Дочка

1

Рисунок Юлии АртамоновойПо образованию математик, он появлялся на пороге поистине с математической точностью – в одиннадцать часов утра каждую вторую и четвертую субботу месяца. И в эти дни Борис Антонович не спешил на звонок в дверь: знал – все равно придется звать Ирину, а открывать этому непонятному, странному человеку, родному отцу его дочери, впускать в квартиру, находиться с ним один на один хоть самое короткое время, было, конечно же, неприятно.

Когда в прихожей раздавались приветственные фразы, Борис Антонович через силу поднимался с кресла и шел здороваться.

– Добрый день, Сергей, – искусственно-гостеприимно произносил он и протягивал руку.

– Добрый, добрый, – как-то машинально, будто в этот момент был занят решением сложной теоремы, кивал гость и так же машинально, небрежно, некрепко отвечал на рукопожатие.

Сергей никогда не бывал таким же, как две недели назад, и порой Борис Антонович замирал в недоумении – тот ли человек в прихожей? И требовались усилия, чтоб убедиться, узнать: да, он самый, Сергей Стрельников, родной отец его дочери, и поэтому имеющий право приходить сюда.

С прошлого визита он мог измениться неузнаваемо. То являлся в облике настоящего денди – светлый, блестящий костюм, идеальные стрелки на брюках, лакированные остроносые туфли, и лицо свежо, надменно, верхние веки томно приопущены, на лоб падает густая прядь душистых волос. А спустя четырнадцать дней у вешалки топтался сгорбленный алкаш с Московского вокзала в затасканном, истертом пальтишке, мятых штанах, в расползающихся ботинках; волосы торчали в разные стороны перьями, а взгляд был тусклый, как у старой, издыхающей собаки. И Борис Антонович невольно становился заботлив, почти ласков, чувствуя, что этому человеку уже недолго, совсем недолго осталось... Но в следующий раз Сергей превращался в жизнерадостного бородатого хиппаря в пестрой рубашке, с расшитым бисером ремешком, обнимающим волосы, а затем мог предстать ковбоем из вестерна, или буддистским монахом, или облаченным в черную кожу дипёрплом...

Он напоминал Борису Антоновичу артиста, беспрерывно играющего совсем разные роли, да так оно, в общем-то, и было – закончивший когда-то с красным дипломом факультет прикладной математики, Сергей бросил престижную и денежную работу и сделался андеграундным театральным режиссером; вскоре после этого он развелся с Ириной, ночевал по знакомым, снимал комнатенки на окраине, хотя, как знал Борис Антонович, у родителей Сергея – трехкомнатная квартира... Сергей давал нелегальные спектакли, имел из-за этого неприятности, но и влиятельных защитников, которые, вроде бы, помогли ему оформить липовую инвалидность второй группы, позволяющую официально нигде не работать.

Его денежное положение, подобно нарядам, менялось чудесно и беспрестанно. То он был совершенно нищим, бессильным; Ирина всплескивала руками, вела бывшего мужа на кухню, кормила, даже наверняка давала какие-то рублики, но через две недели он входил, выпятив грудь, держа в руке (значит, вынимал из кармана еще в парадном) пачку ярко-красных, веселых червонцев, улыбался горделиво Борису Антоновичу, зная, что его зарплата – сто сорок рублей – мала и неизменна. А здесь, на ладони, разом – рублей двести.

И в такие моменты, в моменты триумфа странного, непонятного, неприятного человека, Борис Антонович, наскоро бросив свой «добрый день», уходил в комнату, садился обратно в кресло, делал звук телевизора громче. И становилось досадно и стыдно, что он не может вот так же козырем вплыть домой, в эту не свою-то по существу квартиру, с пачкой неожиданных денег, улыбнуться горделиво, по-хозяйски. Да-а... Но тут же, как защита и оправдание, вспоминался Сергей скрюченным от водки и голода, в измазанном известкой пальтишке, представлялось, как жадно, давясь он хлебает подогретый вчерашний супик. И это второе, незавидное состояние бывшего мужа Ирины каждый раз оказывалось сильнее, и Борис Антонович успокаивался, почти радовался своей, пусть далеко не богатой, зато стабильной зарплате и даже никогда не унижался вопросом, берет ли Ирина червонцы; да нет, она, конечно, брала – после таких пачек рацион их питания становился заметно лучше, у дочки появлялись новые игрушки, одежда, а Ирина на какое-то время становилась задумчивей, чем обычно. Может, взвешивала, перебирала прошлое, настоящее, сравнивала. Борис Антонович делал вид, что не замечает ее состояния...

 

Жизнь его самого складывалась и текла без ухабов и взлетов – ровно, нормально. Единственное, что у некоторых вызывало удивление, это его профессия, не совсем как бы мужская.

С детства он полюбил книги, и полюбил странновато – как вещи, как изделия вроде шкатулки, вазы; он мог подолгу разглядывать обложку, корешок, изучать, каким образом сшиты или склеены страницы, толстая или тонкая на книгу пошла бумага, но не прочитать в ней ни строки... Когда после окончания школы пришло время делать выбор, куда поступать, Борис Антонович выбрал полиграфический институт.

Может быть, из-за отсутствия приятелей-однокурсников (учились в основном девушки), а скорее из-за своего от природы тихого, спокойного характера, он все пять лет не выделялся, и студенчество позже не вспоминалось ему, как веселое, романтическое, бесшабашное времечко... С распределением повезло – остался дома, взяли младшим технологом в типографию №2, что на Измайловском проспекте. Там он сидел и теперь, слева от входной двери в огромном, но забитом столами и шкафами кабинете производственного отдела, состоящего из десятка немолодых, вечно озабоченных семейными делами женщин-сотрудниц.

Да, слишком незаметно пребывал на своем месте Борис Антонович – так называемого карьерного роста ему не светило. К тому же и текучки кадров в их отделе не было (как утверждали старые сотрудницы) с конца сороковых годов, даже проводы на пенсию становились чуть не сенсацией...

Как-то очень быстро и незаметно из двадцатидвухлетнего выпускника вуза Борис Антонович превратился в усердного и типичного – козырек брюшка над брючным ремнем, залысины, потертый, удобный портфель в руке – служащего. Да и был ли он молодым в том значении слова, когда некуда деть энергию, хочется прыгать и сворачивать горы... Просыпался по будильнику в семь утра, без четверти восемь входил на кухню, где мать собирала завтрак. И дальше – по установившемуся еще с детсадовского возраста распорядку. Только маршруты трамваев с годами немного менялись. Как к группе или позже к классу, или институтской аудитории, теперь он привык к своему производственному отделу, к вечно заваленному макетами обложек, линейками, таблицами цветоделения столу; привык к чаепитиям с овсяным печеньем каждые два часа, привык боязливо удивляться гонцам из печатных цехов, привык к комплексным обедам в столовой и даже к однообразным, нескончаемым жалобам сотрудниц на подгулявших мужей, растущих и требующих всё больше затрат детей (внуков), на дефицит, на сосиски, что стали совсем несъедобными...

Около семи часов вечера Борис Антонович возвращался домой, переодевался, пока мать собирала на стол к ужину. Поев, садился в кресло перед телевизором. Мать устраивалась на диване, пару раз в неделю интересовалась: «Как на работе?» И он чаще всего лишь пожимал плечами в ответ: «Да нормально». Радовался, когда показывали интересный фильм.

А потом, в кровати, под мягким одеялом, в темноте, когда хотелось скорее уснуть, приползала тоска. Именно приползала – медленно, неспешно-уверенно, как хозяйка. Тормошила, разлепляла ему глаза, обхватывала колючей петлей, стискивала горло. И Борис Антонович (а тогда двадцати-с-небольшим-летний Борис) ворочался, покашливал и постанывал, поправлял и поправлял подушку, пытался думать о том, что завтра нужно в первую очередь сделать на работе, прокрутить в памяти понравившийся фильм, помечтать, что вот в ближайшую субботу возьмет и съездит куда-нибудь в Гатчину или в Пушкин, или хотя бы прогуляется по Невскому, зайдет в Эрмитаж... Но все эти блеклые мысли-обманки заслонялись, стирались желанием быть с женщиной, и представлялась в темноте отчетливо и ярко неожиданная красавица, увиденная днем из окна трамвая, или Алферова из телевизора, или румяная, в белом халате разливальщица первого из типографской столовой...

Он, конечно, пробовал, пытался с кем-нибудь познакомиться, даже начал курить, чтобы бывать в курилке на втором этаже, где часто стояли – в правой руке сигарета, левая подоткнута под грудь – молодые женщины из бухгалтерии. Здоровался, раскуривал горькую сигарету, пообвыкнув, выдавал женщинам неуклюжие комплименты, бывало, отваживался рассказать вычитанный в «Крокодиле» анекдот, но в глазах бухгалтерш не видел того огонька, с каким, по его мнению, должна смотреть женщина на заинтересовавшего ее мужчину, и не шел дальше комплиментов и анекдотов, кое-как докуривал, глядя в окно на бегающие туда-сюда электрокары, на бухты серой бумаги под навесом... Он очень ждал отмечаемых в коллективе праздников, дней рождения, но и здесь всё заканчивалось анекдотом, комплиментами, вежливыми улыбками в ответ, в лучшем случае – проводами до остановки такси...

Позже, чтобы отбиться от одуряющей, изматывающей предночной тоски, Борис Антонович стал покупать водку и тайком от матери выпивал перед сном граммов двести. В голове мутнело, он ложился, разбрасывал в стороны руки и ноги, и постепенно, баюкаемый алкоголем, засыпал... Он стал смиряться с тем, что ему, видимо, суждено остаться холостяком. Внешне невозмутимым, немногословным, с массой закостеневших привычек и правил; быть всегда в курсе международных событий, а на старость лет сделаться завсегдатаем шахматных баталий во дворе... И вот уже перестав на что-то надеяться, он встретил Ирину.

 

Познакомились настолько случайно, что и через годы, вспоминая, ему становилось то весело от счастья, то до озноба, до оторопи страшно. Ведь этого не должно было случиться: ему, Борису Антоновичу Губину, суждено было продолжать и продолжать ту невыносимую, но и единственную, длинную жизнь с вымученными комплиментами равнодушным бухгалтершам, с односложными бодроватыми ответами матери: «Всё нормально!» в тот момент, когда хочется зарычать, завыть; ему суждено было засыпать, лишь влив в себя полбутылки водки. А вот – бах! – и у него семья, у него жена и девочка, которая называет его папой...

В то лето, в августе семьдесят девятого, сестра Бориса Антоновича с мужем уехали по путевке в Питкеранту, а своего трехлетнего Павлика оставили на бабушку – на мать Бориса Антоновича. Мать в то время еще работала, мальчика водила в садик. И тут у нее, в самое, казалось, неподходящее время, случился аппендицит, обязанности няньки пришлось исполнять Борису, даже переехать на квартиру сестры и ее мужа.

Да, побесился он тогда, пометался: утром Павлика в садик, потом на работу, потом в больницу к матери, потом снова в садик... Как-то, уставшим и злым на весь свет, приехав забирать племянника, он увидел возле детских кабинок темноволосую, лет тридцати, тоже, казалось донельзя измотанную женщину. Она одевала девочку. По принятой в садиках традиции, Борис Антонович поздоровался с ней, как со старой знакомой, и стал заниматься Павликом.

– А я быстрее! – объявила девочка, когда мать натянула ей на голову розовую панамку.

Павлик надулся, недовольно засопел, совсем как кавалер, уличенный дамой в слабости.

– Прекрати, Алина, – строго сказала женщина. – Ты и одеваться раньше начала.

Но девочка не послушалась:

– Всё равно быстрее. Я – первая!..

– Алина!

Чтоб показать, что всё нормально, Борис Антонович похвалил:

– Здорово дочка у вас уже говорит. Как взрослая.

– Спасибо, – последовал бесцветный ответ, и женщина со своей Алиной вышла из группы.

«Загнанная лошадка», – тоже бесцветно, без грусти и сочувствия подумалось Борису Антоновичу; он присел на корточки, стал неумело застегивать Павлику сандалики...

Увидел их через минуту на площадке. Девочка пыталась перекувырнуться на низеньком турничке, а мать стояла рядом и наблюдала.

Павлику тоже захотелось поиграть.

– Только пять минут, – разрешил Борис Антонович. – Хорошо?

– Аха! – уже мчась к жестяной космической ракете, тряхнул он головой.

Борис Антонович потоптался на дорожке и подошел к женщине.

– Хороший вечер сегодня, – выдохнул с показным, как бы полнейшим удовлетворением и тут же понял, что произнес самую банальную фразу на свете; стало стыдно за себя до щипанья глаз, и он добавил: – Извините.

– Да ничего, – усмехнулась женщина.

