, куда он шел, и зачем.

 

Алешка стоял в узком проходе между заборами, расставив ноги на возможную ширину и раскинув руки, преграждал путь старушке в черном платке:

– Баушк, дай конфетку, а то не пущу.

– Да нету у меня конфетки, сынок, – смущалась бабка, раскрывая кошелку, – из церьквы иду, вот, хлеба по дороге купила.

– Ну, тогда хлеба дай, – требовал Алешка.

Бабка отломила ему серую горбушку. Алешка бросил ее за ворот грязной рубашки, где уже крошилось несколько печеньев и два пряника. Карман его рубашки оттопыривало куриное яйцо, в кармане штанов таяли две карамельки.

 

Генка его не шлепал и не ругал. Взял за руку, привел домой быстро и молча. В сенях Алешка, виновато отвернув голову и криво улыбаясь, пробубнил:

– Пап, а ты куда? За пианином?

Генка вспомнил желтые рассохшиеся клавиши, закапанные, посыпанные табачным пеплом и пылью, оторванную крышку, едва заметные изгибы инкрустации под темной полировкой, под чьими-то нелепыми попытками навести порядок грязной тряпкой; свой делано небрежный голос из полумрака: «А че это тут? Пианино?» – и мысль: «Вы тут квасите, как... а здесь – Пианино!»; свои неуклюжие, тупые, грязные пальцы, доившие из запавших клавиш «собачий вальс».

– Да тут все, кому не лень, как напьются и тренькают, – пьяный голос Ефимыча из кухни. – Хочешь, ставь еще бутылку и забирай.

Потом они тоже выпили в этой туманной компании смазанных лиц, наглого хохота и липкой грязи, и, привязав к санкам стол, два стула и кресло (как только умудрились по пьяни?), пошли домой. Мартовская оттепель осадила пышные снега. Плиты, уложенные вместо асфальта по улице Карла Маркса, искрились в лужах света редких фонарей, как после обильного летнего дождя, и скрежет санных полозьев в колодезной глубине ночи зажигал по очереди окна проснувшихся от странного звука домов, что Генку и Вовку, пьяных, восторженно забавляло.

Все это снова ярко вспыхнуло в Генкиной голове и вновь повлекло за собой трезвую мысль, пронзенную санным скрежетом: а как его тащить?

 

Ленка лежала в больнице с обострившейся почечной болезнью. Днем ей ставили капельницу, а после обеда она сбегала домой, торопливо преодолевая трехкилометровый путь, чтобы успеть убраться, постирать и накормить детей.

– А папка где? – спросила она дежурившего у дверей Алешку, и, зная ответ, сразу прошла в дом.

– За пианином уехал, – плелся ей вслед Алешка.

Ленка остановилась у порога, устало оглядела кухню, во-
шла, и, изможденно ссутулившись, опустилась на скамью, застыла в старушечьей угрюмо-обреченной позе, перебирая взглядом знакомые вещи, и не видя их.

Алешка цепким взглядом поймал спрятанный за шкафом поломанный соседский вентилятор, и теперь, пыхтя, старался подцепить его за шнур найденной у порога шумовкой. От Лешкиной возни дверь шкафа медленно открылась, растянув сухой жалобный скрип и обнаружив в древесной утробе мятый бумажный мешок с лапшой и полку с россыпью комков серой крупной соли.

Ленка, выйдя из оцепененья, медленно поднялась и направилась в комнату. Через час, собрав детей, она вывела их из дома и повела к свекрови в соседнюю деревню, поторапливая, чтобы успеть вернуться к вечернему обходу.

Пошел дождь. Тяжелые капли дружно бубнили по листьям яблони, сыпались на дырявую толевую крышу старой бани, и, просачиваясь внутрь, капали на дощатый серый пол предбанника, образуя черное мокрое пятно с ореолом брызг. В глубине, сгущающей полумрак, стояло перевернутое ведро, а на нем два покусанных яблока, пустой прозрачный мерный стаканчик и бутылка водки, тоже пустая. Вовка сидел на лавке у стены, закинув ногу на ногу и, упершись локтем в колено, курил «Приму». Генка – рядом, согнувшись пополам, подперев голову руками. Оба смотрели в светлый проем оторванной двери, где дождь красил свежестью примятую траву и заросшую бурьяном картошку...

Лафкадио ХИРН

 

 

ИСТОРИИ О ПРИВИДЕНИЯХ
И ЗЛЫХ ДУХАХ

 

 

ЧИН-ЧИН

 

Много лет тому назад жила-была маленькая девочка. Она была очень мила и красива, но, увы, очень ленива. У ее богатых родителей было множество слуг. Все слуги боготворили девочку и с радостью выполняли любые ее прихоти. Может быть, это и сыграло свою роль в том, что она выросла такой ленивой. Даже когда она повзрослела и превратилась в красивую женщину, слуги по-прежнему одевали и раздевали ее, расчесывали и укладывали волосы, и она всегда выглядела просто очаровательно. Никому даже в голову не могло прийти, что у нее могут быть какие-то недостатки.

Время прошло, она вышла замуж за храброго воина и ушла жить с ним, в его дом. Но в доме ее мужа слуг было совсем немного, и это обстоятельство весьма угнетало молодую женщину – ведь у нее дома слуг было полно! А теперь она должна была делать то, что прежде для нее делали другие. Ах, как тягостно для нее было самой одеваться, заботиться о своей одежде, стирать ее и штопать! Сколько труда и хлопот нужно, чтобы выглядеть красивой и опрятной, чтобы муж мог любоваться тобой! Но поскольку он был воином, то, когда армия отправлялась в поход, ему часто и подолгу приходилось отлучаться из дома. И тогда она могла лениться столько, сколько ей было угодно. Родители ее мужа были немолоды и добродушны и никогда не ругали свою невестку.

