Мгновения любви. Светлана Новокрещенова. Кукла Саша. Рассказ. Валерий Юрченков. Мгновения любви. Повествование в письмах. Данил Любимкин. Крылья любви. Рассказ

Светлана Новокрещенова

 

Кукла Саша

Рассказ

 

Будь неладна традиция ставить в доме елку! Моим барышням приспичило под Новый год подышать натуральной хвоей, а посему мне надлежало отработать ежегодную мужскую повинность – добыть живую елку. Точнее – сосну. Мои барышни – это жена Майка, ее дочь Ася и наша с Майкой дочь Полина.

В сущности, Ася только биологически «не моя». Я сроднился с нею еще до ее появления на свет. Когда мы с Майкой учились в мединституте, она, то бишь Майка, будучи моей любимой девушкой, закрутила роман с преуспевающим адвокатом. Роман иссяк, как только возникла Ася. Еще и не Ася, еще и не возникла, а только обозначила свое существование в Майкином организме. Майка, нежный горный эдельвейс, не приспособлена к доле матери-одиночки. Она увидела лишь один выход – наверх. В прямом и переносном смысле. Подняла размытое слезами и беременностью лицо к потолку: люстра. Люстра висела на крюке. Далее – по предсказуемому сценарию. Майку спасли. Я неделю дежурил в реанимации. Потом женился на Майке. Ася – подарок судьбы. Она вернула мне любимую женщину. А Полина появилась у нас с Майкой полтора года назад. Еще тот подарок. Подарочек! Сил на нее уходит уйма. Преимущественно моих. Вообще мне иногда кажется, что у меня не одна, и даже не две, а три дочери: Ася – по судьбе, Полина – по крови, Майка – по жизни.

Так вот, о елке. Насели на меня втроем. Уж меньшая-то что бы понимала! Но орала и требовала «ёку». Ладно. Чем бы дети не тешились, лишь бы не вешались.

Символ Нового года продается в городе повсюду. Вечнозеленые деревца стоят, прислоненные к стенам магазинов или просто воткнутые в сугроб вдоль тротуара. Долго искать не пришлось, спрос явно превышал предложение. Я придирчиво выбирал лесную красавицу. Продавщица в кокошнике, надетом поверх вязаной «ушанки», взирала на мои потребительские ужимки:

– Да свежие, они, мужчина, свежие, – уверяла она. – Вчера еще на корню были.

Я перебирал живой товар, густо пачкавший ладони смолою.

– А ветки отдельно продаете? – услышал я справа.

Продавщица поглубже натянула ушанку, отчего кокошник упал ей на лицо. Водрузив убор на законное место, работница торговли повела рукой в сторону своего товара:

– Выбирайте, девушка, со стволом. Я ветки обрывать не буду.

– Я не донесу, – рассудила вслух покупательница.

Я машинально глянул в ее сторону. Ну да, не донесет. Тоненькая, даже тонюсенькая. Сложно представить ее в роли Деда Мороза.

– Мне три ветки достаточно, – уточнила свои притязания девушка.

– Господи, да на вас не угодишь, – возмутилась продавщица. – Одному – елки, другому – палки.

Потом разрешила:

– Ладно, собирайте, те, что на снегу.

Я расплатился за сосну, вполне приличную по росту и цене, и отправился было восвояси. Но меня удержало зрелище под названием «Девушка, собирающая еловые ветки». Ей пришлось присесть на корточки, лавировать между полами пальто и шуб покупателей, чтобы вытянуть из-под чужих ног хвойный хворост. Народ, толпившийся вокруг, мало обращал внимание на ее поползновения, каждый был занят своей покупкой. Мне казалось, что ей или на руку наступят, или огреют по голове стволом вытащенного из дальнего ряда дерева.

– Хотите, я донесу вам елку? – склонился я над девушкой. – Или сосну.

Не вставая, она взглянула на меня.

«Сейчас спросит, сколько это будет стоить. А я скажу, что это новогодний подарок. Будет выглядеть щедро и шикарно». Я даже был готов заплатить за зеленое насаждение. Моя подруга детства Юлька говорит, что я дамский угодник. При этом имеет в виду вовсе не сексуальные подвиги.