Ее дочка соскочила с турничка и перебежала к Павлику. Он тут же крикнул:

– Поетеи! – Спрятался в ракете, загудел губами.

Женщина села на скамейку, где обычно дежурили во время прогулок воспитательницы... Борис Антонович вытащил пачку сигарет, открыл, посмотрел на рыжеватые фильтрики, спрятал обратно в карман и тоже присел.

Постепенно, через покашливания, междометия, вздохи, разговорились. И с каким-то небывалым для себя пылом, увлечением, Борис Антонович стал рассказывать о своей работе, о том, как и какие книги делает, и как важно подобрать на обложку нужные цвета, как сложно высчитать правильно толщину корешка, чтоб книга получилась не перекошенной, не уродливой... Женщина, поначалу неприветливая, строгая (или все-таки скорее до предела усталая?), оказалась довольно общительной и симпатичной. Слегка, правда, портили ее загнутые книзу уголки губ и вялый, снулый какой-то голос. Но это как раз и вызывало у Бориса Антоновича нежность к ней – хотелось сказануть что-нибудь остроумное, чтобы она засмеялась, осторожно провести пальцем по ее губам, распрямить... Точно бы отзываясь на его искренность, женщина рассказала, что работает в проектировочном бюро, что разведена, зовут Ирина, сама родом из Окуловки... Это недалеко от Малой Вишеры, на железной дороге «Ленинград – Москва» поселок такой... городок...

Дня через три, придя за племянником и увидев в группе девочку, Борис Антонович решил дождаться Ирину, и хотя Павлик не хотел на этот раз играть, они минут сорок проторчали возле жестяной ракеты.

Сближение продвигалось медленно, прерываясь на недели, а потом Борис Антонович, опомнившись, мчался после работы в этот садик, караулил Ирину... Спустя месяцев пять после их первой встречи она согласилась пойти с ним в кафе, еще через полгода Борис Антонович сделал ей предложение. Вместо согласия Ирина ответила другим предложением: просто жить в одной квартире. И он в тот же вечер, под недоуменно-оскорбленным взглядом матери, собрал самые необходимые вещи, переехал... Вскоре – без всяческих торжеств, подчеркнуто буднично – расписались в районном загсе.

 

Отчетливо, в подробностях, будто это тоже был знак судьбы, Борис Антонович запомнил первую встречу с родным отцом Алины. Именно встречу, еще не знакомство.

Вот так же, в одиннадцать часов, в субботу, затрещал звонок. Они как раз все вместе сидели на кухне, пили чай. Ирина, Алинка и он... Это было одно из первых утр Бориса Антоновича здесь, и особенно ярко ощущалось счастье, вдруг обретенная полнота и сладость жизни. Он пил, казалось, вкуснейший чай, хрустел печеньем и собирался предложить Ирине с Алиной отправиться в город – в зоопарк или в Летний сад... Звонок.

Ирина вздрогнула, точно ее кольнули, по лицу серой тенью пробежал испуг. Посмотрела на стенные часы, что-то досадливо шепнула себе, вскочила, затянула пояс на халате, быстро ушла в прихожую. Дверь кухни прикрыла.

– Привет, друг! – слегка хрипловатый, но проникновенный, цепляющий за душу даже этой короткой фразой голос.

И сдержанный, холодный ответ Ирины:

– Здравствуй.

Уже догадавшись, кто это, Борис Антонович глянул на Алинку. Она раскладывала печеньки на скатерти, меняла их местами.

«Значит, не очень скучает», – с облегчением и почти радостью подумал...

Ирина почему-то – и с первых недель знакомства – много рассказывала ему о своем бывшем муже, с которым и прожила-то чуть больше двух лет, объясняла, какой он талантливый математик, умница, как ему прочили огромное будущее, но который «взял и свихнулся на своей студии».

«Какой студии?» – не понял в первый раз Борис Антонович.

«Ну, – Ирина болезненно поморщилась, – театральной. Режиссером себя возомнил. Ни образования, ничего, а вот... А, детский сад! Искорежил жизнь и себе и всем...»

Она говорила о Сергее всегда как-то с трудом, точно бы по чьему-то приказу, и вспоминала, ругала его лишь тогда, когда оставалась с Борисом Антоновичем наедине. Он понимал: к своему бывшему мужу, этому свихнувшемуся математику, она до сих пор неравнодушна, и развод, хоть и произошедший по ее инициативе, больше напоминал последний шанс ему одуматься, вернуться в семью, в нормальную жизнь. Да и рассказывала Ирина об этом Борису Антоновичу, своему новому мужчине, кажется, скорее не как мужчине, а просто человеку, способному ее выслушать, не перебивая, а потом пожалеть...

– Как будни? Как успехи? – доносился на кухню через прикрытую дверь бодрый и проникновенный басок.

– Всё хорошо, спасибо. Хорошо... – Ирина помолчала, а потом как-то слишком решительно, почти отчаянно объявила: – У нас, кстати, гость. Можешь познакомиться.

– Мх! – усмешка. – Гость? С утра?

– А что?

– Да нет, так... Необычно просто.

– Тебе необычно?..

Широкие, крепкие шаги по паркету. Борис Антонович успел принять уверенный и независимый вид, приосанился на табуретке... Дверь открылась, мужчина заглянул на кухню. Не вошел – заглянул. По-молодому еще пухловатое, симпатичное и, как говорится, породистое, но слишком бледное, издерганное какое-то лицо; золотистые, явно крашеные волосы, надо лбом висит козырек густого чуба. Два темных острых глаза кольнули Бориса Антоновича... Да, что-то в них сразу угадывалось ненормальное, ненормальный какой-то жар... Борис Антонович прямо и твердо смотрел на заглянувшего; всю свою силу он сейчас вкладывал во взгляд, и в то же время радостным звоном билась в голове мысль: «А Аля молчит! Не бежит к нему! Не бежит!»

Лицо исчезло, и снова один, другой крепкий шаг в прихожей. И ехидно, но и обескураженно:

– Что ж, друг, прими поздравления!

– А... а что ты хотел?! – на грани вскрика ответ Ирины.

Борис Антонович приподнялся.

– Мх, да нет, – еще раз усмешка, – что ж... Значит, счастливо!

Тонкий, режущий слух скрип входной двери. Оглушительный, как выстрел, щелчок замка. Борис Антонович опустился обратно на табуретку и почувствовал то, чего не чувствовал еще никогда. Точно он не совсем, не просто человек, а крупный хищный самец, который сумел отогнать от подруги другого самца. Без драки, без крови и демонстрации клыков, а лишь взглядом, твердым, в упор взглядом, что страшнее оскала. Он почувствовал себя победителем.

Вернулась Ирина, молча и напряженно села за стол. Громко глотнула чая. Смотрела на сахарницу пристально и невидяще, беззвучно барабанила пальцами по клеенке... Борис Антонович накрыл ее руку своей, ободряюще сжал.

– Не надо, – еще более нервно, чем бывшему мужу, сказала она.

– Спасибо, мам! – дочка сползла с табуретки.

Ирина подняла лицо, измученно, искусственно улыбнулась:

– Покушала?

– Да.

– Иди тогда... поиграй...

Все выходные Ирина была мрачна и молчалива. Борис Антонович тоже помалкивал; казалось, любое слово – шутливое, успокаивающее – может окончательно вывести ее из себя, толкнуть к крику и слезам.

А потом очередная рабочая неделя с привычным набором дел, с хлопотами и усталостью. Зато какие хорошие были вечера в ту неделю! Уже без спроса Борис Антонович приезжал к Ирине и Але – в свою семью, – дарил девочке какую-нибудь игрушку или шоколадку, вместе с Ириной укладывал ее, читал ей перед сном сказки Чуковского, и когда Алина засыпала, осторожно целовал ее в щеку; девочка при этом всегда шевелилась и сладко причмокивала губами... Потом он шел в большую комнату, подсаживался к Ирине. Смотрели телевизор. Молчали. Но теперь это молчание не тяготило, оно казалось Борису Антоновичу молчанием бесконечно понимающих друг друга людей.

 

На выходные втроем поехали в Таллин. Гуляли по узеньким кривым улочкам, дышали теплым, пахнущим морем воздухом, любовались странными, как в иностранных фильмах, домами с черепицей, пытались читать вывески на смешном эстонском и тут же переводили на русский – повсюду они были на двух языках.

– Двадцать семь лет прожила, – грустновато призналась тогда Ирина, – а нигде, кроме Петродворца не была... Нет, еще в Кисловодске... с Сергеем в первое лето ездили...

– Еще поездим! – бодро пообещал Борис Антонович и обнял ее, а в душе испугался, вспомнил – и он тоже никуда не ездил, не путешествовал, даже ни разу всерьез не потянуло... Как-то обозначились несколько маршрутов по городу, и он из года в год ими следовал, автоматически, почти слепо. Иногда какой-нибудь маршрут становился ненужным и быстро забывался, появлялся новый, некоторое время был интересен, улицы или станции метро любопытны, но вот привыкал – и снова автоматизм, заученность, слепота. Так может вполне и вся жизнь промчаться – по определенным, проторенным маршрутам, а редкие перемены, редкое новое станут под старость уже раздражать, приводить в смятение.

Да, тогда он испугался. Глянул по сторонам, на незнакомый, интересный, но и чужой совсем город, прижал Ирину крепче к себе, взял Алинку за руку. Еще раз огляделся, будто вокруг могла прятаться, караулить опасность. То ли опасность неизвестности, то ли заученности – ведь вполне можно и здесь пойти по тротуару, ничего не замечая вокруг, залезть в автобус, удобно устроиться, прикрыть глаза и поехать, поехать, зная чутьем, когда и где нужно выйти... Да так и живут и здесь тысячи, многие тысячи. И везде так живут.

Странное дело – в этот момент ему захотелось домой. К знакомым стенам, знакомым вещам, почувствовать под собой знакомое кресло, или сесть за рабочий стол, подтянуть к себе папку с макетом очередной какой-нибудь книги...

В воскресенье, ближе к вечеру, вернулись. Борис Антонович нес заснувшую по дороге девочку, а Ирина, выйдя из лифта первой, молча и без удивления вынула из щели между дверью и косяком записку, развернула, стала читать. Даже забыла замок открыть, и Борису Антоновичу пришлось ей напомнить о себе, об Алине у себя на руках.

– Извини, – очнулась она. – От Сергея... Недоумевает, где это мы.

Это был, пожалуй, единственный сбой в его визитах...

А дальше – еще пять рабочих дней: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница. Утром в субботу явился Сергей.

На этот раз волосы его были не желтые, а блестяще-черные, и зачесаны назад, собраны в короткий хвостик. Глаза спрятаны за мутными, многоцветными, как пятна бензина на воде, стеклами круглых очков. Вошел, театрально-широко улыбаясь, позвякивая бутылками в сетке.

– Можно вам помешать? – спросил, переводя разноцветные кругляши с Ирины на Бориса Антоновича и обратно.

– М-м, проходи, – нейтрально, без выражения ответила Ирина.

Сергей подал Борису Антоновичу сетку – он принял, – стал снимать белый польский плащ с широким стоячим воротником.

– Наш узкий кру-уг – маяк в кромешной ночи-и, – напел еле слышно и, хохотнув, повысил голос: – Надо, наверное, познакомиться. Правильно?

Борис Антонович пожал плечами, повторил только что произнесенное Сергеем слово:

– Наверное.

Сели на кухне. Ирина порезала мелкими, кривыми брусками остатки вынутого из холодильника сыра, поставила на стол бокальчики. Сергей, усевшись возле стены, снял очки и положил их по левую от себя руку, а по правую – пачку сигарет и спички... Из комнаты прибежала Алина, сообщила то ли расстроенно, то ли радостно:

– Мультики кончились!

– Привет, солнце! – Сергей потянулся, потрепал ее по голове. – Растешь? – И, не дождавшись ответа, похвалил: – Молодец!

У Бориса Антоновича сами собой дернулись губы, в горле защипало, будто эта рука с длинными подвижными пальцами потрепала его самого. Снисходительно-поощрительно так, между делом. А девочка стояла, не отстраняясь и не приближаясь, глядя мимо гостя-отца.

– Кстати, я тебе принес кое-что, – сказал Сергей и вынул из бокового кармана пиджака большую конфету «Незнайка». – Держи!

Алинка как-то равнодушно приняла подарок и продолжала стоять.

– Что сказать нужно? – напомнила-потребовала Ирина.

– Спасибо.

– Пожалуйста, солнце.

И, словно поучаствовав в ритуале, исполнив необходимое, она ушла обратно в комнату. Сергей же уверенно срезал ножом пластмассовую пробку с бутылки, набулькал портвейн в бокальчики.

