Пушкин и Лермонтов

Анна Смородина

 

Пушкин и Лермонтов*

Белинский писал, что Пушкин осуществил на Руси идею поэзии как таковую, что он художник по преимуществу. Живая жизнь стихов Пушкина и вдруг рядом – Лермонтов, вся тема творчества которого – душа, стремящаяся к абсолютной истине, и путь ее тяжел, и потому она мечется и страдает, и хочет освободиться от своей миссии, от вечного осознания самой себя, и не может. Сказать, что творчество Пушкина богато, ярко и разнообразно, а творчество Лермонтова холодно и мертво, хотя бы по внешним признакам, не имея в себе пушкинской жизненной энергии, нельзя. Внутренний мир не имеет цвета, зато в нем есть бездны и высоты, вертикальная ось движения души к идеалу или к падению. Путь народа и путь души отдельного человека из того же народа, они едины в своей основе – вот, может быть, отчего так неразрывно связаны два поэта.

Душа всегда одинока, она живет в своем мире живых бесплотных видений и среди людей – нет ей родства. Она тщетно стремится найти его повсюду – в обществе людей, в мире чувств и страстей, на краткий миг находит его в природе. Но прозрения совершаются не в один миг, постепенно, шаг за шагом, ощупью, в потемках, горько расплачиваясь за свои заблуждения, душа совершает свой путь по кругам земных ценностей. Холодный мир людей, скрывающих свои страсти и пороки, отвергнут, но не равнодушным сердцем. Как хочется поколебать их невозмутимость, пробудить в них истинные чувства:

...смутить веселость их

И дерзко бросить им в глаза железный стих,

Облитый горечью и злостью!..

Одиночество в толпе, понимание трагизма своего положения приходят позже, а с этим и привычное нам противопоставление «поэт и общество», сознание избранности своей судьбы. «Бездушные люди» затянуты круговоротом внешних событий, у них нет желания остановиться, опомниться, а сам он обречен на вечное осознание себя, маски мелькают перед глазами, а он всё еще хочет сбросить покровы и отыскать истину.

Из-под таинственной холодной полумаски

Звучал мне голос твой отрадный, как мечта,

Светили мне твои пленительные глазки

И улыбалися лукавые уста.

На лице красавицы уже настоящая маска, и поэт пытается заглянуть под нее, движимый желанием увидеть живое человеческое лицо. Но это невозможно, и он призывает на помощь фантазию:

И создал я тогда в моем воображенье

По лёгким признакам красавицу мою;

И с той поры бесплотное виденье

Ношу в душе моей, ласкаю и люблю.

На первый план выступает основное противопоставление: действительность, живая жизнь и – фантазия, воображаемый мир, мир поэтических образов. Интересны по контрасту приведенные выше строки Лермонтова, вырастают в сознании две противоположных крайности – «бездушные люди» и «бесплотное виденье». Причем сам поэт говорит о том, что «бесплотное виденье» он носит в душе, ласкает и любит. Тогда как бездушные люди мелькают занятые своей игрой в пестрой толпе, в неистовом круговороте. Реальность холодна, лишена души, а воображение живо. Воображение, вдохновение, поэтический дар, дар прозрения истины. Что может быть дороже? Разумеется, разменять вдохновение на приличия светского общества, на блага и жизненные удобства – немыслимо. Что же можно соразмерить с поэтическим даром? Может быть, любовь, одно из самых глубоких человеческих чувств? С этого момента начинается путешествие по кругу чувств. Надолго ли? Нет.

Ты позабыла: я свободы

Для заблужденья не отдам;

И так пожертвовал я годы

Твоей улыбке и глазам.

Было не притворство – истинная любовь. И что же? Любовь – заблуждение!

Как знать, быть может, те мгновенья,

Что протекли у ног твоих,

Я отнимал у вдохновенья,

А чем ты заменила их?

Быть может, мыслию небесной

И силой духа убежден,

Я дал бы миру дар чудесный,

А мне за то бессмертье он?

Гений сам называет истинную цену и награду вдохновения, отчуждения от обычного течения жизни с ее страстями и пороками – это бессмертие. Недаром поэт восклицает: «Такой души ты знала ль цену?» И уже созревает решение:

Чего б то ни было земного

Я не соделаюсь рабом.