– Мне нужны ветки, – был ответ. – Для гирлянды.

Ну, ветки так ветки. И тут бы мне время отойти, но меня будто кто за язык дернул:

– Можно купить елку целиком, а веток настричь сколько хотите.

Она недолго подумала и ответила:

– Можно.

В итоге я после работы, усталый, как черт, плелся по зимним сумеркам с сосной в левой руке, с елкой – в правой. Сам виноват. Как говорит моя подруга Юлька: хочешь делать добро – учись быстро бегать.

Благо, нам оказалось по пути. Мы с моей попутчицей, вероятно, имели вид супругов, которые, не сумев сойтись в выборе древесной породы, оптом взяли и ель, и сосенку. Впрочем, мне плевать, кто что подумает. Тем более взгляды больше были направлены на девушку. О, наша провинциальная привычка расчеркивать встречных прохожих взглядами буквой «зет»! Кто с кем идет, и кто во что одет?.. Взаимный интерес. Моей спутнице доставалось сполна. Одета она была не шикарно, или, как сейчас говорят, не гламурно. Но забавно. На голове берет с черным кожаным кантом, какие носят военные легионеры, черное пальто, маленькое и короткое, больше похожее на платье, сапоги на высоком каблуке. Вокруг шеи пестрое, грубо вязаное кашне из толстой шерстяной нити. Да, прикид неформальный и не зимний.

Оказалось, что обитали мы на одной улице. Это воодушевило меня, вселило надежду на скорое прибытие «до дому, до хаты». Но совместное шествие как-то надо было заполнять, создавать звуковой фон. Познакомились: Миша. Очень прият-
но, Саша. Голос милый, но сипловатый. Конечно, зимой чуть ли не в платье скакать. Тут не только голоса лишишься. Все нижние чакры застудишь. Это я как врач рассуждал сам с собою и не озвучивал. Не мое это дело. Да и нет у лекарей привычки с советами лезть. Это профессиональный бонтон.

Наши с Сашей дома разделяла дорога. Она жила в довольно старом доме, воздвигнутом в советские времена для партайгеноссе. Высокие потолки, окна, двери. Моя семья обитала в модерновой шестнадцатиэтажке на пятнадцатом этаже. А этажом выше жила моя подружка Юлька. Мы поднялись с Сашей на пятый этаж ее дома. Она пригласила меня в квартиру. Легкомысленно с ее стороны. Я не одобрил. Но она просто вошла в свой дом, оставив меня наедине с открытой входной дверью. Оставить ее колючее приобретение на лест-
ничной клетке и уйти? Неприлично. Под ноги мне выкатилась собачка явно дворянской породы, похожая на мохнатую лисичку. Ухоженная, с умными глазками-каштанами. Собачка деликатно ткнулась шоколадным носом в мои кроссовки и вернулась в квартиру. Через порог вопросительно глянула на меня. Такое приглашение трудно проигнорировать. Юлька часто выговаривала мне: «У тебя волевая сфера ослаблена. Какой ты на фиг хирург?» Она просто меня в операционной не видела! Иногда мне казалось, что только усилием воли я удерживал некоторых на этом свете. Я уговаривал то пациента, лежащего вверх разверзнутым брюхом, то Всевышнего, подпиравшего серебристо-седую бороду и в раздумье пересыпавшего песок дней земной жизни раба свое-
го. Уговаривал так усердно, что ассистирующая сестра Медина едва успевала вытирать пот с моего лба. Мои телепатические посылы действовали на Спасителя, и он отмерял человеку еще чуть-чуть песочка. Электрокардиограф информировал о стабилизации пульса, жизнь продолжалась, и можно было зашивать. Иногда мне казалось, что я больше не хирург, а удачливый торговый посредник.

– Миша, проходите же! – донеслось из глубины квартиры.