– Что ж, – тоном смирившегося с неизбежностью и даже вроде радующегося этому, выдохнул, – за знакомство!

Борис Антонович редко выпивал в последнее время, тем более – портвейн за два рубля семьдесят четыре копейки. И бокальчик он взял несколько брезгливо, заранее поеживаясь от сладко-терпкого, что сейчас потечет по пищеводу... Подсела Ирина, приподняла свой бокальчик, первой сделала движение чокнуться.

Отпили по паре глотков, поморщились, заели сыром. Сергей, облизывая губы, вытряхнул сигарету из пачки, покатал ее между ладоней. Зажег спичку внутри сложенных пещеркой ладоней, как на ветру, не спрашивая разрешения, закурил... Коротким кивком поблагодарил поставившую перед ним пепельницу Ирину, спросил Бориса Антоновича:

– А вы разве не курите?

– Бросил.

– М-м, похвально...

«Наглец!» – мысленно бросил ему Борис Антонович, а гость, точно бы услышав и желая позлить новоявленного хозяина, задал новый вопрос:

– Смею узнать, вы служащий?

Вопрос этот, а главное интонация, с какой он был задан, всегда потом вспоминались Борису Антоновичу, стоило ему увидеть Сергея вживую или по телевизору, или услышать его голос. Так, наверное, интересовались старинные частные врачи у своих пациентов: «Что, голубчик, давно ведь, признайтесь, в сердце-то шумы?» – или: «Боли такие, тупые, ноющие, правда?» Спрашивали как бы и совсем не утвердительно, мягко, но стоило пациенту ответить не так, и доктор в две минуты доказывал, что обладатель шумов или боли не прав – один путается в сроках возникновения, а другой в ощущении... И в тот раз, поддавшись интонации, обезоруживающей и гипнотизирующей, Борис Антонович сбивчиво, почти стыдливо стал объяснять:

– Да, служащий. Работаю... Работаю в типографии... технологом... Составляю макеты обложек... переплеты...

Сергей дымил сигаретой, смотрел на него, чуть сощурясь, чуть улыбаясь. Покачивал головой.

– Что ж, – кивнул снова, дождавшись паузы, – кто-то должен заниматься и этим. Я и сам из вашей когорты, как говорится. Служил государству... Здания проектировал. – Сергей взглянул под потолок, усмехнулся воспоминаниям. – Вавилонские башни на Лахте – и моих рук дело... М-да... А однажды... Да! Однажды взял и бросил. – Он особенно глубоко затянулся, выпустил изо рта и ноздрей столбики серого едковатого дыма и так же как-то едковато спросил еще: – А как вы к театру относитесь? Бываете? Если не секрет, конечно... У? – И стал подливать портвейн в бокальчики.

Сразу не найдясь, что сказать, Борис Антонович глупо, протяжно нукнул и пожал плечами, а потом, обозлившись, решил перехватить в неприятной беседе инициативу:

– Но, простите, мы ведь еще, – взглянул на Ирину, – не знакомы практически. Не представлены.

Ирина молчала, будто не слышала этих слов.

Сергей ткнул сигарету в пепельницу, опять улыбнулся своей покровительственно-мудроватой улыбкой.

– Да что, к чему церемонии? Я, честно говоря, одичал за последнее время... Знаю, вы – Борис, а вы знаете, что я – Сергей. Сергей Олегович. Да?

Он подхватил бокальчик, призывно поднял; Борис Антонович и Ирина по инерции сделали то же.

Тускло звякнуло сжатое в пальцах стекло. Выпили. Передернули плечами от знобящей сладости портвейна. Скорее зажевали сыром...

 

Борис Антонович надеялся, что вопрос о театре уже забылся гостем и радовался этому, – о чем-чем, а о театре он ничего сказать не мог. Не говорить же: «Зачем сейчас театр, когда вон телевизор есть, фильмы какие...» Вообще ему с детства трудно было что-то доказывать и объяснять. В школе самым страшным были вопросы учителей: «Скажи, почему скорость человека идущего и человека сидящего в движущемся поезде одинаковы?» – или: «По каким причинам, Борис, крестьянская война под предводительством Болотникова оказалась наиболее мощным и удачным из восстаний семнадцатого – восемнадцатого веков? Ведь ни Разину, ни Пугачеву, в отличие от Болотникова, не удалось взять в осаду Москву. Как ты думаешь?» Ему легче было выучить наизусть огромное стихотворение, отчеканить постулаты Бора, выдать сто исторически значимых дат, но доказать что-то, объяснить всегда становилось мучением. А учителя в их школе, те первые вольнодумцы шестидесятых годов, любили подискутировать, задать какую-нибудь эдакую задачку...

– Как? Не слишком гадкий портвейн? – вдруг обеспокоился Сергей. – Извините, но водку с утра не решился...

Борис Антонович уже приготовился было согласно кивнуть, и тут гость почти дословно, но настойчивей, повторил тот свой вопрос:

– Так как все же вы к театру относитесь? Есть в нем что-либо стоящее или нет?.. Профессиональный интерес, извините.

Досадливо кряхтнув, Борис Антонович пошевелился на табуретке, как бы устраиваясь удобней, искоса глянул на Ирину. Она продолжала сидеть с отсутствующим видом, поигрывая пустым бокальчиком...

«Да что я жмусь-то?! – возмутился вдруг Борис Антонович. – И перед кем? Что он мне, учитель?!» И сказал с вызовом, в четыре приема, почти нагло:

– Никак не отношусь. Ни разу не ходил за последние годы. И не тянет. У меня телевизор есть.

– Поня-атно, – чуть не весело протянул Сергей; подлил в бокальчики.

Еще раз выпили... Теперь портвейн прошел намного легче, терпкая сладость показалась даже приятной.

– Ма-ам, – появилась Аля, – я кушать хочу!

Ирина ожила, встрепенулась:

– Супчик будешь?

– Нет. – Стянула с блюдца брусок сыра. – Сыр буду с колбаской.

– А колбаска кончилась. Давай супчику разогрею...

– Телевизор, значит... – заговорил Сергей с недоброй уже веселостью, и Ирина с дочкой примолкли. – Но телевизор, это ведь труп. Гальванические сокращения. И когда-нибудь он нас тоже сокращаться под себя заставит... Н-да... Фильмы, наверное, с удовольствием смотрите?

– Случается.

– А вы видели, как их снимают?

– Да нет, – пожал плечами Борис Антонович, все более раздражаясь, – зачем... Я – зритель.

– Отвратительное это зрелище, поверьте. Посмотрели бы, ужаснулись. Ложь. А спектакль... Спектакль – жизнь. Зритель садится в кресло, люстра гаснет, разъезжается занавес, и никаких тебе дублей. Осветитель дал не тот свет – равносильно инфаркту, актер слова забыл – всё, смерть...

– А курочки нету? – тихий, но ноющий голос Алины.

– Нет, вчера ведь доели вечером, – тоже почти шепот матери. – Давай, я кашку гречневую сварю? Гречки осталось маленько...

– Не хочу-у!

– Извините, конечно, что я пришел и говорю вам все это, далекое от ваших, видимо, интересов, – повысил голос Сергей, перекрывая шушуканье бывшей жены и дочки. – Но я нахожусь в очень непростой ситуации. Из, как вы выразились, зрителя я превратился в того, кто дает зрителю зрелище... Конечно, я несколько лукавлю насчет телевизора – телевизор, это великая сила. Спектакль, правда, по телевизору выглядит очень убого, да и правильно: каждому виду искусства свой способ выражения...

– А я колбаски хочу! – на какие-то тихие уговоры матери вдруг выкрикнула Алина.

– Солнце! – дернулся, вспыхнул Сергей. – Солнце, ты можешь помолчать хоть минуту?! – Казалось, он с трудом сдержался, чтоб не закричать.

Секунду-другую Борис Антонович искал, выбирал, как отреагировать. Потребовать, чтобы этот человек не повышал на ребенка голос? Или без всяких требований указать на дверь? Или дать ему денег и отправить за колбасой?.. Эти секунды размышлений пригасили порыв идти на конфликт, да и Алина вдруг согласилась есть гречку. И Ирина вскочила, тут же принялась готовить... Борису Антоновичу осталось лишь кашлянуть.

А Сергей дальше стал рассуждать-размышлять, неспешно, не очень складно, но играя голосом, как опытный профессор на лекции:

– Да, театр в кризисе. Была вспышка лет двадцать назад, как, впрочем, во всем. После ужаса. Теперь же – опять болотце. И тут причины глубокие... Кроме хорошей пьесы, режиссера, который зажжет, актеру нужно еще нечто такое... нечто мощное, что заставит его на каждый спектакль выходить, как... как на эшафот всходить. – Сергей покривил губы в недоброй, нехорошей улыбке. – Извините, может быть, за банальность, только... это не банальность. Мы еще пожалеем, что превратили самые сильные образы и священные слова в банальность, штампами сделали.

«Действительно, зачем он это мне говорит? – уже скорее не с раздражением, а с тоской подумал Борис Антонович. – И ведь я сижу и слушаю, убиваю субботу. Отраву глотаю...»

– Понимаете, я пытаюсь вернуть словам их вес, – продолжала настырно-размеренно журчать речь Сергея. – Н-да, претенциозно звучит, но... но, что делать... Вот снова пошла мода на студии – и это правильно. Театры закостенели, даже наш уважаемый Георгий Александрович что-то, кажется, выдохся... актеры у него разбегаются, зритель зевает... На, хм, на «Тихий Дон» замахнулся... А студия... Пусть подвал на полста зрительских мест, труппа – десяток, зато – жизнь. В настоящем смысле слова... Свою студию я ни на что не променяю! – Снова взгляд на Бориса Антоновича и – усмешка. – Не смотрите так, я не псих. Хотя...

Он набулькал портвейна себе и новому мужчине в этой квартире, жестом предложил только что присевшей к столу Ирине. Она не отказалась. Алинка стояла у холодильника тихо и неподвижно – про нее даже забыли.

– Вам, наверное, смешным это кажется, Ирина меня предателем считает. Я знаю и мне тяжело. Но я всё – всё! – поставил на карту. Понимаете? – Сергей, внутренне вскипев, не чокаясь, залпом осушил свой бокальчик, куснул взглядом Бориса Антоновича. – Я один, один совершенно в окружении тяжелых, по большому счету чужих мне, но необходимых людей. Они вытягивают энергию, с ними приходится каждый день бороться, уговаривать, убеждать, и... и они же все-таки помогают. Они делают в итоге то, что я хочу. Другие платят, чтобы посмотреть мои опыты, мои попытки, кормят, по крайней мере, ночлег дают... Я отказался от нормальной жизни, я... – Сергей запнулся, тряхнул головой. – Я, как это ни странно, верю в свою ненормальность. Ненормальность.

– Ма-ам, – шепотом позвала дочка.

– Сейчас, уже сварилось почти, – сказала Ирина, и в голосе – слезы.

Борис Антонович отпил портвейна, сморщился больше не от противной сладости, а из-за самой этой неприятной, тяжелой ситуации; ему захотелось встать и уйти в комнату, развалиться на диване, прикрыть глаза.

– Скоро три года, уже три года, как я живу таким вот образом... Да, там, – взглянул Сергей на Ирину, – было хорошо и удобно. Только... Ну не хочу я быть одной из килек в общем трамвае! Каждое утро трястись от страха опоздать на службу, а там минуты считать, когда можно законно встать и выйти на улицу. Поехать домой, чтобы поужинать и лечь спать... Нет, я работаю! – Он пристукнул пальцем по столу. – Но это моя работа. Личная! Я устанавливаю расписание, авралы,
выходные. И зарплату... – Нагнулся, достал из авоськи новую бутылку, быстро, словно опасаясь, что его могут остановить, открыл, плеснул себе (у Ирины и Бориса Антоновича портвейн был) и, держа бокальчик уже около самого рта, тихо, как бы себе самому, признался: – Но, может, сломаюсь. Вполне может быть... Каждую минуту стучит... Как приговор нам всем... Хм, не килькам... Не помню, кто написал, но так засело – намертво... Стихи такие... Извините, если смешно...

Прикрыв свои тяжелые, горящие глаза, он грудным, вибрирующим, мудрым каким-то голосом, стал читать. Точнее – напевать:

Можем строчки нанизывать

Посложнее, попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

Мы не будем увенчаны

И в кибитках, снегами

Настоящие женщины

Не поедут за нами...

Потом, встречаясь с Сергеем, Борис Антонович всегда невольно вспоминал этот их первый разговор, не разговор даже, а монолог этого странного, неприятного, непонятного человека, и удивлялся, как он год за годом, через неудачи, явные страшные запои, голод идет по своему пути, тоже странному и непонятному ему, Борису Антоновичу. И он не мог, несмотря на антипатию, ревность, бывало, гадливость, не испытывать к Сергею подсознательное, тревожное уважение.