Так вот, однажды ночью, когда ее супруг вновь отправился в поход и она осталась одна, какой-то странный негромкий звук раздался в комнате и разбудил ее. Комнату освещал лишь тусклый свет, исходивший от единственного бумажного фонаря, но она вполне отчетливо могла видеть то, что происходит. А увидела женщина очень странную картину.

Сотни маленьких человечков, всего лишь в дюйм ростом, одетые в костюмы японских воинов, танцевали вокруг ее подушки. Все они были одеты в наряд, который ее муж надевал только по праздникам. В Японии он называется камишимо и надевается самураями в торжественных случаях; его легко узнать по характерным накладным «квадратным» плечам. Волосы человечков были убраны особым образом и связаны у каждого узлом на затылке. В довершение каждый, как заправский самурай, имел по два крошечных, тоненьких меча. Все они смотрели на нее и смеялись. И все они танцевали вокруг ее подушки и пели одну и ту же незамысловатую песенку, повторяя ее снова и снова:

Чин-чин Кобакама

Йомо фуке соро, –

Ошизумаре, Химе-гиме! –

Йя тон тон!

Что означало:

Мы – Кобакама: веселить

Вас будем в поздний час.

Нас сон принес. Спи, госпожа!

Ты не уснешь без нас!

На первый взгляд, слова песни были безобидны, даже приятны, но очень скоро женщина поняла, что маленькие человечки жестоки и издеваются над ней. К тому же они постоянно гримасничали и корчили ей мерзкие рожи.

Она попыталась поймать хотя бы одного, но они неизменно ускользали и двигались так изворотливо и проворно, что ей никак не удавалось сделать этого. Тогда она захотела прогнать их, но они не уходили и все время распевали одну и ту же песенку:

Мы – Кобакама: веселить

Вас будем в поздний час.

Нас сон принес. Спи, госпожа!

Ты не уснешь без нас!

И все время смеялись над ней. Тогда она поняла, что это фейри – маленькие злобные духи, родственные гоблинам. Сделав это открытие, она так испугалась, что не смогла даже вскрикнуть от страха и словно онемела. Так они и протанцевали вокруг нее всю ночь до самого утра, а потом... внезапно исчезли – словно растворились в воздухе.

Она постеснялась кому-нибудь сказать о том, что произошло ночью, – в конце концов, она была женой самурая и не хотела, чтобы кто-то узнал, как она испугалась.

На следующую ночь все повторилось – маленькие человечки пришли снова и вновь пели и танцевали. И так стало повторяться каждую ночь. Каждую ночь они появлялись в один и тот же час, который издревле в Японии называют «Час Быка» и который соответствует современным двум часам после полуночи. Поскольку посещения маленьких человечков не прекращались, женщина вскоре совсем ослабела – она почти совсем не спала и очень боялась. Но фейри не оставляли ее в покое.

Когда муж женщины вернулся домой, он очень расстроился, увидев ее в постели больной. Поначалу она боялась рассказать ему, что привело ее в такое состояние, опасаясь, что он станет смеяться на ней. Но он был так добр к своей жене, так мягко с ней разговаривал и так нежно ухаживал, что через некоторое время она все-таки отважилась рассказать о том, что происходит каждую ночь.

Выслушав свою жену, он не стал смеяться над ней, а напротив, сделался очень серьезным и даже нахмурился. Потом он спросил:

– В какое время они приходят?

Она ответила:

– Всегда в один и тот же час – в «Час Быка».

– Хорошо, – ответил ее муж. – Вечером я спрячусь, и буду ждать, когда они появятся. Ничего не бойся.

Он спрятался, укрывшись за ширмой здесь же, в спальне, и принялся наблюдать сквозь щелку между створками.

Он терпеливо ждал, ни на минуту не смыкая глаз до «Часа Быка», и, когда сравнялось два часа ночи, маленькие человечки возникли все разом, появившись сквозь щели между циновками, устилавшими полы в комнате. Сразу же они принялись танцевать и петь:

Мы – Кобакама: веселить

Вас будем в поздний час.

Нас сон принес. Спи, госпожа!

Ты не уснешь...

Они выглядели так необычно и танцевали столь забавно, что самурай едва сдержал себя, чтобы не рассмеяться. Но, взглянув в лицо своей молодой жены и увидев, как сильно она напугана, он не стал этого делать. Он вспомнил, что почти все японские духи, фэйри и гоблины боятся обнаженного меча. Обнажив клинок, он выскочил из своего укрытия и бросился на маленьких человечков. В то же мгновение, едва увидев самурая, все они превратились... Во что бы вы думали?

В зубочистки!

И не было больше никаких маленьких человечков в нарядах самураев – только множество старых зубочисток, рассыпанных по циновкам.

Молодая женщина была слишком ленива для того, чтобы убирать за собой использованные зубочистки. Каждый день после трапезы она брала новую зубочистку, а потом, использовав, избавлялась от нее, засовывая под циновку. В конце  концов, фэйри, которые жили под циновками, рассердились и принялись мучить жену самурая и издеваться над ней.

Кстати, в свое время и мать женщины видела маленьких фэйри. Как-то она засиделась до глубокой ночи и увидела их, но не растерялась, а сама на них напала! И что бы вы думали? Они превратились в сливовые косточки! Так и стало известно, что у одной маленькой девочки есть весьма дурная привычка. Она от нее избавилась и стала очень хорошей девочкой.

 

Значит, можно вспомнить и еще одну историю – о маленькой и очень ленивой девочке, которая любила есть сливы и имела обыкновение прятать косточки под циновками. Так она и делала. И никто не знал об этом до тех пор, пока маленькие фэйри не рассердились и не наказали ее. Каждую ночь очень маленькие, прямо-таки крошечные женщины, – все они были одеты в яркие, красного цвета одежды с длинными рукавами, – в один и тот же известный час появлялись, словно ниоткуда, принимались танцевать, строить рожицы и не давали девочке спать...