В мои планы не входило гостевание. Только бесплатная доставка. Но близость своего дома как-то успокаивающе действовала. Вот он дом, совсем рядом, виден из окна. Я пью чай, Саша хлопочет вокруг, собачка сидит возле моей ноги. Подливается в чашку кипяток, подкладывается на тарелку выпечка, подается салфетка, включается музыка. Пронесенная пятьсот метров елка, подъем на пятый этаж вовсе не стоят того, чтобы незнакомого человека вести в дом, сажать за стол, кормить-поить. В своей родной семье я привык к самообслуживанию: налил, разогрел, поел, убрал. Вообще с гастрономическими изысками дамы кружили вокруг меня по двум причинам. Первая: родственники больных пытались «отблагодарить доктора» и всучить пакетики со съестным до или после операции. Но я брезговал и отвергал подношения. Вторая: напрашивались на более тесное знакомство. Я совсем не балдею от самого себя. Хоть Юлька и говорит, что я «парень видный, не промахнешься». Но то ли дамы мне попадались со стандартным мышлением, то ли у меня вид недокормленный. У нас в отделении меня обхаживала молодая терапевт, Галочка, только что из ординатуры. Она действовала по штампу: путь к сердцу... Ну, и так далее в соответствии с анатомическим атласом. Я долго артачился, делал вид, что не понимаю что к чему. В конце концов, стало неловко изображать из себя дауна. Когда дело дошло по патетического момента, моя визави опять-таки не сумела проявить фантазию и решила облечь наше с нею сближение в форму ролевой игры: медсестра и больной. Наверное, немецкой порнушки насмотрелась. А, может, мечтала потом впечатлениями с подругами поделиться. Я как представил себе наши экзерсисы в ее вольном словесном изложении, меня стал раздирать смех. Романтический момент, как я полагаю, многократно проигранный в Галочкином воображении, был безнадежно испорчен. Чтобы как-то сгладить происшедшее, в ночь дежурства Галочки я поставил ей на стол букет гвоздик.

«Только, пожалуйста, без двусмысленных намеков и улыбок, лучше – прямым текстом», – мысленно уговаривал я свою новую знакомую. А ее руки все порхали и порхали над столом. Впрочем, мне-то что? Допью чай и пойду домой. Вон уже и Майка с девчонками с прогулки вернулась, засветились огоньки в моем доме. Однако невежливо пялиться в окно, когда перед тобой девушка. Саша налила себе чаю и присела напротив. Ее лицо показалось мне знакомым. Кого-то она напоминала, но не ближних знакомых, а кого-то, кто... И тут радио пропело: «Mademoiselle chante le blues». Точно! Похожа на Патрисию Каас! Только более мягкий и теплый вариант. Подбородок уже, профиль тоньше. Глаза так же широко поставлены, такие же синие. Синева июльского неба. Золотистая кожа, медово-золотистые волосы. Надо же! И такое бывает! Я, например, никогда не встречал, людей, похожих на себя, даже отдаленно. Сказать – не сказать?

– Миша, вы кем работаете? – спросила Саша.

Вопрос задан, скорее из вежливости, нежели из любопытства.

– Хирургом. Людей режу и шью.

– Ну, тогда мы почти коллеги. Я тоже шью. Кукол.

Конечно, все работы хороши, выбирай на вкус. Но чтобы мою миссию сравнить с шитьем кукол, это уж слишком! Пора сматываться.

– Спасибо за чай, за гостеприимство. Мне пора.

Саша не стала удерживать, пошла провожать до двери. В проходной комнате она остановилась:

– Минутку. Вот, возьмите, пожалуйста. Новогодний подарок.

Она протянула мне небольшую вещицу – куклу, изображающую ангела. И как-то посмотрела, что слова-отрицания провалились глубоко в подсознание. Снизу, склонив голову набок, и виляя хвостом, глядела собачка. Я ушел от Саши с ангелом во внутреннем кармане, чуть не забыв свою елку. Точнее сосну.

 

Новогодние праздники мы любим за ожидание праздника, а не любим за ожидание его окончания. Я тяготился затянувшимися выходными. И не только я. Наша младшенькая, Полина, и так не отличалась кротостью нрава, а тут, обалдев от обилия родственников и гостей, совсем руль потеряла.

– Уведи Аську куда-нибудь, – устало сказала жена. – Я их двоих не выдержу.