 

2

Первые семнадцать лет Ирина прожила в крошечном городке, а официально, поселке городского типа Окуловка. Почти пополам рассекает Окуловку железнодорожная трасса «Москва – Ленинград», но поезда пролетают, будто нет здесь станции, пусть крошечного, но зала ожидания с окошками-кассами; пролетают сквозь городок не сбавляя хода, так же, как сквозь безлюдный, равнодушно спящий, болотистый лес...

Тот, кто не вырос или хотя бы не пожил в таких незаметных городишках на знаменитых магистралях, в городишках, расположенных не так безнадежно далеко от больших городов, но и не так близко, чтобы запросто там бывать, не почувствует, не поймет по-настоящему, какая тяжесть, неотступная, с ранних лет душевная тяжесть, давит их жителей. Давит, гнетет, из поколения в поколения обессиливает. И почти никто не вырывается оттуда в большую, яркую жизнь, хотя, вроде бы, что? – от Окуловки, например, до Ленинграда всего двести восемьдесят километров, а до Москвы – около четырехсот...

По статистике именно в таких городках и поселках больше всего пьяниц, хулиганов, самоубийц, сумасшедших, самое большое число на первый взгляд совершенно беспричинных убийств... Но как пытка слышится то и дело бодрая дробь стучащих о рельсы колес скорого поезда, как издевательство – висящая в кабинете географии огромная, во всю стену карта Советского Союза и, как рабы, бродят дорожники на станции, в своих грязно-оранжевых жилетах...

Семья Ирины считалась чуть ли не образцовой в их Окуловке. Отец, в юности серьезно отравившись техническим спиртом, не пил, работал начальником шарнирного цеха на заводе мебельной фурнитуры, получал по меркам их городка неплохо и к тому же имел полезное хобби – вырезал красивые рамы для зеркал, картин, фотокарточек, сдавал их какому-то человеку и получал деньги. Мать Ирины была учительницей русского и литературы, приехавшая когда-то по распределению в Окуловку из Калинина. К сорока пяти годам она стала завучем... Старший брат, трудолюбивый, на редкость мирный, спокойный парень, женился в двадцать лет, сразу как вернулся из армии, на своей однокласснице, и в три первых года у них родились двое детей – оба мальчики... Но эта традиционная, крепкая, размеренная, почти счастливая жизнь пугала Ирину больше, чем какая-нибудь бесконечная пьянка-гулянка, скандалы, каждодневные поиски куска хлеба. В этой тесной, душноватой благополучности, казалось ей, очень просто уснуть и не просыпаться до самой смерти.

Под конец седьмого класса Ирина решила, получив аттестат о неполном среднем, ехать в Ленинград, поступить в какое-нибудь (без разницы) ПТУ. В этом решении ее укреплял настрой почти всех ровесников, мечтающих скорее-скорее, при первой возможности, сорваться, сбежать отсюда...

Но родители, а особенно учителя, уважаемая Ириной соседка по подъезду их четырехэтажного тридцатидвухквартирного дома, уговорили ее подождать, закончить десятилетку и тогда уже отправляться на экзамены в институт. «Потерпите, пожалуйста, два года, – говорила соседка, сама родом из Ленинграда, приехавшая еще до войны в Окуловку поднимать библиотечное дело. – Вы девушка способная от природы, тонкая, а в пэтэу можете себя загубить очень запросто. Потом жалеть будете, а ведь не вернешь. Посвятите эти два года подготовке, выберите, к чему душа лежит. И поступите в институт, а там... Всё будет, Ириша, поверьте...» Ирина не сразу, с сомнениями и спорами, но согласилась. Да и почти все одноклассники заняли свои места за партами в девятом классе – кто сам передумал, других родители не пустили, а у большинства денег не нашлось на билет, на самостоятельную жизнь в большом городе...

 

Наверное, из-за убогих домишек – или совсем деревенские избушки, или черные бараки из шпал, или, в лучшем случае, четырехэтажные хрущовки пыльно-белого цвета, – из которых состоял их городок, Ирина давно, но не всерьез мечтала создавать дома красивые, с украшениями, похожие на дворцы. Именно – не всерьез: не читала специальных книг, не интересовалась, как здания строятся, даже слово «архитектор» стала выделять из тысяч других слов только в девятом классе, когда встал вопрос, куда поступать после школы; зато с детства она собирала фотографии из журналов, где были изображены замки, соборы, московские высотки, новые микрорайоны, любила перебирать их, раскладывать, собирая на паласе целые города... Получив наконец аттестат зрелости, она без колебаний поехала в Питер в Архитектурный институт.

Провалилась на экзаменах, не удивилась, даже не расстроилась, а полистав в институтском читальном зале справочник о профессионально-технических училищах, нашла строительное неподалеку от Витебского вокзала, отнесла документы туда. Стала учиться на десятимесячных курсах по специальности «маляр». Через два месяца, не выдержав общажно-казарменной жизни, сбежала домой. До июля зубрила учебники по архитектуре, истории, читала литературных классиков; случайно узнала о Ленинградском инженерно-строительном институте, где конкурс всегда был небольшим; полгода для опыта проработала маляром – белила родные четырехэтажки и садик, куда когда-то ходила... На архитектурный факультет Инженерно-строительного института поступила удачно.

Учеба не разочаровала и не увлекла. Ни с чем особенно сложным она не столкнулась, но и к возведению дворцов и необыкновенных домов ее тоже явно не готовили. И все радостные чувства она отдавала городу, огромному, каждый день новому, неповторимому в каждой мелочи...

Парни и дома проявляли к ней интерес. Пытались дружить, бывало, со спорами и чуть не драками между собой, приглашали потанцевать, предлагали покатать на мотоцикле, погулять вечерком. Но Ирина была осторожна – еще в полудетстве она поняла, что в их Окуловке нет и не может быть того, с кем стоит связывать жизнь, даже дружить; она почти инстинктивно, почти без лишних размышлений и взвешиваний, берегла себя для другого, для настоящего интеллигентного парня, какими, она знала, много раз слышала, выделяется Ленинград. И, оказавшись здесь, сразу, с первой же фразы, оценивала молодых людей с позиции – может ли этот или вот этот быть ее мужем и другом, с серьезными мыслями он подошел к ней или так, в надежде поразвлечься. К сожалению, большинство попадали в разряд – так. И после двух – трех свиданий Ирина давала понять им: всё.

Когда в конце второго семестра ее заметил Сергей Стрельников, Ирина сразу угадала, испугалась и обрадовалась, и объявила себе: «Вот, это он!»

Он был старше на неполных два года, но сперва показался ей аспирантом или уже преподавателем. Высокий, всегда в костюме, с черным галстуком-шнурком на белой сорочке, он без суеты, степенно проплывал по коридорам, и студенты как-то непроизвольно, как само собой разумеющееся, расступались. Девушки призывно-жадно глядели ему вслед, многие профессора здоровались за руку.

– Добрый день! – остановился он однажды перед Ириной на лестничной площадке института. – Мы, к сожалению, друг другу не представлены, а давно хотелось бы познакомиться.

– Да... – тоненько, слабо от неожиданности и волнения, то ли утвердительно, то ли с недоверчивым удивлением отозвалась она.

– Меня зовут Сергей. Сергей Стрельников. Учусь на третьем курсе. Прикладная математика. В-вот... А вы – Ирина?

– Да.

– Ирина... – Он словно бы в раздумье или в последнем сомненье пожевал губы, глянул куда-то поверх нее. – Понимаете, дело в том, что сегодня в студии «Перекресток»... такая студия есть молодежная... сегодня спектакль. Пьеса так, ничего, за спектакль не ручаюсь... Так вот, Ирина, не хотели бы вы составить мне компанию? М?

И она, помедлив несколько секунд (справлялась с дыханием), так же тонко, почти пискляво, произнесла:

– Да.

Объяснив, где и во сколько они должны встретиться, Сергей тряхнул головой в коротком поклоне и пошел по лестнице дальше, а Ирина осталась оторопело стоять, не веря, что такое вдруг запросто так, почти по деловому произошло... Да и что произошло? Ну пригласил парень на спектакль. Как-то слишком официально и сухо... Но за этой официальностью ей увиделись серьезность его намерений, прочность, надежность этого молодого человека и их будущих отношений... Затрещал звонок, разбудил, подхлестнул; Ирина поспешила на очередную лекцию.

На какое-то время удалось заслонить впечатление от неожиданного разговор – она вдумчиво записывала важные слова преподавателя, разглядывала чертежи зданий, вместе со всеми делала замеры несущих стен. А вышла из института – и навалилось. И радость, и страх, и уверенность (после пяти-то минут общения!) в том огромном и счастливом будущем, что сегодня начало перед ней приоткрываться. И вместе с ней в этом будущем был высокий, в светлом костюме Сергей... Она остановилась во дворе, несколько раз глубоко вздохнула, шепотом попыталась охладить себя единственным пришедшим на язык словом: «Прекрати! Прекрати! Прекрати-и!»

– Ирка, ты что?! – встревоженный голос рядом.

– А? – оглянулась – возле нее озабоченно переминалась однокурсница и подруга Наталья.

Столкнулись взглядами, и лицо Натальи исказилось, словно увидела она что-то ужасное; Ирина тоже испугалась и скорей попыталась улыбнуться, успокоить больше себя, чем подругу:

– Нет, ничего, Наташ... Наоборот... – Отваживалась и добавила: – Свиданье назначили.

И мгновенно однокурсница расцвела. Потянулась к Ирине:

– Кто? С кем?

– Нет, не надо... Потом... Хорошо? – Кивнула и пошла по улице, и радовалась энергичному, бодрому стуку своих каблуков, тому, что одета сегодня (точно предчувствовала, выбирая утром кофточку, юбку) нарядно, почти празднично...

 

Они договорились встретиться у выхода из метро «Площадь Мира». Вечер был теплый и сухой, тихий, какие большая редкость в апрельском Ленинграде, и потому Ирина сначала, и довольно долго, просто наслаждалась погодой, вдыхая вкусный, пахнущий молодой травой с газонов воздух, чуть солоноватый, чуть терпковатый, с легкой примесью аромата ее духов... Солнце спускалось к крышам, светя сбоку и окрашивая всё рыжеватым; звонко-весело позвякивали пробегающие через площадь трамваи... Ирина стояла на высоком крыльце станции, любуясь строгими и в то же время нарядными домами, прямоугольником обступившими площадь, наблюдая за людьми, каждый из которых казался ей сейчас симпатичным и добрым, счастливым, как и она сама... Но вспомнила, зачем стоит здесь, взглянула на часики, и солнце, смеющееся в ней, стало тускнеть: Сергей опаздывал, опаздывал уже почти на десять минут. «Ну вот, – хмыкнуло злорадно в груди, – раскатала губы... Дура!» И, как это иногда показывали в кино, закрутилось пленкой в обратную сторону ее будущее – ее будущая, и теперь, сейчас, не сложившись, уже бывшая семья с мальчиком и девочкой, и красивый, интеллигентный, правильный муж, ее спокойная и в то же время интересная работа после института, уютная квартира... Пленка бежала, скручивалась спиралью и падала, стекала куда-то вниз, в какой-то темный, мусорный ящик. А в груди продолжало хмыкать и шепелявить: «Ну вот! Во-от!..»

Стоять здесь, на этом высоком крыльце, на виду у всех, стало стыдно. И неприлично перед собой. Унизительно. Ирина сунула правую руку в карман пальто, пальцы сразу наткнулись на металлический блинчик. Вынула его, несколько долгих секунд разглядывала непонимающе, что это такое. «А-а, пятак... – наконец сумела понять, объяснить себе. – Пятак на проезд. До общаги!»

Резко повернулась спиной к площади, с огромным усилием сделала шаг, трудный, медленный, как против ветра, а потом – много легче – второй. Стеклянная дверь с надписью «Вход в метро» ближе. Еще шаг, еще... И рука поднялась, потянулась, чтоб толкнуть ее.

– Ир! – короткий, запыхавшийся выдох почти в самое ухо. – Прошу... прощения!

Большая ладонь легла ей на плечо, чуть сжала, удерживая, и тут же отпустила, исчезла. И этого выдоха, мгновенного прикосновения хватило, чтоб снова на душе посветлело и слезы вернувшейся неожиданно радости защипали глаза... Она не оборачивалась, опустила лицо, пытаясь спрятать их, но, подталкиваемые другими, первые слезинки уже бежали по щекам горячими каплями.

– Извините, Ирина. Я понимаю – я поступил по-хамски.

– Ничего. – Достала платок, вытерла щеки, глаза, сморкнулась, продышалась. Не оборачивалась.

Стоя все так же за ее спиной, Сергей натужно, неуверенно предложил:

– Пойдемте?