«Небесная мысль» осветит жизнь поэта и уже не вступят в соперничество с ней земные ценности. Итак, общество – «пестрая толпа», «бездушные люди». Гений одинок. Но почему так безнадежно его одиночество? Оно происходит оттого, что люди не верят в поэтическое прозрение, для них слова поэта – не истина, они, за небольшим исключением, не могут оценить значимость поэтического дара. И гений, заключенный в рамки общественных приличий – «невольник чести» – вынужденный жить по общепризнанным законам, погибает.

Не вынесла душа Поэта

Позора мелочных обид,

Восстал он против мнений света

Один, как прежде... и убит!

Страшным предостережением прозвучали слова:

Замолкли звуки чудных песен,

Не раздаваться им опять:

Приют певца угрюм и тесен,

И на устах его печать.

Ведь общество, правда, сгоряча и не сознавая того, несет неоценимую утрату – гений больше не откроет истину, на устах его печать молчания. Подчас поэт и сам начинает сомневаться в своей исключительности, в том, что ему открыто больше, чем другим людям, впрочем, вполне беспечно пребывающим в своем неведении.

Не верь себе, мечтатель молодой,

Как язвы бойся вдохновенья...

Оно тяжелый бред души больной.

В нем признака небес напрасно не ищи:

То кровь кипит, то сил избыток!

Полна горькой иронии последняя строка: «То кровь кипит, то сил избыток!» Так и объясняет подчас непосвященное здравомыслие те поэтические строки, которые горят незнакомой им борьбой страстей. Но удается ли передать словом свои мысли и чувства? Оно, застывшее, выражает ли бесконечную переменчивость воображенья? Может быть, люди не виноваты в том, что не понимают поэта и его назначения; может, сам поэт просто неудавшийся «мечтатель молодой»?

Стихом размеренным и словом ледяным

Не передашь ты их значенья.

Их – простых и сладких звуков. Но ведь «сладкие звуки» живут в душе поэта и настойчиво требуют излиться на бумагу. Значит, они не выдумка, а реальность, пусть и неосязаемая. Память о них помогает жить. Таким образом, по стихотворным строкам мы проследили основную цепочку ценностей, вначале признаваемых поэтом, а после им отвергнутых и переоцененных: это общество людей, которые извечно стремятся скрыть свою сущность и предстать в виде «приличьем стянутых масок», второй круг ценностей, более глубокий и потому более значимый для поэта – круг чувств, страстей, главное из которых – любовь. Но и одной любовью жить для гения невозможно. Поэтому он открывает в себе и творчестве еще более глубокие круги: вдохновение, поэтический дар как самоценность, воображаемый мир, поэтическое прозрение истины. В центре внимания Лермонтова – всегда душа. Она непостоянна. Было бы слишком просто, если бы она сумела остановиться в своем созерцательном спокойствии. Мир кажется тогда умиротворенным, мысли и природа сливаются в единой гармонии:

Тогда смиряется души моей тревога,

Тогда расходятся морщины на челе,–

И счастье я могу постигнуть на земле,

И в небесах я вижу Бога...

Недаром некоторые его стихи названы одинаково: молитва. Они не распадаются на отдельные слова и образы, они цельны, они выражают собой единый порыв души к абсолютной истине, к объяснению мира, и в те короткие секунды, когда кажется близким и понятным всё окружающее, когда видится смысл и гармония и ускользающее спокойствие души принимается за
постоянное, –

С души как бремя скатится,

Сомненье далеко –

И верится, и плачется,

И так легко, легко...

За этими мгновеньями опять приходят опустошающие сомнения, сомнение в своем праве писать стихи, поучать людей, обличать их пороки и страсти, ведь и сам поэт мучим ими:

Не обвиняй меня, Всесильный,

И не карай меня, молю,

За то, что мрак земли могильный

С ее страстями я люблю;

За то, что редко в душу входит

Живых речей Твоих струя...

Опять своей чередой за сомнениями потянутся презрение к людям, холодность сердца, горечь, злоба, отчаяние:

И нам горька остылой жизни чаша;

И уж ничто души не веселит.

Но вдруг, отчего неизвестно, пробуждается радость бытия, приходит понимание и готовность жить, и в стихах звучит воскресшее слово:

Я жить хочу! Хочу печали

Любви и счастию назло;

____________________ 

Что без страданий жизнь поэта?

И что без бури океан?

Он хочет жить ценою муки,

Ценой томительных забот.

Он покупает неба звуки,

Он даром славы не берёт.

Совершенно органично из этого круга вырастает и продолжается во многих стихах тема пророчества. Пророк – при этом слове всплывают в памяти пушкинские строки, датированные 1826 годом:

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился, –

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился.