Свою старшую дочь Майка воспринимала неправильно. Любила, но видела не под тем углом. Считала ее браком. Если вспомнить те обстоятельства, при которых началось существование Аси, то нетрудно понять, почему у девочки впоследствии обнаружились некоторые особенности. Майка считала ее недоразвитой. И, памятуя о тех давних событиях, должна бы испытывать перед дочкой чувство вины. Но ей тогда было так плохо! Она жалела себя и тогда, и сейчас. За что ей такое наказание – отсталый ребенок? Но Ася не отсталая. Да, она пошла в школу с восьми лет. А в классе были и дети-шестилетки. Какие-то термоядерные детишки, которые усваивали школьную программу играючи. Плюс танцы, теннис, бассейн... Все успевали! В общем, предметы родительской гордости. Дети-призеры, дети-чемпионы. Наша Ася милая тихая девочка: смутная улыбка, склоненная головка. Я подозревал в ней немалые таланты. Сама она, видимо, тоже. Но не знала, куда ей руки приложить. Ходила неприкаянная и праздная. Майка досадовала на дочь, что та ей не соответствовала. Не была красивой, не была умной, не была такой, какую она хотела. И возлагала очень большие надежды на меньшую.

Чтобы освободить Майке и Полине пространство, я повел девятилетнюю Асю в кукольный театр. Ей идея понравилась. Мне тоже: на ближайшие три часа можно вынуть себя из бурлящего бытового котла.

По случаю новогодних каникул в фойе театра устроили выставку кукол. Ася обстоятельно осматривала каждый экспонат. И даже норовила потрогать, но зоркие бабуськи одергивали большую странную девочку. А мне хотелось одернуть бабусек. Пусть потрогает! Жалко, что ли?

В центре зала, как и полагается, стояла настоящая елка. Она была украшена игрушками ручной работы. Это привело Асю в полный восторг. Нарушив установленную дистанцию, она рассматривала елочные украшения, занося руку то над одним, то над другим. Я воровато оглядывался по сторонам и шикал:

– Ася, не надо! Просто смотри!

И все же мой дозор не помог.

– Папа, гляди! Ты принес такую же! Вот она, вот она!

Ася желала всему миру показать, что у нее есть такое же сокровище, какое на елке висит, и это папа принес ей ангелочка в кармане! На немой вопрос служительницы театра мне пришлось объяснять историю обретения экспоната.

– Так это наша Сашенька, – медоточиво пропела театральная бабушка. – Она делает кукол. И те, что на выставке, и на елке. Все она делала.

Бабушка была довольна как фея, которой удалось волшебство.

Тут прозвенел звонок. А до тех пор, пока не погас свет в зрительном зале, Ася донимала меня вопросами о тете, которая делает здесь все куклы.

Давали какую-то японскую сказку, по сюжету похожую на «Двенадцать месяцев»: мачеха, любимая доченька, нелюбимая падчерица. Но вместо подснежников – земляника, причем голубая. Ася смотрела на сцену, открыв рот в буквальном смысле. Я смотрел на взволнованный профиль дочери и тоже волновался: боялся, что Аська надумает провести параллели. Хотя вряд ли. Не надумает. У нее чистое восприятие жизни и себя в этой жизни. Аминь.

После спектакля я ласково поинтересовался:

– Ну что, Асенька, понравился тебе спектакль?

– Да, папа, – выдохнула моя большая девочка.

Мимо, толкая друг друга в спины и бока, протискивались меж рядов дети и их родители. Толпа вынесла нас в рекреацию. Все устремились в гардероб. Ася застряла возле витрин с куклами. И экскурсия пошла по новому кругу. Только сейчас я обратил внимание на небольшие этикетки, обозначающие автора: А.Львович.

– А что тебе больше всего понравилось в спектакле? – я попытался отвлечь Асю, чтобы дрейфовать в сторону гардероба.

Выяснилось, что сюжет она поняла смутно. Ей запомнились куклы. Впоследствии она в деталях описывала, как выглядели персонажи. Сейчас же я понял, что никакая земная сила не может оторвать ее от выставки. В самом деле, чудо: посмотреть вблизи на то, что движется на сцене, разговаривает, живет. Вдруг, словно опомнившись, Ася принялась вновь меня с пристрастием допрашивать о Саше. Делала она это нарочито громко. Мне было неловко за нее и за себя. Театральная бабушка опять поспешила к нам.

– Детка, вот она, Саша, – и показала на портрет, висящий в галерее.