Потом, позже, через несколько лет, когда осталась одна, точнее – с дочкой, но без него, без Сергея, она часто, были периоды, что и каждую ночь, вспоминала это их первое свидание, начавшееся вот так. Ведь стоило, стоило же ему опоздать еще на полминуты, и она бы встала на эскалатор, она бы уехала, а назавтра уже наверняка (да, да!) не простила бы. Скорее всего... И не было бы тех месяцев счастья, что навсегда остались лучшими в ее жизни, не появилась бы у нее Алинка, но зато бы не было и тех невыносимых, убийственных лет брошенности и ненужности, безысходных, черных лет. Не появился бы в ее жизни Борис, хороший человек (да, хороший!), хотя и слишком уж вялый, однообразный, пресный какой-то. Но он спас ее, вытащил из ямы ранней старости, и за это ему можно простить его пресность, можно вытерпеть его порой почти мертвенную однообразность... Да, всё могло бы получиться иначе (но как?), опоздай Сергей еще на каких-нибудь полминуты...

 

Спектакль должен был состояться, кажется, в районном Доме культуры в окрестностях площади Труда, и идти пришлось достаточно долго. Сергей, сначала натужно, а потом увлекшись, с каждым словом всё интереснее, рассказал, что он не просто сухой математик, что увлекается театром, даже сам иногда играет и пытается ставить спектакли; спросил Ирину, как она относится к Товстоногову, к Любимову, Эфросу. Растерявшись, Ирина пожала плечами, забормотала:

– Да я как-то... как-то не разбираюсь. В театре комедии была три раза...

– Жаль, жаль, – сочувствующе-неодобрительно произнес Сергей и стал расспрашивать, откуда она, почему поступила именно на архитектурный, как ей Ленинград... И эти почти анкетные вопросы почему-то были приятны ей, в них слышалась, чувствовалась не просто потребность болтать, а желание узнать, понять, кто она такая, чем живет, чего хочет. И Ирина послушно, с готовностью отвечала...

Да, в театре она хоть и нечасто, но бывала, и думала, что и теперь будет, как обычно: фойе, гардероб, зрительный зал с огромной, блещущей десятками лампочек люстрой, буду разноцветные фонари, кулисы. Тем более, что и шли-то они в Дом культуры – тот же, в общем, театр. А оказалось совсем иначе, совсем непохоже. Просто какая-то огромная комната в старинном доме (может, бывшая бальная зала), без мебели, с залепленными кусками алых полотнищ окнами. У дальней стены слабое подобие сцены – полукруглое возвышеньице, наверное, для оркестра; было и подобие фонарей – две настольные лампы по краям возвышеньица. А на самом возвышеньице стояло несколько скелетообразных металлических стульев.

Правда, обстановку комнаты Ирина рассмотрела чуть позже, когда они с Сергеем заняли места на полу, усевшись по-турецки, и ждали спектакля. А поначалу всё ее внимание было обращено на публику...

В толпе на Невском, в метро, в кафе она часто встречала странного вида парней и девушек. Одни были длинноволосые и лохматые, в каких-то слишком цветастых рубашках навыпуск, в тертых до белизны джинсах, другие – в слишком шикарных пиджаках и платьях, в которых только, кажется, консерваторию посещать, с прическами, будто минуту назад из парикмахерской вышли, в руках у некоторых молодых людей были тросточки, а у девушек (скорее юных дам) – солнцезащитные зонтики. Но и те, и другие, одетые совершенно по-разному, были именно странными, слегка даже пугающими и в то же время притягивающими взгляд, вызывающими у Ирины, да и явно у многих, кто на них смотрел, какую-то раздражающую зависть... И вот сейчас таких собралось в этой тоже странной, как не из нынешнего века, многооконной зале человек пятьдесят. Они курили, собравшись кучками, разговаривали между собой вроде и по-русски, но непонятными Ирине фразами, с непривычной интонацией; компашка ребят с одинаково крашеными в коричневый цвет, стоящими дыбом волосами и спускающимися чуть не на шею узенькими бакенбардами, гоняла по кругу бутылку вина.

Сергея узнавали, останавливали на каждом шагу, здоровались, улыбались ему, и он тоже здоровался и улыбался, но не как равным, а как-то, как бы несколько свысока. Хотя, может быть, Ирине просто казалось это из-за его высокого роста, ее нежелания видеть Сергея кому-то равным... Он ни с кем не знакомил Ирину, и ее вроде как не замечали, и ей становилось обидно. Будто Сергей прицепил ее, как какую-то брошку или запонку, мелкую безделушку, о которой каждую минуту вспоминать необязательно. Да, впрочем, и сам он откровенно не выражал особого желания разговаривать со встречающимися, а поздоровавшись, перебросившись фразой-другой, шел дальше, к подобию сцены.

– Эй, Серега, здорово! – толкнуло Ирину хрипловатое, бесцеремонное приветствие.

Среди всеобщего шелеста голосов, десятков предыдущих мягких «привет», «хай», «о-о» уличное, почти наглое «эй» и тяжелое «здорово» тряхнули ее, точно короткие удары током. И почему-то захотелось прокашляться... А Сергей остановился, огляделся, отыскивая того, кто послал эти удары.

У батареи на корточках одиноко сидел щуплый патлатый паренек в оранжевом свитере грубой вязки, голубоватых и грязноватых джинсах. Ирине показалось, что ему лет пятнадцать, не больше... Сергей вдруг посветлел, заулыбался искренне, резко шагнул к сидящему; державшую его под руку Ирину дернуло. «Как болонка на поводке», – кольнуло сравнение.

Патлатый медленно, словно бы нехотя поднялся, вытер ладонь правой руки о штанину...

– А ты чего здесь, сторонник антисоветского реализма? – спросил Сергей, и в голосе появилась еще не слышанная Ириной игривость.

– Да как, – патлатый покривил тонкие губы, – абсурд тоже ведь явление антисоветское. А если как следует поразмышлять, то реализм и абсурд в процессе бытия оказываются синонимами.

– Хм, не размышлял, – усмехнулся Сергей, – но – наверное. С тобой, Джек, не поспоришь. – И, словно наконец вспомнив об Ирине, представил ее патлатому, а патлатого – ей: – Знакомьтесь. Ирина, студентка, будущий архитектор. А это Евгений Ищенко, очень известный в узких кругах драматург и режиссер. Недавно поставил «Котлован», нажил благословенные неприятности.

– Что? – не поняла Ирина, но патлатый не дал Сергею объяснить – пожимая ей руку, уточнил:

– Можно звать просто Джек. Так привычней.

Ирине он не понравился. Низенький, достающий макушкой ей до переносицы, худой, но с уже выпирающим под свитером брюшком мальчишка, а на мальчишеских щеках и подбородке с ямкой – густая, совсем не мальчишеская щетина. И кличка эта собачья, на которой он настаивал... К тому же, что было всего неприятнее, Сергей вроде бы заискивал перед ним, по крайней мере – потерял свою очень симпатичную независимость, отстраненность.

И потом, позже, ее антипатия к этому Джеку не прошла, а усилилась. Это он, пусть, может, и невольно, стал одной из причин того, что Сергей бросил работу, свихнулся, и в итоге их семья развалилась... Конечно, с какой-то там исторической точки зрения они оказались правы, они стали героями, а с точки зрения жизни, ежедневной, с потребностью питаться, одеваться, воспитывать рожденных детей, содержать дом, любить, в конце концов, они оба принесли своим близким одни несчастья. Да.

 

А спектакль тот оказался просто каторгой. Длиннющий, скучный, тягомотный, без декораций, даже почти без актерской игры. Четверо парней и три девушки просто сидели на стульях и по очереди выдавали реплики:

– Куда мы все-таки едем?

– А вам не все равно?

– Нет!

– А мне – да!

– И мне!

– И мне!

– А мне не все равно!

– Вы ненормальный.

– Нормальный.

– Не спорьте.

– Я просто хочу знать, куда мы едем!

– Успокойтесь. Едем и едем.

– Куда?

– А вам не все равно?

И так около двух часов.

Ирина, сидя, как и все остальные, на полу, часто моргала, чтоб не задремать, судорожно глотала комки зевков, осторожно поглядывала вокруг... Сергей, казалось, не замечал ее маяты, внимательно наблюдал за скукой, происходившей на сцене.

Большинство же публики совсем, и почти открыто, не интересовались спектаклем. Шушукались, курили, передавали друг другу бутылки с выпивкой, то и дело кто-то вставал, уходил, возвращался, запинался о ноги, извинялся. А актеры, как будто не видя этого равнодушия, то ли самозабвенно, то ли машинально бросали и бросали в зал:

– Остановки, что ли, не будет?

– Да, не будет, вам же сказали!

– Как?

– Так.

– Но куда мы едем все-таки?

– Никуда.

– Как?

– Так.

– Я хочу сойти!

– Хе-хе, забавно...

«Заба-авно», – усмехнулась Ирина и тут же кашлянула, подавившись очередным зевком...

– Вижу, не по душе пришлось, – несколько виновато произнес Сергей, провожая ее домой.

– Честно говоря – совсем.

– Понятно... А ты кого из драматургов любишь? Вообще пьесы читаешь?

– Ну как... Чехова люблю... Розова.

– Чехов, Розов... – В голосе Сергея послышались нотки иронии. – Розов, это хорошо... Но не ими одними театр жив. Некоторые вот ищут новые пути. Чаще всего дерьмо, прости, получается, иногда – удачи. – Сергей громко, как-то решительно выдохнул, огляделся. – Понимаешь, Ирина, зреет нечто такое, нечто грандиозное. Когда оно навалится – Вознесенский будет казаться детским лепетом... Это только внешне так тихо, как... как в больнице в мертвый час. Скоро закрутится... – Он говорил отрывисто, путано, не оканчивая фраз; то ли опасался высказаться определеннее, то ли сам еще не до конца сформулировал мысль, но эта путанность искуплялась голосом – жарким и в то же время глубокомысленным, почти пророческим, от которого мурашки пробегали между лопаток. – Разнесет всю эту нашу кастрюльку с переваренным борщиком... Есть, Ира, огромный свободный мир, другие цивилизации, культуры, миры целые, а мы... Именно – кастрюлька на кухне.

Они шли по темной, до жути пустой улице Декабристов, и Ирине представлялось, что рядом с ней заговорщик, член какой-то тайной организации, и в голове вспыхивали, обжигали и тут же гасились, гасились страхом фамилии «Савинков... Гумилев... Солженицын...» И то хотелось выдернуть руку из под локтя этого высоко, красивого, но вдруг ставшего очень опасным человека, то – тут же – прижаться к нему крепко-крепко, прирасти, разделить с ним все грядущие испытания, ужасы, беды... И несмотря на то, что всё у них в итоге получилось, как и у большинства других, обычных, нормальных – свидания и букеты, свадьба, оставленная в наследство Сергею теткой двухкомнатная квартира, рождение дочки, мелкие, а потом крупные ссоры, развод, встречи по определенным дням из-за общего ребенка, – но ощущение приобщенности к чему-то страшному и героическому, те жутковато-сладостные минуты, когда шли по пустынной улице Декабристов поздним апрельским вечером семьдесят пятого, не забывались ею никогда, не позволяли ей вычеркнуть Сергея из своей жизни, начать презирать его, искренне считать предателем. Ведь перестал он быть мужем, – мужем в том смысле, как это слово понимала Ирина, – не ради другой женщины, не из-за пьянства, не из желания быть просто, для веселья, свободным, а ради настоящей цели. И спустя много, слишком много лет, он стал победителем.

 

Однажды, когда Сергей уже уволился из строительно-проектировочного управления, допоздна пропадал на своих репетициях, а Ирина, только-только закончившая институт, сидела дома с Алинкой практически голодом, и их совместная жизнь дала ощутимую трещину, он пришел домой сравнительно рано – по крайней мере, дочка еще не спала.

Он был слегка подшофе, как-то порывисто прошагал в детскую, сел на кровать прямо в плаще и, словно не замечая стоящую у косяка Ирину, будто бы ее и на свете не было, заговорил с полуторалетней, тихонько играющей перед сном Алинкой:

– Солнце, хочешь, я сказку расскажу?

Дочка посмотрела на него с недоверием – он никогда не рассказывал и не читал ей сказок.

– Я хорошую расскажу. Давай? – продолжал предлагать Сергей. – Про одного мальчика. Будешь слушать?

– Буду. – И она, как взрослая девочка, отложила куклу.

– Это даже не совсем и сказка – это по-настоящему произошло с одним мальчиком много лет назад, но очень похоже на сказку... Мальчик уже давно стал дядей, а все равно часто вспоминает эту историю. Да... В общем, один мальчик, звали его как-нибудь очень обыкновенно. Саша или, как меня вот, Сергей... Да, пусть будет Сережа. Сережа... И вот этот Сережа учился в математической школе, а школа эта была далеко от дома. На другом краю города...