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей»

В примечаниях Д. Благого к этому стихотворению Пушкина читаем: «В основу положен образ библейского пророка – проповедника правды и беспощадного обличителя грехов и беззаконий царской власти; некоторые мотивы были взяты Пушкиным из книги самого пламенного и вдохновенного из древнееврейских пророков, Исайи, погибшего мучительной смертью» и т. д. Однако если вдуматься, то самого образа пророка в стихотворении, по сути, нет, есть его рождение, момент вдохновления. В словаре Даля «вдохновлять» означает «воодушевлять, оживлять (вспомним пушкинское «как труп в пустыне я лежал»), восхищать, воспламенять, пробуждать духом и делать способным к высшим проявлениям духовных сил». Отсюда же «вдохновение –
момент духовного внушения, состояние вдохновенного, высшее духовное состояние и настроение; необычайное проявление умственных сил; наитие, внушение, ниспосланное свыше». Именно картина «духовного внушения» предстает перед нами в стихотворении Пушкина. Символическое прозрение, духовное ви1дение. Чрезвычайно способствует созданию торжественности момента использование церковнославянской лексики, т. е. слов-символов.

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полёт,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

Но обратимся к стихотво-
рению М.Ю. Лермонтова 1841 года. «Пророк» – одно из последних стихотворений. Как неоднократно отмечалось, само тождество названий указывает на общность со стихотворением Пушкина, об этом свидетельствуют и начальные строки:

С тех пор, как Вечный Судия

Мне дал всеведенье пророка...

Лермонтовское стихотворение начинается как раз там, где окончилось пушкинское. Пушкин изобразил величественную картину вдохновления пророка, то есть, схематически говоря, отношения между пророком и небом. Это чистые и высокие отношения, в словах необратимая истина и сознание исключительности дарованной свыше судьбы. Всё абсолютно в пушкинских стихах: истина, жизнь и смерть, добро и зло. Но вот наступает момент, и пророк идет к людям и начинает возвещать им то, что ему было открыто и что теперь доступно его духовному взору. Об этом – лермонтовское стихотворение. Он изображает отношения между пророком и людьми, то есть уже не пророк и небо, где всё было светло, возвышенно и чисто, а пророк и земля. Что же ожидает его?

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья;

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

Посыпал пеплом я главу,

Из городов бежал я нищий,

И вот в пустыне я живу,

Как птицы, даром Божьей пищи;

Завет Предвечного храня,

Мне тварь покорна там земная;

И звёзды слушают меня,

Лучами радостно играя.

Как перекличка с пушкинским «Пророком» появляется образ пустыни. Именно из нее пророк должен был начать свой путь проповедника. Какая же участь постигла его? Вновь вернуться туда, к истоку своего пути. Скрытый трагизм подчеркнут тем, что природа неодушевленная покорна пророку, и именно как носителю высшей воли. «Звезды слушают меня,// Лучами радостно играя». Радостно, то есть с сознанием правильности своей участи, подвластной пророку. Но как только пророк сталкивается с миром людей, происходит следующее:

Когда же через шумный град

Я пробираюсь торопливо,

То старцы детям говорят

С улыбкою самолюбивой:

«Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами:

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!

Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм, и худ, и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!»

Это конец стихотворения, в нем нет надежды, нет просветления; и это к тому же – конец жизни. Горькая ирония над своей собственной участью звучит в нем. Судьба трагична оттого, что людям не нужна правда о них:

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока.

Им не нужны те, кто могут заглянуть под их «приличьем стянутые маски», они предпочитают не верить пророчеству, не знать, не думать; им нужны покой и свобода для порока. Вот мысли, звучащие в этом потрясающем по силе стихотворении. Оно противопоставлено пушкинскому «Пророку» не только по содержанию, но и подбором лексики. Первая часть стихотворения полна старославянизмов, возвышающих строй поэтической речи: Вечный Судия, каменья, глава, град и т. п. Две последние строфы даны по контрасту прямой речью, обыденной, сниженной, просторечной: глупец, не ужился с нами, смотрите ж на него. Причем иронический эффект достигается тем, что прямая речь – это наставление стариков детям, то есть тоже как бы от имени правды и мудрости, дается в поучительной форме. Высшей ценностью людьми признается общественное мнение, недаром в последней строке звучит акраментальное: «Как презирают все его!»