 

Но вернемся к истории о молодой женщине – жене самурая. Муж очень ругал жену. Ей было так стыдно, что она даже и не знала, что делать. Наконец, позвали слугу и приказали собрать все зубочистки и сжечь их. После этого никогда больше маленькие человечки не возвращались и никого не тревожили.

 

 

ВОЛШЕБНАЯ ИСТОРИЯ
О СЛЕПОМ МУЗЫКАНТЕ

 

Более семисот лет тому назад в Дан-но-ура, что находится на берегу пролива Симоносеки, произошла битва. Она стала последней в долгом противостоянии Хэйке из клана Тэйра и Генджи из клана Минамото. В этом сражении Хэйке потерпели окончательное поражение. Следствием этого стало полное уничтожение рода – погибли даже женщины и дети, был убит и младенец-император – в истории он известен под именем Антоку Тенно. На долгие семьсот лет призраки населили берега пролива и даже глубины моря. Может быть, вы где-нибудь читали о странных крабах, которых иногда находят здесь – их называют крабами Хэйке. У них на панцире очертания человеческих лиц, и говорят, что в крабах, должно быть, воплотились души погибших воинов Хэйке. Много странного можно услышать и увидеть на берегах пролива. В темные ночи на его пляжах загораются тысячи призрачных огней и плывут над волнами, – эти тусклые огни рыбаки называют они-би или костры дьявола; и всегда, когда задувает ветер с моря, доносятся пронзительные крики – словно погибшие воины вновь сзывают своих товарищей на битву.

В давние годы духи мертвых Хэйке были куда воинственнее, чем сейчас. Случалось, призраки даже поднимались из водных глубин и забирались на корабли, плывущие в ночи, а затем топили их. Они всегда следили, чтобы никто из команды не спасся вплавь, а если такой находился, обязательно пытались убить и его. Чтобы успокоить души мертвецов, в Акамагасеки, прямо на берегу пролива, был построен буддийский храм. Рядом с ним, почти на пляже, было разбито кладбище. Здесь же установили поминальные столбы юному императору и его вассалам, а их имена начертали на могильных камнях. Буддийские монахи регулярно проводят здесь службы – души мертвых должны пребывать в покое. После того, как храм был построен, а кладбище покрылось могильными плитами, мертвые Хэйке стали тревожить живых куда меньше, чем прежде. Но, увы, не прекратили этого совершенно – странные вещи продолжали случаться, и это доказывало, что полного успокоения им так и не удалось обрести.

 

Несколько сот лет тому назад в Акамагасеки жил слепой человек по имени Хоичи. В округе он был известен своими замечательными талантами певца и исполнителя на струнном народном японском инструменте бива. С младых ногтей он учился этому нелегкому искусству и со временем даже превзошел своих учителей. Славой непревзойденного мастера бива-хоши он был обязан в первую очередь своими сказаниями о Хэйке и Генджи. Говорили, что когда он пел песню о сражении при Дан-но-ура, не могли удержаться от слез даже кийджин – гоблины, существа, как известно, не склонные к проявлению чувств.

В начале своей карьеры Хоичи был очень беден, но вскоре у него появился покровитель и друг, который стал ему помогать. Священник местного храма Амидаджи очень любил поэзию и музыку. Он часто приглашал Хоичи в храм, чтобы тот мог выступить со своими сказаниями. Позднее, очарованный талантом молодого поэта, он предложил ему перебраться в храм окончательно, что бы тот стал ему домом. Поэт с благодарностью принял предложение. Хоичи дали комнату при храме и обеспечили пищей. Взамен музыкант должен был по определенным дням услаждать слух священника своими песнопениями и время от времени выступать в храме.

Однажды ночью в летнюю пору священника вызвали к умирающему совершить последний обряд. В дом прихожанина он отправился вместе со служкой, а Хоичи остался в помещении храма один. Ночь была жаркой и душной, и в поисках вожделенной прохлады слепой певец расположился на веранде, перед входом в свою комнату. Веранда выходила в маленький сад, разбитый во дворе храма. На веранде было немного прохладнее, и Хоичи решил здесь дождаться возвращения настоятеля. Чтобы скоротать время и скрасить одиночество, он по привычке взял инструмент и принялся негромко наигрывать на нем. Между тем минула полночь, а священник не возвращался. Пора было вернуться в комнату и лечь спать, но внутри еще было слишком жарко. Поэтому Хоичи остался снаружи. Наконец он услышал шаги – они приближались, кто-то шел от задней калитки. Человек пересек сад, подошел к веранде, поднялся и остановился напротив. Но это был не священник. Глубокий голос назвал слепого по имени, но прозвучало это не так, как обычно, а резко, отрывисто, почти грубо – так обычно разговаривают самураи с людьми ниже себя по званию.

– Хоичи!

– Здравствуйте, господин! – почтительно ответил слепой. Жесткая интонация в голосе говорившего испугала его. – Я слеп и не вижу, с кем разговариваю.

– Тебе нечего бояться, – отвечал неизвестный. Теперь голос его звучал мягче. – Я живу в гостинице рядом с храмом. Меня послали к тебе со следующим известием. Мой господин, вассалом которого я в настоящее время являюсь, человек очень высокого ранга, сейчас остановился со своими многочисленными придворными в Акамагасеки. Он пожелал осмотреть место сражения в Дан-но-ура и сегодня посетил его. Там он услышал о твоих талантах и теперь желает, чтобы ты продемонстрировал свое искусство. Бери свой инструмент и, не медля, отправляйся со мной, – мой господин и его свита не привыкли ждать.