Ирина поморщилась – на днях они вместе смотрели какой-то фильм, и герой там тоже рассказывал историю якобы про другого, а на самом деле – про себя. От Сергея она такого подражательства не ожидала. «Лучше ничего выдумать, что ли, уже не получается?» – даже с презрением подумала.

– И целыми днями, – с каждым словом всё быстрее, оживленнее рассказывал муж, – Сережа сидел за партой и решал задачки, прибавлял, умножал, делил цифры. Ему это в общем-то нравилось – это даже интересно, путешествовать в мире цифр, дробей, огромных чисел. И за одну минуту разбивать, скажем, миллиард на единицы. Как бусинки на... на бусах, или как из огромного солнца создавать много-много звездочек... Потом узнаешь, Алинка. Вырастешь и узнаешь, что такое играть в цифры... А по вечерам мальчик Сережа ехал домой. Он любил маму и папу, свою комнату, очень хорошую комнату, но, понимаешь, он знал, каким будет вечер, что будет на ужин, он знал, что в десять часов вечера он обязательно ляжет в свою постельку, даже заранее знал, что ему может присниться. И от этого ему всегда было немного грустно – ведь это же грустно, когда всё знаешь заранее... В тот зимний, очень-очень холодный вечер на улице был ветер со снегом, от которого даже трудно дышать. И ты всегда мне в воротник от него прячешься. Помнишь, солнце?.. И вот в такой вечер Сережа выбежал из школы, прикрыл нос перчаточкой, чтоб не задохнуться, и побежал к остановке. Тут же подъехал автобус и он в него сел. Он знал, когда подъезжает автобус, поэтому ему почти не пришлось ждать. И от этого ему тоже было грустно. Ему тогда казалось, что лучше бы он простоял на остановке целый час, замерз бы сильно, проголодался, но, может, узнал бы что-то интересное, чего не знал, с ним бы что-то такое случилось... А так – он посидел за партой, играя в цифры, потом учительница посмотрела на часы и сказала: «Сережа, собирайся, пора на автобус». Он сложил в портфель книжки с цифрами, тетрадки, карандаши, циркуль, линейки и побежал. И благополучно, как все, сел в автобус. Поехал домой... В автобусе было тепло, хорошо. Он был старенький и постоянно трясся, как старичок, и звенели монетки в ящиках... в кассах. Они то сильнее звенели, то тише... Было две кассы, они так перезванивались монетками между собой: «Дзинь-дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь-дзинь!» Мальчику Сереже это всегда нравилось – как будто музыка играла странная. Ему даже танцевать хотелось и тоже делать: «Дзинь-дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь-дзинь!» И поворачиваться то к одной кассе, то к другой.

Дочка вдруг вскочила на кроватке и стала, приплясывая, повторять:

– Зинь-зинь-зинь! Зинь-зинь-зинь! Так?

– Да, солнце, точно так же. – И Сергей, грустно улыбаясь, потянул Алинку за руку вниз, она села на подушку. – Да, ему хотелось делать вот так, точно так же. Но... понимаешь, если бы он стал прыгать, то люди подумали бы, что он странный мальчик. И если бы водитель увидел, что мальчик прыгает – он бы на него заругался в свой микрофон. Ведь в автобусе положено тихо сидеть на сиденьях, а если они все заняты – то значит стоять, держась за поручни... А мальчик Сережа знал, его приучили к тому, что слово «странный» означает почти то же, что и «плохой», а плохих наказывают и не любят. Сережа не хотел, чтобы его не любили... Поэтому он бросил в ящичек кассы свои копеечки, открутил билетик и устроился на мягком сиденье. Портфель положил на колени... Людей в автобусе было мало совсем, все они были усталые после работы, они тихонько дремали в ожидании своей остановки. И мальчик тоже очень быстро задремал – он уже знал, что в общественном транспорте принято дремать, потому что все всегда так поступали... И вот он сидел, дремал, дремал, слушал, как звенят монетки в ящиках и вдруг по-настоящему глубоко уснул. А, запомни, солнце, – засыпать в общественном транспорте очень опасно! Дремать можно, даже положено, а вот засыпать нельзя. Можно запросто во сне уехать туда, куда не положено. Можно уехать в неизвестное место, и все люди считают, что это место очень страшное, как дремучий лес с Бабой-Ягой. И во сне что-то в мальчике Сереже все время тревожно звенело: «Не спи! Не спи! Нельзя спать! Уедешь в страшное!» Но Сережа устал, играя с цифрами, и засыпал все крепче.

– И уехай к Бабе-Яе? – испуганным шепотом спросила Алина, снова беря в руки куклу.

– А вот слушай. Слушай, что там случилось... – Сергей сунул руку в карман плаща, вынул сигареты, но, кажется, тут же забыл про них, продолжал: – И ему приснилось, что он спокойно доехал до своей остановки, вышел из автобуса и пришел домой. Да, ему приснился такой сон! Совсем как настоящее... Понимаешь? Вот он входит в свой темный подъезд, хватается за перила и поднимается к лифту. А лифт такой старинный у них в доме, как клетка. Одна дверь железная, с решеткой, а вторая – из двух деревянных створок. Их нужно сдвинуть, сверху опускается железная полоска, и тогда нажимаешь кнопочку, лифт поднимается. Он медленно так поднимался, гудел... И вот мальчик Сережа поднялся на пятый этаж, открыл все эти дверки, вышел. Позвонил в свою дверь. Его встретила мама, стала помогать раздеваться. Папа смотрел важный хоккейный матч по телевизору. Сереже хоккей не нравился, игра эта казалась ему очень глупой, но он смотрел все матчи, потому что в школе все мальчики увлекались хоккеем и на переменах обсуждали, кто и как забил гол, как вратарь спас ворота, как хоккеисты подрались. И, чтобы не быть в стороне, чтобы иметь друзей, Сереже приходилось тоже смотреть хоккей, знать, кто забил, как вратарь спас ворота, как хоккеисты подрались... И он быстренько сел на стул и стал смотреть. А мама накрыла на стол, и они всей семьей – папа, мама и Сережа – стали ужинать. Еда была обычной – котлеты, которые продавали сырыми в кулинарии, круглый рис, немного слипшийся, овощи из овощного магазина... И вот они сидели и кушали, и хоккеисты в телевизоре бегали от ворот к воротам и толкались, пихали друг друга на бортики, мама задавала Сереже те же вопросы, что и каждый вечер, спрашивала, сделал ли он в школе уроки на завтра. Да, у Сережи все было готово на завтра. «Ложись пораньше, – тоже, как каждый вечер, посоветовала мама. – Дни короткие, холодно, нужно больше спать, чтобы силы были». И Сережа согласно кивал, ел котлету, смотрел телевизор и знал, что и завтра, и послезавтра будет так же, а потом будет воскресенье, и он, как всегда, с утра посмотрит интересные передачи по телевизору про путешествия и диких зверей, а потом будет сидеть в своей комнате, читать книжки, перебирать свои детские, уже неинтересные игрушки. А потом будет новая неделя, школа, вечера, утра, когда нужно скорее собираться, чтобы успеть на идущий до школы автобус. А потом, говорят, будет институт, похожий на школу, а потом похожая на школу и институт работа... И от этого всего Сереже вдруг стало так грустно, что он чуть не заплакал. Нет, он заплакал. Он спал на сиденье автобуса с заледеневшими окнами и плакал, и крепко держал ручку портфеля, где были тетрадки и учебники с цифрами. «Ты чего плачешь?» – спросил его чей-то голос. Голос был такой какой-то добрый и чистый, незнакомый Сереже, что он тут же проснулся и подскочил. Над ним стоял большой дяденька в короткой кожаной куртке и улыбался. Сережа понял, что пропустил свою остановку. Он очень испугался. Он даже опять сел на сиденье и крепко-крепко обхватил портфель. И чуть опять не заплакал. «Не бойся, – сказал ему дяденька в кожаной куртке, – я шофер. Мы с тобой заехали не туда, но тут, оказывается, так интересно. Пойдем посмотрим». И мальчик Сережа почему-то встал и пошел из автобуса. А на улице было лето, неизвестные ему цветы – большие-большие цветы – цвели повсюду, птицы пели. На траве играли дети в каких-то странных, но красивых костюмах, и взрослые были странно одеты, но красиво, совсем не так, как люди в их городе. И одни очень красиво пели, другие разговаривали между собой тоже очень красивыми голосами. Вообще, все было очень красиво, как в сказке...

– А Яга? – перебила шепотом дочка.

– Что?.. – будто разбуженный спросил Сергей и, поняв, мотнул головой, поморщился: – Нет, Бабы-Яги не было. Были наряженные всякими страшилами люди, но все они были на самом деле добрыми. И они были не страшными, а потешными... А шофер автобуса взял Сережу за руку и повел к ним, к этим детям, к взрослым. Подвел и сказал: «Здравствуйте! Вот мальчик Сережа. Он уснул и уехал не туда. Что теперь ему делать?» Все стали смотреть на Сережу и очень искренне, очень тепло ему улыбаться. И одна, самая нарядная и красивая женщина, ответила: «Это очень хорошо, что ты уехал не туда. Сейчас начнется представление. – И она показала рукой туда, где стояла похожая на огромную раковину, разноцветная, с гирляндами сцена, а возле нее на траве стояли стулья. – Будут играть интересную, веселую историю. Хочешь ее посмотреть? А можешь и сам в ней участвовать. Это легко, когда тебе это нравится». Но мальчик Сережа был ответственным и послушным, и он даже сейчас, здесь помнил, что его ждут дома, мама уже, наверное, заволновалась. И что нужно пораньше лечь спать, чтобы завтра проснуться вовремя и не опоздать в школу. И он сказал: «Мне надо домой. Меня дома ждут». А ему очень-очень хотелось остаться...

Стоя в дверях дочкиной комнаты, Ирина на какое-то время забылась, заслушалась, заворожилась голосом Сергея, и вдруг вспыхнуло, обожгло: «Да это же!.. Это же рассказ «Дверь в стене»! Этого... как?.. Уэллса!» И вся длинная, вообще-то увлекательная и даже глубокомысленная история-сказка Сергея тут же потускнела, стала противной и смешной. И Ирина громко, отчетливо-ядовито хмыкнула.

Сергей оглянулся на ее хмык, на лице его была боль и злоба. Точно кто-то ненавидимый им подошел и ради забавы уколол его длинной ржавой спицей... И уже торопливо, поспешно, кое-как он дорассказал уставшей, засыпающей Алинке свою-не свою историю:

– Его долго уговаривали, просили остаться, но он не остался. Он забрался обратно в автобус и сел на то место, где сидел до этого. И шофер повез его обратно. Снова звенели монеты в ящиках-кассах, в щели в дверях снова дул ледяной ветер. Окна заледенели. Шофер объявлял в дребезжащий микрофон названия остановок, в автобус входили тепло одетые, кашляющие, ворчащие люди... Потом Сережа услышал название своей остановки, вышел, пришел домой, и его жизнь продолжилась своим чередом. Все было нормально, как положено. Только иногда вечером, перед тем как уснуть, Сережа, даже когда стал большим мальчиком, всхлипывал, вспоминая этот случай... Потом он закончил школу с золотой медалью, легко поступил в институт, где играл с более сложными цифрами, потом стал работать и зарабатывать денежки. Он, – Сергей запнулся, – он полюбил хорошую девушку, у них родилась хорошая маленькая девочка... Но, понимаешь, солнце... – Вздохнул и погладил уснувшую Алинку по волосам. – Понимаешь, ему всегда хотелось вернуться к тем, кого там встретил. Посмотреть представление, поучаствовать...

– Ну хватит в конце концов, – перебила Ирина. – Ребенок спит давно и не слышит... слава богу.

Сергей повесил голову, разорвал пачку, стал доставать из нее сигарету, а Ирина уже не могла сдерживаться:

– Ты это всё для меня устроил?! Сказочник! Ты в холодильник загляни! Котлеты, рис!.. Чем я ребенка буду завтра кормить, ты можешь сказать?!

И дальше стала говорить такие слова, которые, казалось, не держала даже в уме никогда, никогда представить не смела, что их произнесет. Алина проснулась и заплакала. Ирина выскочила из комнаты, заперлась в ванной и, пустив холодную воду, зарыдала... Сколько таких сцен она видела в фильмах, и каждый раз морщилась: вранье! А вот теперь случилось и с ней...

Она рыдала, она задыхалась, хотела умереть в тот момент, но где-то в глубине души ждала, просила: пусть Сергей стучится, зовет ее, просит за дверью, чтобы открыла, успокоилась. Пусть говорит, что любит. Она бы не открыла, и он бы сломал, вышиб дверь. И обнял...