«Открыв первый номер «Московского вестника» за 1827 год, Лермонтов прочел сцену в келье Чудова монастыря из пушкинского «Бориса Годунова», которой начинался номер журнала. Пушкинский образ Лермонтов переосмыслил, вложил в него свое новое содержание. С образом стремящегося к свободе монаха Лермонтов не расставался всю жизнь» (Т. Иванова).

Келья в Чудовом монастыре: отец Пимен и Григорий. Перед глазами Григория встает судьба Бориса, беспристрастный летописец свидетельствует об убийстве невинного младенца. Над Русью властвует цареубийца, и все совершаемые на Руси злодеяния совершаются его именем. Главный страдалец – народ. Отрепьев, заявляющий: «Буду царем на Москве!» – хочет свергнуть с трона убийцу, видимо, чтобы установить царство справедливости, ведь он сам справедлив в своих глазах и ему принадлежат слова осуждения Бориса:

Борис, Борис! Всё пред тобой трепещет,

Никто тебе не смеет и напомнить

О жребии несчастного младенца, –

А между тем отшельник в тёмной келье

Здесь на тебя донос ужасный пишет:

И не уйдёшь ты от суда мирского,

Как не уйдёшь от Божьего суда.

«Буду царем на Москве!» Я властен осуществить идею справедливости, достигнуть идеала. Я сумею. И личность вовлекает в свою аферу народ, который вновь расплатится собственной кровью за порыв к недостижимому идеалу. Народ – жертва. Народ – судия. Лермонтов обращается за истиной исключительно к высшему суду, как к единственному способному оценить не только дела, но и тайные помыслы, Пушкин – к суду народа, для него народ как жертва, которая всегда права, – воплощение высшего суда на земле.

Твои слова, деянья судят люди,

Намеренья единый видит Бог.

Слова и деяния видны, намерения скрыты. Но в словах и деяниях для Пушкина душа отражается так же явно, как и в намерениях. «Буду царем на Москве!» – слова. А намерения? Установить идеал справедливости, осчастливить свой народ? Ведь не жажда власти вела его за собой. Вся тщетность этих стремлений раскрывается постепенно. Первое, что приходится совершить на тернистом пути достижения власти – обман. Бегство из монастыря превращает Отрепьева в изгоя, он возвращается в общество людей, скрыв свое лицо раззолоченной маской. Жизнь окончилась, началась игра, и он вступает в нее. Причем условия игры очевидны и приемлемы для обеих сторон. Важен не человек под маской, важно его имя:

...ни король, ни папа, ни вельможи

Не думают о правде слов моих.

Димитрий я иль нет – что им за дело?

Но я предлог раздоров и войны,

Им это лишь и нужно...

Воплощаемая идея зовет дальше, прозрение приходит постепенно. Внезапное препятствие на пути (или возможный выход) – любовь.

...мраморная нимфа:

Глаза, уста без жизни, без улыбки...

Самозванец уже готов презреть условность игры, выйти из нее, начать жизнь обновленным, постигшим новую ценность – любовь. Но эта любовь – Марина Мнишек. Холодный образ, рассудок заменяет сердце, она играет сама, она жаждет власти, ей не нужна эфемерная ценность обновления души, она забыла о ней. Вспомним лермонтовских «бездушных людей», они мертвы, ибо холодны. В облике Марины подчеркнуты эти мертвящие черты. Для нее важнее пустое имя убитого царевича, она принадлежит ему. Самозванец еще восстает против этого, противится мертвящим сетям, открывает Марине, кто он:

Я не хочу делиться с мертвецом

Любовницей ему принадлежащей.

Мгновенное разочарование постигает Лжедмитрия: его Марина любит имя, власть, игру, ей ни к чему его сомнения, ни к чему живая жизнь.

Нет – легче мне сражаться с Годуновым

Или хитрить с придворным езуитом,

Чем с женщиной – чёрт с ними; мочи нет.

И путает, и вьётся, и ползёт.

Скользит из рук, шипит, грозит и жалит,

Змея! Змея! – недаром я дрожал.

Она меня чуть-чуть не погубила.

Кочующий образ Змея (или змеи, более просторечно). Для Лермонтова он всегда появляется напоминанием о ветхозаветном предании, об эпизоде падения, как символ соблазна души человеческой, независимо от того, мужчина это (Мцыри) или женщина (Тамара). Для пушкинского самозванца Марина – неуловимое, меняющееся зло в женском обличье.