В те времена замешкаться, исполняя приказ самурая, было совсем небезопасно. Поэтому Хоичи лишь только надел сандалии, взял бива и отправился вместе с самураем. Незнакомец вел его, легко, но твердо держа под локоть и поминутно поторапливая. Рука, которая вела Хоичи, если только его не подводили ощущения, была закована в железную перчатку. Звон и лязг, раздававшийся при каждом шаге воина, ясно указывали, что тот был при полном вооружении и в доспехах. Хоичи заключил, что это, вероятно, один из воинов стражи. Тревога, поначалу охватившая музыканта, утихла. Напротив, заключил он, ему улыбнулась настоящая удача, – неслучайно тот, кто сопровождал его, упомянул о «господине очень высокого ранга». Он подумал, что это должно быть один из очень немногих в Японии даймэ – владетельных князей высшего уровня. Сопровождавший его самурай остановился. Хоичи понял, что они стоят у каких-то больших ворот. Но куда же они пришли? Он точно знал, что никаких больших ворот в городской стене с этой стороны не было. В Амидаджи только одни ворота – главные городские, но чтобы попасть туда, нужно идти в совершенно другую сторону.

Кэймон! – раздался громкий выкрик самурая, и ворота с громким скрипом и скрежетом отворились.

Они прошли через сад (Хоичи догадался, что это был сад) и снова остановились перед входом в какие-то помещения.

– Мы у дверей! Я привел Хоичи! – выкрикнул самурай, и певец услышал звуки торопливых шагов, передвигаемых ширм и экранов, затянутых бумагой, и двери открылись. Звуки женских голосов выплеснулись навстречу. По интонациям Хоичи понял, что женщины исполняют обязанности прислуги в этом благородном доме, но их голоса не могли помочь ему понять, куда он все-таки попал, а времени подумать об этом у него совсем не было. Его взяли под руки и помогли преодолеть несколько ведущих вверх каменных ступеней, затем сняли с него сандалии. Женщина повела его по полированной поверхности деревянного пола – босыми ногами он ощущал его. Они шли бесконечными коридорами и переходами куда-то в глубь обширного помещения. Но так часто поворачивали, что Хоичи совсем перестал ориентироваться, когда, наконец, очутились в большом зале. Музыкант догадался об этом: он слышал шелестящие звуки множества шелковых одежд, и они были подобны шелесту листьев в лесу. Он слышал звучание голосов и их оттенки. Он догадался, что помещение, в котором он находится, велико и просторно, – так гулко раздавались голоса.

Хоичи сказали, чтобы он не стеснялся, и постелили ковер, чтобы исполнитель мог встать на колени – при игре на бива без этого, как известно, обойтись невозможно. Он расположился на ковре и принялся настраивать свой инструмент. Через некоторое время к нему обратилась женщина (он понял, что это была Роджо или главная среди слуг) и сказала, что он может начинать и должен исполнить свое знаменитое «Сказание о Хэйке».

Вся поэма была очень велика, и, чтобы исполнить ее целиком, нужна не одна и даже не две ночи. Поэтому певец таки отважился задать вопрос:

– Поэма не скоро сказывается и, чтобы исполнить ее целиком, необходимо очень много времени. Какую из частей поэмы хотели бы услышать уважаемые господа?

Женский голос ответил:

– Исполни историю о битве при Дан-но-ура. Нет ничего горше того, что там было.

Хоичи возвысил голос и запел под аккомпанемент своего инструмента. Он пел о битве на горьких морских волнах, отбивая ритм и заставляя свой инструмент звучать на разные лады и голоса. То он подражал шуму рассекающих воду весел и стремительному порыву судов, то слышались в его музыке свист летящих стрел и крики умирающих воинов, то вдруг раздавался скрежет стали о доспехи самураев и грохот раздираемых в столкновении корабельных бортов. И слева, и справа от музыканта то и дело раздавались приглушенные восхищенные возгласы: «Как изумительно он играет! В наших краях я никогда не слыхивал ничего подобного! Во всей империи верно не сыскать певца, равного Хоичи!» Он слышал эти слова, они добавляли ему храбрости, и он играл и пел все лучше и лучше – так, как никогда не пел и не играл прежде. А когда он, наконец, дошел до самого трагического эпизода – безжалостного убийства беспомощных и беззащитных женщин и детей, а потом и до сцены смерти младенца императора, – разноголосый хор горюющих голосов слился в один протяжный вой отчаянья и скорби. Был он таким искренним и полным трагического чувства, что слепой даже испугался того, какую боль и страдание он причинил людям. Возгласы и стенания продолжались и тогда, когда он уже закончил петь. Но постепенно и они стали стихать. Тогда он вновь услышал голос той же женщины. Она сказала:

– Хотя мы знали заранее, что вы очень хороший музыкант и певец, но даже не могли предположить, что ваше мастерство велико настолько, насколько вы продемонстрировали сегодня. Наш властелин остался очень доволен вами и собирается наградить вас. Но он желает, чтобы вы выступали перед ним в течение следующих шести ночей подряд, – после этого наш господин, скорее всего, отправится восвояси. Следовательно, завтра ночью, в тот же час, вы вновь должны быть здесь. Человек, который привел вас сюда сегодня, придет за вами и завтра... Есть еще одно обстоятельство, о котором я должна вам сообщить. Наш господин путешествует инкогнито, поэтому никто не должен знать о том, что он находится здесь, в Акамагасеки, и вы никому ни под каким предлогом не должны говорить о том, куда вы ходите по ночам. Таков его приказ. А теперь вы можете вернуться обратно.

После того, как Хоичи поблагодарил женщину, она взяла его за руку и отвела к тому месту, где он расстался с самураем. Воин ждал его и отвел обратно домой, где и простился с музыкантом.