Не дождавшись, умыла лицо, выключила воду и каменная вышла из ванной. Сергей лежал в их кровати, вдавившись в стену. Ирина подождала опять, даже звякнула банкой с кремом на подзеркальнике и ушла в дочкину комнату. Легла там на диванчике, где дежурила иногда, когда Алинка болела... А через два сумрачных, в молчаливой ссоре прошедших дня Сергей сказал, что им надо пожить отдельно. Выложил на кухонный стол рублей семьдесят, собрал в сумку какие-то вещи и ушел. И стал приходить два раза в месяц.

 

3

Сергей Олегович любил вот так в одиночестве, тихо-тихо, как не приглашенный гость на чужом празднике, посидеть в пустом и полутемном зрительном зале своего театра... В разговоре с людьми он неизменно употреблял слово «студия», но это был настоящий театр – отдельное, большое здание бывшей музыкальной школы в самом центре города, правда, во дворах: между Большой Конюшенной и каналом Грибоедова. Да, отличное, недавно отремонтированное здание с гримерными, с кабинетами декораторского и других цехов, с удобной будкой осветителей, а зрительный зал – на триста пятьдесят человек... И сюда утром, за час – полтора до репетиции приходил Сергей Олегович Стрельников, садился где-нибудь в центре, под люстрой, и, не поворачивая головы, чуть ли не тайком, исподтишка оглядывал сцену, морщины кулис, темные, холодные гроздья софитов под потолком, дугой изгибающиеся ряды зеленых кресел, где вечером будут сидеть зрители и смотреть на сцену. А на сцене будут играть созданный им спектакль его актеры...

Это здание появилось у Сергея Олеговича больше пяти лет назад, но он до сих пор по-настоящему не мог поверить, привыкнуть к нему, и каждое утро удивлялся, что приходит сюда, как хозяин. Да и сама его жизнь часто казалась ему приснившимся и засевшим в памяти сном. Интересным, увлекательным, местами страшным, местами кошмарным сновидением. И Сергей Олегович не уставал благословлять тот момент, когда он решился вырвать себя из общепринятой колеи и всерьез, без тылов и планов отхода, заняться тем, чем хотел. Режиссурой.

Но на что он тогда надеялся, какой видел свою дальнейшую судьбу? Сегодня, в сорок лет, его, художественного руководителя и директора одного из популярнейших в городе, да и в стране театральных коллективов, достаточно обеспеченного человека, бросало в холодный пот от запоздалого страха при воспоминании о месяцах и годах, когда он с единственной сумкой вещичек, оставив квартиру жене и дочке, ночевал у приятелей и нередко неприятных знакомых, когда поневоле нужно было пить и выслушивать монологи давно уже потерявших веру в себя, когда приходилось репетировать спектакли порой на ступенях Инженерного замка, а играть по квартирам, дачам, в лучшем случае – в Домах культуры, куда его студию пускали как коллектив художественной самодеятельности и выгоняли сразу после премьеры... Сколько было этих ДК! ДК имени Цурюпы, завода ЛМЗ, работников Связи, железнодорожников, пищевиков... И сколько спектаклей. За пятнадцать лет Сергей Олегович поставил их почти шесть десятков, его театр переиграл, кажется, всё – от Плавта до Ионеско; он написал двадцать восемь инсценировок, часть которых недавно вышла в издательстве «Алфавит» стотысячным тиражом.

Сергей Олегович, а вместе с ним, конечно, и студия, пережили всякие времена. Первые, самые тяжелые, подпольные несколько лет, когда каждый день становился битвой с всесильным, до бесформенности огромным противником по имени Официальная культура и в которой Сергей Олегович нередко терпел сокрушительные поражения, был вынужден прятаться и подолгу залечивать раны, теперь вспоминались годами интересными, полными событий, несмотря ни на что какими-то светлыми... Именно тогда он приобрел известность и вес, стал, как принято теперь определять, культовой фигурой; со своей крошечной труппой он объездил Прибалтику, побывал в Тбилиси и Ереване, а в Москву наведывался чуть не каждый месяц, и там давал, случалось, по два спектакля в день. Билет на спектакль стоил обычно червонец...

Еще задолго до того, как всерьез заняться театром, Сергей Олегович чутьем угадал, что становиться откровенным диссидентом не стоит, даже не из-за угрозы преследований, а потому, что это помешает органичному развитию его как режиссера. И он ставил спектакли по вроде бы вполне разрешенным пьесам, но так, что они были невозможны для легального показа. И в итоге он оказался прав, балансируя между открытой враждебностью к строю и неприемлемыми для этого строя, но в общем-то безобидными сценическими экспериментами... Его друг еще с юности и тоже андеграундный режиссер Женька Ищенко с самого начала избрал другой путь – явно антисоветские пьесы, инсценировки запрещенных романов и повестей. И очень быстро его заперли в психбольницу, подержали там около года, несколько раз предлагали уехать на Запад, а когда он окончательно отказался и не исправился – посадили. Якобы за фарцовку... Через четыре года, уже перед самой перестройкой он вышел, несколько лет бегал по разным собраниям, произносил длинные злые речи; в августе девяносто первого чуть не уехал в Москву (очередная подруга жизни не отпустила), потом активно порадовался свободе и – замолчал. А несколько месяцев назад взял и написал в газете «Смена» нечто такое... Да нет, эти слова Сергей Олегович запомнил наизусть: «Драматический театр сегодня превратился в первостатейный бордель – ни капли мысли, ни толики искусства, зато в изобилии голые тела и глумление над всем, что было и еще есть светлого в бытии людей и в истории нашей великой, многострадальной Родины. И это глумление сегодня выдается за искусство! Мне очень жаль, что и я в свое время приложил руку к нынешнему безумию и кошмару». А вскоре после публикации этой статьи Женьку обнаружили соседи в коридоре коммуналки, где он жил. Женька сидел скорчившись возле двери, в руке была зажата бутылка водки. Купил, добрел до квартиры, даже дверь закрыл на оба запора, но в комнату войти не успел. Говорят, разрыв сердца.

 

А судьбу Сергея Олеговича можно назвать почти правильной и логичной. Правда, из сегодняшнего дня. Сегодня казалось, что он ступень за ступенью поднимался выше и выше, иногда останавливаясь и передыхая, иногда затаиваясь, чтоб не спихнули обратно вниз... Постепенно устанавливались отношения с сильными мира, постепенно укреплялась, цементировалась труппа – от многих, с кем Сергей Олегович начинал, пришлось позже избавиться: люди отличные, верные, но как актеры – неисправимо слабы... И даже в самые глухие, черные годы он был наготове, чтобы совершить рывок наверх. Этот момент наступил весной восемьдесят седьмого. ЛенТВ вдруг решило снять его постановку «Слепых» по Метерлинку, и Сергей Олегович дал на это добро, но с условием, что это будет не трансляция, а телеспектакль. Сняли очень удачно – словно предчувствуя будущие съемки, он приучал актеров держаться в кадре, кинооператоров на занятия приглашал. И вот пригодилось... Затем студию вызвали в Москву – впервые официально – для участия в Конгрессе «Врачи-психиатры за мир». Студия сыграла там спектакль по роману Кена Кизи «Над кукушкиным гнездом». Еще через два месяца показывала во Дворце культуры ВДНХ «Белые ночи» на Днях Ленинграда в Москве. И так далее, и так далее...

Многое из того, что было за последние шесть лет, сегодня казалось Сергею Олеговичу чуть не смешным, может, и лишним, как, например, его двухмесячное послушничество на Соловках весной девяносто первого года, и брошенный им тогда клич: «Стану крестным отцом тем, кто примет на Соловках обряд крещения и вложит свой вклад в восстановление Соловецкого мужского монастыря!» И люди поехали, и двенадцати мужчинам и подросткам он действительно стал крестным отцом... Да, теперь при воспоминании об этом Сергею Олеговичу становилось и смешно, и неловко, но такие поступки, он видел, были необходимы – тоже повышали его акции... Вообще, как оказывалось, всё шло на пользу. Даже уход из семьи тогда, пятнадцать лет назад, позволял сейчас общаться с Алиной скорее не как с дочерью, а как с девушкой, которую он пригласил на роль (на центральную роль) в своем новом спектакле. И пригласил, все знали и он был уверен, не за то, что она его дочь, а потому, что подходит по всем параметрам.

Сергей Олегович с юности пытался писать пьесы. Получались в основном короткие одноактовки, напоминающие плохие подражания Хармсу, и он без жалости рвал их, не раз зарекался больше пьес не писать: «Не мое». Но вот недавно вдруг как-то разом, легко, без подготовки и предварительных обдумываний написалась полноценная драма в четырех действиях. О девушке, попавшей без родителей в незнакомый ей маленький город и объявившей, что она из Франции – ее прадед и прабабушка эмигрировали после революции, а она вот решила вернуться. Ее тут же начинают уважать, расспрашивают о Париже, селят на квартиру к пенсионерке-учительнице, краевед ищет в документах фамилию девушки, ее дворянские корни; юноши пытаются за ней ухаживать, кое-кто даже ссорится и расстается со своими подругами. Девушка наслаждается всеобщим вниманием. А потом выясняется, что она из соседнего городка, дочь уволенного и спившегося офицера, мать куда-то исчезла, а девушка сбежала из дому. И ей начинают мстить за ее обман... Пьесу Сергей Олегович без затей назвал «Парижанка», а на роль этой девушки взял Алину. По крайней мере фактурой, душевным складом она – как раз в точку...

С самого ее рождения у Сергея Олеговича было к дочери сложное отношение. Те первые полтора года, когда он был с ней каждый день, она представлялась ему просто какой-то неизвестно зачем купленной, заводной куклой – она лежала в манежике то совсем как неживая, то начинала плакать и плакала, пока в ней не кончался завод, потом стала ползать по полу туда-сюда, агукать, лезть на колени. И какой-либо близости, любви Сергей Олегович к ней не испытывал – он вообще всегда относился к маленьким детям с опаской и брезгливостью; сначала думал, что по отношению к родному ребенку это пройдет, но вот не прошло. И в большей степени из-за нее, из-за дочки, требующей все больше внимания, захватывающей все большее пространство квартиры, он и ушел. В первое время был искренне уверен, что уходит на время, но быстро увлекся театром, увяз в той жизни, которой жило богемное подполье, и жена, дочка, квартира почти забылись, быстро стали ему чуждыми, лишними. И с усилием он приходил к ним, чтоб отдать деньги или, случалось, занять денег, поесть, погреться в домашнем уюте... И Ирина вскоре потребовала развод, потом у нее появился мужчина, этот тихий, правильный Борис Антонович. Семья стала для Сергея Олеговича отрезанным прошлым. Но в те редкие и короткие моменты, когда видел дочь, общался с ней, он чувствовал всё сильнее проявляющиеся в ней свои черты, и радовался этому, и в то же время пугался, ожидая, что затоскует по семейной жизни и захочет вернуть, как было... Слава богу, тоска не появлялась.

 

Стрельников приезжал в театр одним из первых – обычно часов около девяти, – здоровался с вахтером, снимал плащ у себя в кабинете, сам лично готовил большую чашку крепкого кофе и шел в зрительный зал. Устраивался где-нибудь в центре, закуривал сигарету и сидел, размышляя, вспоминая, наслаждаясь сознанием, что это его зал, его здание, его территория. Он ожидал, но не торопил то время, когда по сцене начнут ходить актеры, когда станут говорить слова, и говорить их так, ходить по тем линиям, как это нужно ему. Делать так, как он их научил. А он не ошибается – они это знают...

Посмотрел на часы. Без четверти одиннадцать. Через пятнадцать минут начало репетиции. Сегодня воскресенье, и Алина свободна от школы, поэтому не должна опоздать... Если удачно сыграет, то можно без всяких внутренних угрызений устроить ее в театральное или в институт культуры. Таланта в ней, конечно, немного, но в той роли, какую ей дал Сергей Олегович, выдающейся игры и не требуется – здесь важнее то, что неуклюжая, некрасивая (он видел, что Алина получилась девушкой не первого сорта, хотя похожа и на него, и на достаточно симпатичную в молодости Ирину, но похожа как-то карикатурно), что вот такая дурнушка, наговорив, что она парижанка, становится звездой целого городка. И невнятная речь, угловатость, кривоватые зубы, все это здесь шло в плюс.