Саша улыбалась с портрета. Ася молитвенно воззрилась на портрет. Потом мозг ее заработал четко и прагматично. Поняв, что от отца мало чего добьешься, она обратилась к бабушке: как найти эту Сашу.

– Ну, сегодня-то у нее выходной. И завтра тоже. Сейчас только артисты работают, да вот мы еще.

– А когда можно прийти?

– Вообще-то у нас не положено. Нельзя мастера от работы отвлекать.

– Я отвлекать не буду. Я только посмотрю, – не унималась Ася.

Бабушка вопросительно посмотрела на меня. Я развел руками: каприз.

– А вы вот что. Вы к ней в школу сходите, – нашлась бабушка. – Она по вечерам еще в художественной школе учит.

 

Моя старшая дочь проявила невиданную доселе целе-
устремленность. До окончания каникул она изводила Майку просьбами о тряпках-лоскуточках. Дело кончилось тем, что была порезана какая-то блузка жены, которую та давно не носила. «Но дело не в этом, дело в принципе», – бушевала Майка. Мне казалось, что жена просто использовала повод, чтобы выплеснуть свое раздражение на Асю. Я выцыганил у нашей сестры-хозяйки списанный докторский халат, серый после автоклава. Ася смастрячила из него ангела. Видимо, очень старалась повторить того, что я принес от Саши. Персонаж получился нелепый. Но синие широко расставленные глаза смотрели наивно и ясно. Ася совала его всем в лицо и требовала, чтобы все согласились, что он красивый. Требовала признания и не находила его.

– Он красивый, Ася, – говорил я как можно искреннее, – просто у него ДЦП.

 

Едва дождавшись начала учебной четверти, Ася потянула меня в ту самую школу, где, по словам театральной бабуси, преподавала Саша Львович. Конечно, мне проще было перейти дорогу, подняться на знакомый этаж, позвонить в дверь. Но как только представлял себе картинку «вот и я, цветов не надо», понимал, что это далеко не лучший вариант. Несколько раз мы с Асей приходили в школу неудачно, в неурочный час. Я думал, что она остынет. Но, казалось, препятствия только прибавляли ей решимости.

Наконец, цель была достигнута. Саша обрадовалась нам. Без всяких яких приняла Аську в группу детей, мастерящих мягкие игрушки и еще там что-то. Аська и здесь оказалась переростком. Впрочем, она привыкла, и это ее ничуть не смущало.

К моим рабочим и домашним обязанностям прибавилась еще одна – водить Аську в художку. Ничего, это все же лучше, чем слушать их дамские разборки: раздражение Майки на Аську, претензии Аськи на Майкино внимание, ревность и обиды Полины. Я привозил Аську в школу, ставил машину на заднюю площадку. У меня появлялся свободный час. Час ничего неделания. «И far niente – мой закон!». Что может быть для мужчины лучше? Ничего! Я сидел в машине, слушал радио или гулял – смотря по погоде. Я дорожил своим свободным полетом, выпадавшим мне два раза в неделю.

Потом Аська потребовала, чтобы мы приходили еще и по четвергам, то есть три раза. Я решил поговорить с Сашей.

– Да, ей стоит заниматься, – подтвердила она. – Дочка у вас ушла в руки. У нее получается.

Я сам стал замечать перемены в Аське. К лучшему, слава Богу. Она подобралась, сосредоточилась. Перестала докучать. Она возилась в кресле со своими лоскутками, и настольная лампа под розовым абажуром нежно румянила ей щеки. Я подходил и гладил ее по голове. Она склонялась ниже и улыбалась яснее.

– Она изменилась, – прошептал я Майке.

Та, убаюкав Полину, устало укладывалась возле меня:

– Кто – изменилась?

– Ася. Ты заметила, она даже читать стала без понукания? Ей интересно.

– У нее по математике тройка, – проговорила Майка, сладко зарываясь в подушки.

Тут Полина обнаружила, что мама, уговорив ее уснуть, сама улизнула в другую комнату. Не потерпев такого обращения, Полина громко и конкретно выдала ноту протеста.

– Началось в колхозе утро! – Майка обреченно поднялась, и, как мне показалось, с закрытыми глазами, словно зомби, потопала в детскую.