Хоичи вернулся почти на рассвете, но его отсутствия никто не заметил, – настоятель храма вернулся поздно и решил, что его подопечный уже спит. Хоичи ничего никому не сказал о своем приключении и, хотя он устал, смог найти время днем, чтобы выспаться.

На следующую ночь, в тот же поздний час за ним вновь прибыл самурай и отвел туда, где музыкант выступал накануне. Новое представление прошло с тем же успехом, что и предыдущее, но его отсутствие было замечено в храме. Утром, вскоре после возвращения, настоятель призвал его к себе и принялся расспрашивать.

– Мы очень беспокоились о вас, друг мой. Выходить одному на улицу в такой поздний час очень опасно, – сказал священник, и голос его был мягок и участлив. – Почему вы ушли, ничего никому не сказав? Я приказал бы слуге сопровождать вас. Где вы были?

Хотя священник говорил доброжелательно, Хоичи ответил уклончиво:

– Простите меня, мой дорогой друг. Я должен был отлучиться по частному делу. Увы, у меня не нашлось иного времени для этого.

Настоятель был скорее удивлен, нежели обижен и раздосадован уклончивостью Хоичи. Он чувствовал – что-то здесь не так. Он боялся, что слепого музыканта околдовали, и был склонен винить в этом злых духов. Более он не задавал вопросов, но приказал слугам наблюдать за передвижениями Хоичи и проследить за ним в том случае, если он оставит храм после наступления темноты.

Уже на следующую ночь Хоичи покинул храм. Слуги заметили, как он выходит, зажгли фонари и бросились вдогонку. Ночь была очень темной и дождливой, и слуги потеряли музыканта. Очевидно, он шел очень быстро, и это было странно, учитывая, что Хоичи слеп, а дорога была мокрой и скользкой. Тем не менее, он исчез, и слуги принялись заходить в каждый дом вдоль дороги, в который мог зайти слепой музыкант. Но поиски ничего не дали – никто не видел Хоичи. Обратно в храм слуги возвращались вдоль берега моря. И вот на пути они услышали звуки бивы, – кто-то играл на инструменте, – и играл так красиво, виртуозно и самозабвенно, что они были поражены. Звуки музыки доносились с кладбища. Как всегда по ночам, там сияли зловещие призрачные огни, и обычно люди боялись туда ходить, но слуг было много, и они решились отправиться туда. Они освещали фонарями путь и, в конце концов, обнаружили Хоичи. Он сидел у могилы императора Антоку Тенно и, полностью погрузившись в свою игру, пел о сражении при Дан-но-ура, аккомпанируя на своем инструменте. Перед ним и позади него, и сбоку, и слева, и справа, и повсюду вокруг горели огни они-би – призрачные огни мертвых, – и было их так много! Никто из слуг никогда – ни прежде, ни потом, – не видел их столько. Поразительно было и то, что они обычно исчезали при приближении к ним живого человека, но на этот раз они горели и не гасли.

Слуги схватили и принялись трясти Хоичи. Но он, казалось, не замечал их и продолжал играть. Они кричали ему прямо в уши:

– Хоичи-сан! Хоичи-сан! Перестаньте! Пойдемте домой! Пойдемте с нами!

Наконец он ответил:

– Нельзя мне мешать! Я играю в присутствии августейших особ... Прервать исполнение сейчас было бы слишком невежливо...

Музыкант говорил странные вещи. Странные настолько, что слуги не могли сдержать смеха. Так, смеясь, они взяли Хоичи под руки, подхватили за ноги и отнесли обратно домой. В храме, по приказу настоятеля, его, прежде всего, переодели – музыкант насквозь промок. После этого священник потребовал объяснений странного поведения своего друга.

Хоичи долго не решался начать говорить. Но затем, видя искреннее расположение и беспокойство своего покровителя, решился и рассказал обо всем без утайки, начиная с первого визита самурая.

Выслушав рассказ, священник сказал:

– Несчастный мой друг! Вы находитесь в большой опасности! Как жаль, что вы не рассказали мне обо всем, что с вами случилось прежде! Ваши поразительные музыкальные и поэтические таланты вовлекли вас в сложную и весьма необычную ситуацию. Прежде всего, вы должны знать, что не было ни дворца, ни приема у августейшей особы, – все ночи вы проводили на кладбище, среди могильных камней и плит, перед обелиском императора Антоку Тенно. Мои люди там вас и обнаружили, – вы играли и пели под проливным дождем. Все, что вам почудилось, было лишь видением. Все, кроме того, что вас действительно призвали мертвые. Но помните, однажды подчинившись им, вы оказались в их власти. После того, что произошло, они не оставят вас в живых. Даже если вы вновь пойдете с ними на кладбище, обратно вам не вернуться – мертвые разорвут вас в клочья. Но, к слову сказать, они все равно погубили бы вас рано или поздно, – смерти вам было не избежать. А сегодня ночью я опять не смогу быть рядом с вами – меня вновь призывают дела духовные. Поэтому прежде, чем уйду, необходимо будет защитить ваше тело, начертав на нем святые письмена и заклинания.

Перед закатом солнца священник и служка раздели Хоичи донага и при помощи туши и кисточек для письма расписали все его тело. Они нанесли священные заклинания против духов умерших всюду, где только смогли: на груди, лице и шее, на руках и ногах, на спине – даже подошвы ног они украсили письменами. Когда дело было сделано, настоятель дал Хоичи последние наставления:

– Сегодня вечером, после захода солнца, как только я уйду, оставайтесь на веранде и ждите. За вами придут и станут окликать по имени. Не отвечайте и не двигайтесь – что бы ни случилось. Сидите, не шелохнувшись, – словно вы погрузились в глубокие раздумья. Если вы пошевелитесь, вас уничтожат. Не пугайтесь и не пытайтесь звать на помощь – никто и ничто не может вас спасти. Но если вы все сделаете в точности так, как я сказал, – опасность минует, и больше вам нечего будет бояться. Духи мертвых уйдут.