Алина согласилась не сразу – сначала испугалась, потом долго читала пьесу. Заметно было, что ей понравилось, но вы-
глядеть стала еще более испуганной и задавала один и тот же вопрос: «А я смогу?» – «Любой, запомни, – говорил ей Сергей Олегович, – любой человек может всё. Просто мало кто находит в себе силы в это поверить. И работать на достижение цели. А достигнув одну – ставить новую. Только так, солнце, возможно остаться живым человеком... Конечно, легче выбрать узенькую тропку и плестись по ней, но для тебя я такой участи не хочу. И сама ты пожалеешь. Поверь. Шансы нужно использовать!»

Алина слушала, как и в детстве – глядя не на него, а куда-то чуть в сторону; лицо было напряженное и от этого глуповатое, рот чуть приоткрыт. «Неплохая фактура для кино», – невольно отмечал Сергей Олегович... Ему уже не раз предлагали снять фильм, подсовывали сценарии, обещали приличные деньги. Стрельников пока держался – во-первых, сценария подходящего не попадалось, да и не хотелось ввязываться в киношный мир: наверняка пойдет это в ущерб театру. Но, может быть, если «Парижанка» получится, если Алина на сцене сыграет как надо, то почему бы не взяться за экранизацию...

Как всегда тихо, почти неслышно ступая по ковровой дорожке, в зале появилась помреж Наталья... Сергея Олеговича умиляла ее привычка, придя на работу, переобуваться в домашние тапочки и в них летать по театру, выполняя его указания и не пугать топотом актеров, цеховиков, бухгалтершу. И сейчас он сделал вид, что не слышит ее, продолжал смотреть на сцену, поигрывать пустой чашкой...

– Здравствуйте, Сергей Олегович, – тоже мягко, почти неслышно, как и ходила, произнесла помреж. – Без десяти одиннадцать. Все в курилке.

– Спасибо, Наташа. – Он поднялся, отдал ей чашку, с удовольствием, с шумным выдохом потянулся. – А Алина здесь?

– Да, только что пришла. Но... – Помреж замялась. – Что-то у нее случилось... Расстроенная.

– М? Что такое еще... – И он пошагал из зала.

– Она в гримерной, – подсказала помреж.

– Хорошо.

Алина в куртке и шапочке сидела на своем месте, но лицом не к зеркалу, а к закрытому жалюзи окну. Покручивалась во вращающемся кресле вправо-влево. Ноги в фиолетовых, подаренных на днях Сергеем Олеговичем, английских ботинках волочились по полу.

– Привет, солнце! – возможно бодрее сказал он и, подождав несколько секунд, уже строго спросил: – Что случилось?

Алина продолжала покручиваться, не оборачивалась.

– Дочь, я к тебе обращаюсь. Десять минут до репетиции. Тебя взрослые люди ждут... Ну, что опять за капризы?!

– Не капризы, – буркнула. – Там этот... Он запретил ходить сюда.

– Кто запретил?

– Ну... – Алина на кресле повернулась к Сергею Олеговичу, лицо, точно плакала, но сейчас сухое, жалкое и какое-то милое в своей жалкой, бессильной некрасивости.

– Наташа, оставьте нас, – велел Сергей Олегович переминающейся за его спиной помрежу и вошел в гримерку, прикрыл дверь. – Кто тебе запретил сюда приходить? – Он уже догадался кто, но ему важно было услышать имя. От дочери услышать.

– Ну, он...

Стрельников вспомнил, что за все годы они ни разу вслух не вспоминали о том... И он ни разу не задумывался, как Алина его называет: папа, отец или по имени-отчеству. И сейчас он решил ей помочь:

– Твой отец запретил?

Алина выдавила вместе с коротким кивком:

– Угу.

– Та-ак... И что он говорит?

– Ну... Ну, что мне нельзя. Это вредно... Что театр – вредно.

– Да? – Сергею Олеговичу захотелось язвительно хохотнуть и послать в адрес этого плешивого книгодела что-нибудь оскорбительное, хлесткое, но сдержался, только зло скрипнул зубами; перекатился с каблуков на носки своих новых туфель, с усилием и внутренним страхом, спросил: – А сама ты как считаешь? Ты имеешь желание участвовать? Или как? А, Алина?

Он очень редко – сам это замечал – называл ее так, «Алина». Наверное, потому чтоб чувствовала вес своего имени, а не воспринимала, как просто привычную кличку; и она вздрогнула, услышав это, самое близкое ей слово, поднялась с кресла.

– Я хочу... пап. Я... только мне трудно. Я не знаю, как...

– Конечно, трудно! – Сергей Олегович почувствовал облегчение. – Это-то и хорошо, что трудно! Всем нам трудно. Если бы давалось легко, это бы мусором было, дерьмом ненужным. Понимаешь, солнце?.. Давай успокойся, и пошли в зал.

Алина молчала, глядя в сторону.

– Давай, – мягко торопил Сергей Олегович, – снимай куртку...

– Я не могу.

– Солнце, не разрушай процесс, пожалуйста! – Он чуть не сорвался на крик. – Все!.. Все собрались и ждут только тебя. Они ведь тоже люди, им тоже трудно...

– Я от него убежала, – тихим бормотком перебила Алина. – Он меня хотел закрыть, чтобы не шла... Мама стала с ним ругаться, а я убежала.

– Даже так? – всерьез занервничал Сергей Олегович. – А что мама сказала? Она за или против?

– Мама говорит, что... ну, что мне это полезно. Что это дикцию развивает, пластику, кругозор вообще...

– Правильно! Совершенно верно сказала... И как – ты маме веришь и мне или этому?

Она стояла, повесив голову, как провинившаяся первоклашка. Еле слышно призналась:

– Я не знаю. Я тебе обещала и пришла. Но я не знаю...

– М-да-а...

Стрельников достал сигареты и закурил. Прошелся по гримерной до окна, вернулся к двери. Сбил пепел на пол. Посмотрел на часы.

– Репетиция должна была пятнадцать минут как начаться, а мы... Что будем делать?.. Он тебя запугал? Он орал?.. Про меня говорил гадости, да? Ответь мне, расскажи.

– Я не знаю, – шелест ответа.

Сергей Олегович чувствовал, как постепенно, но все-таки стремительно, все другие чувства в нем вытесняются досадой. Острой, едкой досадой, что вот приходится тратить время на какие-то, пусть и важные, но необязательные, а главное изматывающие разговоры и уговоры. И он уже с досадой спросил-потребовал:

– Будем отменять репетицию или ты все-таки соберешься и пойдешь?

Алина подняла лицо, но, как всегда, смотрела не в глаза ему, а немного в сторону. «Как будто ее ударили», – подумал, и чуть было не шагнул к ней, не обнял, не стал гладить, успокаивать. Удержался – знал, что тогда она сломается и зарыдает, и успокоить ее будет очень и очень трудно, на это уйдет много времени. А так слезы перегорят в ней тихо и без истерики, и они пойдут на сцену. Там люди, дело, там – интересно. Главное – сейчас переждать критический момент...

– Сергей Олегович!.. – стук в дверь и запыхавшийся голос помрежа. – Сергей Олегович, можно?!

– Что? – он почти в бешенстве выглянул в коридор.

– Простите, но на вахте там... Там человек какой-то... он к вам прямо рвется...

– Какой еще человек?! – не сдержавшись, закричал Сергей Олегович. – Вы видите, я занят!.. Вы ему сказали? С одиннадцати до двух – репетиция...

– Да, конечно, – при каждом слове кивала помреж, – но он очень настаивает. Это, по-моему, – она понизила голос, – Алинин... ну... – И как-то особенно резко дернула головой.

– Что ж. – Сергей Олегович сразу успокоился, точнее – налился решимостью; обернулся к дочери: – Побудь здесь, пожалуйста. Я выясню. Хорошо, солнце? – И улыбнулся.

– Да. – Это «да» прозвучало так похоже на те «да» ее матери лет восемнадцать назад...

 

На пятачке возле служебного входа стояли трое. Вахтер, старик лет шестидесяти пяти, но здоровенный, не по-стариковски крепкий, работающий здесь еще со времен музыкальной школы; рядом с вахтером – пожарный, тоже крепкий, суровый мужичара, который чувствовал себя в театре хозяином и, случалось, качал права даже Сергею Олеговичу. Оба они перекрывали дорогу третьему – невысокому по сравнению с ними, почти богатырями, но грузноватому в драповом темно-сером пальто... В первый момент Сергей Олегович его не узнал, хотя и чувствовал, видел, что это он – отчим его дочери.

Они не встречались несколько месяцев, и за это время Борис Антонович очень, как-то слишком изменился: еще пополнел («По бабьи», – определил Стрельников), порыхлел, волосы на макушке совсем поредели, лицо было измятое, зеленовато-желтое, как после запоя. На щеках и подбородке щетина – значит, вчера и сегодня не брился... «Конечно, на работу не надо, – с презрительным, брезгливым сочувствием подумал Сергей Олегович. – А ведь он меня года на три всего старше, бедолага».

Отчим увидел его, и лицо моментом разгладилось, помолодело... Стрельников подчеркнуто приветливо заулыбался:

– Здравствуйте, Борис Антоныч! Что случилось, чем обязан?.. – И протянул для пожатия руку.

– Не надо!.. Где Алина?

Сергей Олегович бессознательно, инстинктивно усмехнулся, услышав этот вопрос. И отчим ринулся вперед, даже как-то зарычал. Опытный вахтер остановил его ручищей-бревном.

– Где Алина?! Да пустите меня! – вскричал отчим, пытаясь отпихнуть ручищу.

– Успокойтесь. – Сергей Олегович был ошарашен таким напором; он стоял за спинами вахтера и пожарного и соображал, как быть дальше. – Да, Алина здесь, у нас репетиция спектакля... Что стряслось, объясните ради бога.

Борис Антонович смотрел на него и молчал. Казалось, не будь сейчас преграды из двух здоровюг, он бы бросился в драку... Стрельников никогда не видел его таким; наоборот, он удивлялся тихости и ровности этого человека, про себя, да и, бывало, в разговоре с бывшей женой, называл его снулым сазаном, но вот – прорвалось. Ожил. И сейчас Сергею Олеговичу захотелось не то чтобы поиздеваться, а еще потормошить его, посмотреть, что дальше. Может быть, действительно, до драки дойдет, или до человеческого разговора и примирения.

– Не желаете ли, – тоном хлебосольного хозяина заговорил он, – пройти в мой кабинет? – И мягко раздвинул стенку из пожарного и вахтера. – Кофе выпьем, обсудим вопросы. Правда, никогда не подозревал, что между нами какие-либо трения могут возникнуть...

– Где Алина?

– Алина? Алина – на репетиции, я же сказал. А что такое? Все отлично.

– Вы не смеете с ней!.. – Голос Бориса Антоновича сорвался на визг, он закашлялся, наверное, понял, что выглядит со стороны глупо, смешно, и от этого ударил Сергея Олеговича в грудь.

Без сомнений и размышлений Сергей Олегович ответил. Попал по лицу. Отчим Алины шатнулся, сделал назад шаг, другой и, потеряв равновесие, упал. Стрельников обернулся – дочери не было. Он подошел к Борису Антоновичу и помог ему подняться.

– Ничего, ничего, – приговаривал заботливо, почти по-женски, – ничего страшного... Все нормально...

– По... подонок.

– Да ну, ну бросьте. Вы же первый начали. Отряхните здесь...

– Зачем?.. Что вам от Али нужно? – голос отчима утратил жар, напоминал усталые всхлипы. – Что, других мало? Вон, все ведь лезут...

Поглаживая ушибленные костяшки на правой руке, Сергей Олегович пожал плечами:

– Я ей предложил роль, она согласилась. Может быть, у нее дар актрисы. Нужно попробовать...

– Оставьте ее в покое. Очень прошу... Оставьте... Дождались, когда вырастет и... Позовите ее.

– Ну всё, всё. Успокоились. – Стрельников снова стал раздражаться. – Я ведь тоже могу спросить! Что вы-то ей можете предложить? Ваш книжный институт? А?.. Кем вы-то ее видите, уважаемый Борис Антоныч?

– Я ее с трех лет... с трех лет... – как-то старчески жалобно запричитал отчим; Сергей Олегович похлопал его по плечу, уже не боясь удара, зная, что удара не будет.

– Не только вы, не только. И я тоже. И я тоже за нее в ответе... Идите-ка лучше домой, Борис Антоныч. Отдохните, посидите в кресле. – Сергей Олегович повел его к двери. – Поролоновое кресло живо еще?.. Очень удобное... И отдохните. Завтра ведь на работу. Вы там же всё, в типографии?.. Ну вот... Всё хорошо. – Они почти в обнимку вышли на улицу.

Через минуту Стрельников влетел обратно. Строго посмотрел на вахтера. Велел:

– Если еще появится – выставьте без церемоний. И так целый час на всякую чушь потратил. – Увидел прячущуюся в коридоре помрежа, гаркнул, как командир ординарцу: – Собирайте людей! За работу!