Теперь будет ютиться на узеньком диванчике, брыкаемая сильными ножками младшенькой. Зато поспит, по крайней мере, часов до четырех утра.

 

Зима ближе к Крещению показала свой крутой нрав. Страдали не только люди, но и техника. Моя «audi» не завелась, и мне пришлось сопровождать Асю на ее занятия пешим эскортом. А самому ничего не оставалось, как сидеть в полутемном холле в ожидании дочери. Сначала я полистал прихваченную с собой газету. Потом походил и поумилялся детским рисункам и поделкам, выставленным вокруг. До конца занятий оставался еще приличный кусок времени. Я сел в деревянное кресло неподалеку от кабинета, где занималась Саша с учениками. Наискось, на квадратной колонне висело большое зеркало. В него через приоткрытую дверь мне была видна часть класса. Помещение было ярко освещено искусственными лампами. Ася сосредоточенно рвала бумагу для папье-маше. В классе было тихо. Дети, как маленькие подмастерья, сопели над своими рукоделиями. Я подошел к двери, и, стараясь быть незамеченным, заглянул в класс. Саша помогала стоявшему возле нее мальчику отделить фигурку от формы. На лицах – полный серьез. Меня это почему-то позабавило. Когда процедура была закончена, оба удовлетворенно посмотрели на результат своей работы. Мальчик, утирая пот рукавом рубашки, пошел на место. «После операции, наверное, выгляжу также», – подумалось мне.

Саша стала сгребать крошки папье-маше к краю стола. Ладошка узкая, пальчики тонкие. Время от времени ей приходилось заправлять длинную прядь волос за ухо. Волосы она забирала в хвостик, довольно куцый. Шея оставалась открытой как у балерины. Высокая шейка, легкая головка, худые плечики. Вид совсем пубертатный, подростковый. Саша направилась к мусорному ведру. У нее совершенно не развернуты бедра. Так, один намек на женственность. С такими бедрами не родишь, подумал я как врач. Но родила как-то. Сашина дочка Лиза Львович училась здесь же в этом классе. Говорят, что дочери мать старят, а сыновья молодят. Действительно, если перед вами одновременно мать и дочь, то видишь одно и то же лицо. Только одно в детстве, а другое – как бы спустя череду лет. И понимаешь, каким лицо было, и что с ним стало. С мальчиком – иначе. Чем старше сын, тем мать с ним моложе: такой кавалер вырос. Львовичи не вписывались в это наблюдение. Их вообще было трудно идентифицировать как мать и дочь. Они были родственно похожи, но их, скорее, можно было принять за старшую и сильно запоздавшую младшую сестру.

После занятий Ася моя копалась беспримерно долго. Я же, напротив, был полон решимости быстрее добраться до дома. Я вымотался после двух операций и ожидания в коридоре. Есть хотелось зверски. Всех детей разобрали старшие представители семей, а мы все толклись, укладывались. Уже и Саша с дочерью готовы были отправиться в путь, запирали кабинет, сдавали ключи на вахту. Моя красавица, естественно, потянулась к Лизе. Мы с Сашей пристроились у них в фарватере и отправились в путь.

Я не люблю зиму. Белый, как в операционной, свет. Воздух мертвый, ничем не пахнет. Ни нагретой землей, ни цветущими деревьями. А когда такая холодрыга, я вообще страдаю физически. Я глянул на Сашу. Все тот же легионерский берет, платье-пальто. Она, кажется, спокойно переносит мороз. Я бы завел с ней разговор про луну, про погоду, как требует ситуация, но мой словарный запас иссяк на рабочем месте: «Зажим, тампон. Прижигай. Медина, пот вытри...».

– У моей мамы куклы некрасивые, – убеждала Лиза мою дочь.

– Почему это? – ревниво спрашивала та.

– Да потому, что глаза у них большие, а ротик – маленький!

Саша посмотрела на меня, пожала плечами:

– Вот образец современного вкуса. Именно так сейчас видят красоту: никакие глаза и обширная ротовая щель.

– А это некрасиво? – вяло поинтересовался я.

Дилетант, я никогда не подходил к дамскому лицу с рейс-
федером, чтобы уточнить пропорции. У меня один критерий: нравится – не нравится. А этот критерий зиждется на постулате: здоровье и ухоженность. Если этого нет, то вопрос о симпатиях вообще не возникает.