Вскоре, по наступлении темноты, священник и его помощник ушли, а Хоичи, согласно наставлениям, остался на веранде. Он положил свой инструмент рядом, а сам погрузился в ожидание. Насколько мог, он расслабился и сидел неподвижно, стараясь не производить никакого шума – он даже дышал неглубоко.

Много часов прошло, и уже давно минула полночь, когда он услышал тяжелые шаги. Вот открылись ворота, некто прошел через сад, поднялся на веранду и, подойдя, остановился перед верандой, где сидел музыкант:

– Хоичи! – грубо и отчетливо прозвучал в ночи голос.

Но слепой не ответил. Он сидел очень тихо, не шевелясь, и даже затаил дыхание.

– Хоичи! – раздался мрачный голос во второй раз.

– Хоичи!!! – подобно раскату грома прогремел в тишине страшный голос.

Хоичи словно окаменел.

Тогда голос озадаченно произнес:

– Не отвечает... Нет, так не должно быть... Где же он? Надо найти...

Тяжелые шаги, от которых вся веранда заходила ходуном, зазвучали все ближе и ближе к несчастному певцу. Вот они стихли: некто стоял совсем рядом. Долго тянулись минуты. Хоичи казалось, что у него так сильно бьется сердце, что от каждого удара ходуном ходит все тело. Повисла мертвая тишина.

Наконец тот же грубый голос произнес – совсем-совсем близко:

– Странно. Вот бива – его инструмент... Но самого музыканта не вижу! Вижу только два его уха! Понятно, почему он не отвечал, – у него нет рта! Вообще ничего нет, кроме ушей! Возьму их – отнесу моему господину... Господин увидит, что хотя бы часть его приказания выполнена, и не будет сильно гневаться на своего слугу...

В тот же момент Хоичи почувствовал, как железные пальцы сомкнулись на ушах, потянули и вырвали их... Боль была чудовищной, но Хоичи не закричал, не издал ни малейшего звука и стона. Лишь на мгновение потерял сознание от боли. А когда очнулся, тяжелые шаги уже удалялись – сначала по настилу веранды, затем спустились в сад, прошли по саду, со скрипом отворились ворота, и... звук шагов исчез – словно растворился в ночи. Слепой чувствовал, как из ран и слева, и справа, по щекам, а затем вниз по шее густыми теплыми волнами стекает  кровь, но не решался даже пошевелить рукой...

Перед самым восходом солнца, когда еще не рассвело – тьма лишь только поредела, – вернулся настоятель. Не медля ни минуты, он поспешил к веранде, поднялся на нее и едва не упал, вступив во что-то липкое и скользкое. Осветив фонарем то место, где поскользнулся, он вскрикнул от ужаса – веранда была залита уже загустевшей кровью. Через мгновение он заметил Хоичи и направил свет фонаря на своего друга. Тот сидел совершенно неподвижно, будто пребывал в глубокой задумчивости, лишь кровь потихоньку сочилась из его ран.

– О! Бедный мой Хоичи! – вскричал священник. – Что такое? Вы ранены?

Звук знакомого голоса дал, наконец, возможность бедному музыканту ощутить себя в безопасности. Он разразился рыданиями и, захлебываясь слезами, рассказал о том, что произошло ночью.

– Бедный, бедный Хоичи! – горестно вздохнул священник, выслушав рассказ своего друга о ночных событиях. – Это я виноват! Я допустил эту ужасную ошибку! Повсюду на вашем теле были нанесены священные надписи, которые мешают мертвецам разглядеть живого. Везде – кроме ушей. Я доверился слуге и не проверил его работу! Это очень, очень неправильно и непростительно! Но что сделано, то сделано: теперь горю ничем не поможешь! Единственное, что мы можем сделать сейчас, – побыстрее обработать раны... Не унывай, мой друг! Выше голову! Опасность теперь позади. Эти страшные духи больше беспокоить вас не будут – они ушли навсегда!

Правильно подобранное лечение под наблюдением хорошего доктора сделало свое дело: Хоичи быстро оправился от ран. История о его необычном приключении распространилась широко и далеко, и вскоре его имя сделалось знаменитым. Много людей благородного происхождения стали приезжать в храм, чтобы послушать его игру и пение. Они дарили ему дорогие подарки, давали деньги, и скоро он стал богатым... Но если прежде все его звали просто – Хоичи, то теперь за ним прочно закрепилось прозвище «Хоичи-безухий».

 

 

ИСКУССТВО ДИПЛОМАТИИ

Было определено, что казнь состоится в саду. Поскольку решение было принято, человека привели в сад и заставили преклонить колени. Он встал на колени, где ему было указано – на широкой, покрытой мелкой галькой площадке, лицом к дорожке из плоских камней. Японцы называют их тоби-иши. Прежде они широко использовались в традиционных японских ландшафтных садах (да и сейчас кое-где их можно встретить): тоби-иши выкладывались якобы в беспорядке, но на них было удобно ступать, гуляя по саду. Руки приговоренного были заведены за спину и крепко стянуты. Слуги принесли ведра с водой и сумки, которые обычно служат для переноски риса, но теперь они были наполнены галькой. Сумки плотным кольцом уложили вокруг обреченного на смерть так, чтобы он не мог пошевелиться. Вскоре пришел и сам хозяин поместья, желая убедиться, что все его указания выполняются надлежащим образом. Он не сделал никаких замечаний: вероятно, увиденное удовлетворило его. Внезапно приговоренный закричал:

– Досточтимый господин! Преступление, за которое я осужден, совершено неумышленно! Я сделал ужасную ошибку... Во всем виновата моя великая глупость и только!... Я – дурак, дурак от рождения!... Но причиной тому моя карма – я вечно во всем ошибаюсь!... Но казнить человека только потому, что у него не хватает мозгов, неправильно и несправедливо! И за это вам обязательно придется заплатить. Я вижу, что моя казнь неизбежна, но столь же неизбежно мое отмщение – ваша жестокость обязательно вызовет месть... Ведь зло, как известно, всегда порождает зло...

Негодование, гнев, досада... Если осужденный в момент казни испытывает одну из этих эмоций, то его призрак обязательно вернется, чтобы отомстить убийце и его сообщникам. Самурай знал об этом. Он ответил очень мягко, почти нежно:

– Вы можете пугать нас сколько угодно, мы не станем мешать вам – пугайте, – но только после смерти. Однако, должен вам заметить, трудно поверить, что вы знаете, о чем говорите. Может быть, вы попытаетесь подать нам некий знак – естественно, после того, как вам отрубят голову – знак того, что вы действительно сильно негодуете?

– Конечно, я это сделаю, – ответил человек.

– Замечательно, – произнес самурай, вытягивая свой длинный меч из ножен. – Теперь я собираюсь отсечь вам голову. Прямо перед вами, как видите, лежит камень – небольшая каменная плита из тех, по которым мы ступаем, гуляя по саду. После того, как я отрублю вашу голову, попытайтесь сдвинуть камень в сторону. Вы уже будете мертвы, следовательно, ваш разгневанный призрак поможет сделать это. Если вам это удастся, многих из нас вы сможете по-настоящему напугать. Ну, вы попытаетесь сдвинуть камень?

– Я сделаю это! – в гневе вскричал приговоренный. – Я сдвину камень! Я сдвину ка...

Это было последнее, что он успел сказать. Лезвие меча вспыхнуло, описав полукруг, раздался глухой, с едва различимым хрустом звук: тело, с руками, связанными за спиной, безвольно склонилось на тугие мешки, две мощные, густые, кровяные струи хлынули из отрубленной шеи, а голова катилась по гальке. Она тяжело покатилась в сторону каменной плиты, а потом, упершись в нее, вдруг вцепилась зубами в ее край и дернула в сторону. Камень сдвинулся...

Никто не проронил ни слова, но слуги в ужасе смотрели на своего хозяина. Тот, казалось, выглядел совершенно беззаботным. Он только протянул окровавленный меч ближайшему от себя слуге. Тот принялся поливать лезвие водой из деревянного черпака, затем вытер клинок листами мягкой бумаги... Данным ритуалом церемониальная часть инцидента была исчерпана.

На протяжении многих месяцев после события слуги и домочадцы пребывали в постоянном страхе и ожидании появления мстительного привидения. Никто из них даже и не сомневался, что обещанная месть случится. Постоянный ужас, в котором они пребывали, заставлял их видеть и слышать то, чего на самом деле не было. Они пугались дыхания ветра в бамбуковых зарослях, колеблющихся теней в саду. Наконец, переговорив между собой, они решили подать прошение хозяину, чтобы тот заказал в буддийском храме торжественную службу за упокой казненного, чтобы душа его отказалась от мести.

– В этом нет необходимости, – сказал самурай, когда старший из его слуг высказал общее желание прислуги. – Я понимаю, что данное умирающим обещание отомстить после смерти может стать причиной вашего страха. Но у вас нет необходимости бояться чего-либо.

Старый слуга посмотрел на хозяина в благоговейном ужасе, но таки нашел в себе силы спросить его о причине такой уверенности.

– О, причина довольно проста, – ответил самурай. – Как известно, только самое последнее намерение умирающего действительно несет в себе опасность. И когда я бросил ему вызов, потребовав явить мне знак, я отвратил его от желания отомстить. Он умер, охваченный одним желанием – сдвинуть камень и ничего больше. Все остальное он неизбежно должен был забыть... Так что у вас вовсе нет необходимости и дальше беспокоиться по этому поводу.

И действительно, никого больше мертвец не беспокоил. И вообще ничего не случилось.

Лафкадио Хирн –
космополит по рождению

 

Писатель и журналист, публицист и переводчик, гражданин США, житель Японии и японский патриот, сын ирландца и гречанки, родившийся на одном из островов Ионического архипелага и большую часть своей жизни проживший в Америке, – все это один человек, автор историй о волшебстве, духах и привидениях, только что прочитанных читателем. Имя этого человека Лафкадио Хирн (1850 – 1904). Он почти забыт в Америке и, наряду с классиками национальной литературы, глубоко почитаем в Японии.

Хирн прожил недолгую жизнь и едва ли был счастлив. Неудачи преследовали его почти постоянно. Во многом они были следствием личных обстоятельств. Он был неуверенным в себе человеком, мнительным, скрытным, более готовым к поражениям, чем к победам. Дитя мезальянса (как в национальном, так и в социальном смысле), он родился на острове Левкас (Лафкадиа – в греческой транскрипции). Отсюда его необычное имя – Лафкадио. Впрочем, до двадцати пяти лет его чаще называли Патриком, именем, которое дал ему отец, Чарльз Хирн, военный врач, офицер Британской армии, оказавшийся на архипелаге волею обстоятельств. Чем он покорил красавицу-гречанку по имени Роза – неизвестно, но она родила ему трех сыновей и уехала с ним на его родину, в Ирландию. В Дублине жили родители и многочисленная родня мужа. Здесь, на попечение родственников, он оставил молодую жену и детей и отправился на Крымскую войну. Потомственный дворянин и талантливый хирург, он, тем не менее, не был способен на настоящие, глубокие чувства. Когда он вернулся из России, в его сердце уже жила любовь к другой женщине. Роза страдала в Ирландии – и от климата, и от одиночества, по-английски она почти не понимала и разговаривать не умела. Муж был всегда далеко – то на одной войне, то на другой и, к тому же, совсем не любил ее. Она отпросилась погостить на родину, чтобы не возвращаться обратно. Там она вскоре заболела, впала в глубокую депрессию, а потом оказалась в сумасшедшем доме, где через несколько лет и умерла.

Будущий писатель навсегда расстался с матерью в возрасте шести лет и почти не помнил ее. Родителей заменила тетя отца – женщина очень мягкая и добрая, искренне любившая и жалевшая Патрика. Ребенку с экзотической «южной» внешностью и выговором жить среди англосаксов и кельтов было нелегко. Домашний мальчик, он не имел друзей, физически не был крепок и часто просто не мог постоять за себя, к тому же, в результате несчастного случая полностью ослеп на один глаз и очень страдал от своего «уродства». Его отправили в хорошую школу, но закончить ее ему не довелось – денег у тети было совсем мало. Без образования и специальности, без протекции – надежд реализовать себя на Британ-
ских островах у него не было. В девятнадцать он перебрался в Америку к дальним ирландским родственникам и поселился в Цинциннати, штат Огайо. Учился на печатника, но стал журналистом. Писать начал почти случайно, отчаянно нуждаясь в дополнительном заработке. Начинал как репортер криминальной хроники и рецензент книжных новинок. Газета была небольшой, и получал он совсем немного, но с самого начала своей карьеры выделялся: писал не как репортер, совсем не так, как другие, – рассказывал красиво, порой несколько вычурно о вещах прозаических, обыденных, даже грубых и жестоких. Здесь, в Огайо, Патрик Хирн окончательно превратился в Лафкадио Хирна. Провинциальная пуританская Америка не могла оценить своеобразия его дарования. В 27 лет он уехал на Юг, в Луизиану, в «экзотический» Новый Орлеан. Переезд стал попыткой убежать от приземленной меркантильности буржуа в мир мечты.

В Новом Орлеане он сформировался как художник, начал писать рассказы, опубликовал первую повесть – о трагедии острова, смытого штормовыми волнами вместе с обитателями в море. Подружился со многими местными литераторами. Здесь открылась еще одна грань его дарования – переводческая. Он хорошо знал французский и любил французскую литературу. Первая общенациональная известность пришла к Хирну – переводчику произведений Готье, Флобера, Ж. де Нерваля, Золя и, главное, – Ги де Мопассана, в рассказы которого был влюблен. Он первым познакомил американцев с миром великого француза. Здесь, в краю креолов и французской речи, обращение к романской словесности было естественно и вполне объяснимо.

Хирн всегда много читал – и в детстве, и в зрелые годы. Французская литература для него значила многое, но все-таки образцом художника стал для него Эдгар Алан По. Увлечение жанром «страшного рассказа» состоялось во многом благодаря творческому опыту предшественника. Рассказы «о привидениях» тогда в Америке писали многие. Но у Хирна была своя цель – не развлечь читателя, «пощекотав» ему нервы, а заставить ощутить, что жизнь не сводится исключительно к погоне за деньгами, но полна таинственного, загадочного и прекрасного. Хотя его рассказы заметил и стал публиковать один из ведущих американских журналов того времени, Хирн отчетливо понимал, что в Америке они не нужны. Этим обстоятельством объясняется и предпринятая им в это время попытка самоубийства.

Приглашение поработать в Японии в качестве университетского преподавателя английского языка и литературы оказалось выходом из глубокого кризиса, в котором пребывал писатель.

В Японию Хирн переехал весной 1890 года и до конца дней, безвыездно, – лишь, время от времени меняя японские адреса, жил в Стране Восходящего Солнца. Хирн был космополитом, любой дом был для него равно чужим – так повелось с младенчества. Может быть, поэтому переезд из «неформальной» Америки в предельно ритуализированную Японию дался ему так легко. Здесь он преподавал в различных университетах и преуспел в этом. Вершиной его карьеры стал пост профессора английской литературы в Токийском императорском университете.

Похоже, он с самого начала знал, что приехал в Японию не в гости, а навсегда. Будучи преподавателем, он одновременно и сам был студентом, изучая язык, впитывая обычаи и культуру, дух Японии. Он вжился в эту действительность. Принял японское подданство, женился, взял японское имя – теперь его стали звать Якумо Коидзуми. Здесь началась подлинная литературная жизнь Хирна. Он писал не для денег, а для удовольствия. Впитав японский мистицизм, избрал для себя традиционный японский жанр – волшебную сказку о привидениях и злых духах. Такие истории сочиняли в Средние века, сочиняли их и современники Коидзуми. Он писал по-английски, и его аудитория была совсем невелика – читатели единственной в Японии англоязычной газеты, большей частью такие же экспатрианты, не вписавшиеся в западную жизнь, как и он сам.

Без сожаления в свое время отвергнув Хирна, Запад вновь открыл его в начале ХХ века. Приближалась русско-японская война, и европейская цивилизация терялась в догадках в попытке понять, что такое Япония и чего ожидать от нее. Сочинения Хирна, казалось, могли дать искомый ответ. Его переводили и публиковали повсеместно, в том числе, и в России. Но война, в преддверии которой писатель скоропостижно скончался от сердечного приступа, отгремела, а вместе с ней в Европе забыли и его странные рассказы. Теперь,  спустя ровно сто лет после смерти, Лафкадио Хирн занимает прочное и видное место в истории мировой литературы. Настала пора вернуть его и русскоязычному читателю.

 

Перевод с английского и послесловие А.Танасейчука