– Вот посмотрите, – Саша задержала меня возле киоска «Роспечать». – Возьмите любую фотографию с обложки. Что первое попадает в поле зрения? Рот. Не губы, а именно рот. Всегда открытый. Знаете почему? Так он кажется больше. Для чего? Он будит желания. У Вермеера есть картина «Девушка с жемчужной сережкой». Этой картине прочили бесславие. Знаете почему? Рот у девушки был приоткрыт и видны зубы. Это считалось непристойным.

Я задумался. Стал перебирать лица женщин, возведенных в ранг секс-символов. И не вспомнил, какого цвета у них глаза. Ни у одной. Но у каждой крупные губы, подчеркнутые косметикой, жирно блестящие.

– Раньше люди думали о душе. Душа просвечивала в глазах. Смотрите на иконы: лики. Какие глаза? Большие. Души много, потому и лики. Личности. Радости много, ликования. Все связано. Душа, лик, личность, ликование, радость, жизнь. Сейчас как негатив или икона вверх ногами: низ, страсть, грех, страх, смерть.

– Мама, ты ничего не понимаешь!– сокрушалась Лиза.

– Да, мало что мне понятно, – быстро согласилась Саша, и я увидел, как ей стало грустно.

Сильный мороз гнал нас в тепло, мы простились на перекрестке дорог, разделяющих наши дома. И поспешили, каждый в свою нору.

– Мне нравится Саша, – простодушно призналась Ася, когда мы остались одни. – А тебе?

И требовательно подергала меня за руку. Стащила перчатку.

– Ну... ну, да. Дай сюда перчатку, холодно.

А что мне оставалось делать? Сказать: «нет, не нравится»? Это, во-первых, непедагогично, а во-вторых, неправда. Ну, не в том смысле, что я думал, что Саша мне нравится, а в том, что она мне не не-нравится. Как это сказать? «Она не плохая»? В общем:

– Да, Ася, она хорошая...

– Это будет наша с тобой тайна, – прошептала Ася.

Наша тайна жила в известном доме через дорогу с дочерью и собакой, которую звали Чуча. Муж Саши, отец Лизы, Глеб Львович жил в другом городе, большом и далеком и раз в полгода на три дня наведывал свое семейство. Но регулярно высылал по почте деньги. Он талантливый художник. Ему нужен большой город.

Сведения о наших новых знакомых как птичка в клювике приносила Ася. Я не расспрашивал, своих проблем навалом. Но Ася нет-нет, да и выдаст новую дозу информации.

– Лизин папа Саше шубу купил. Красивую.

– Давно пора: зима на улице.

– Ты на него ругаешься?

– С чего ты взяла, милая? Я рад, что у Саши теперь есть шуба.

Ася взрослела на глазах. Научилась принимать решения.

– Ася, завтра отправишься к бабушке на выходные, – говорит ей Майка.

– Завтра я иду на спектакль к Саше, – твердо заявляет Ася.

И все тут. И никаких гвоздей. И мы идем в кукольный театр, где играют Сашины куклы.

Ася теперь сама звонит по телефону. Раньше она просила набрать номер, а ее речь по телефону была бессвязной. Ей с трудом давался диалог с собеседником, которого она не видит, не чувствует. Сейчас свободно набирает Сашин номер и серьезно говорит с нею или просит пригласить Лизу.

Что остается родителям, чьи дети взрослеют и меняются под чужим влиянием? Наблюдать со стороны.

Мне это не удавалось. В смысле наблюдать со стороны. Асе очень нравилась конструкция квартета, она чувствовала в ней гармонию и требовала моего присутствия в шествовании домой с занятий, после спектакля, виденного раз шесть. Впрочем, благодаря Саше, я был избавлен от просмотров детских сказок. Пока девчонки набирались впечатлений, мы сидели с Сашей в ее театральной мастерской, веселой, хламной, пахнущей клеем и картоном. Меня особо притягивал этот запах картона. В нашем с Сашей детстве, когда мороженое стоило десять копеек и продавалось с тележек, так сладко-ванильно пахли картонные ящики, в которых хранились заветные порции в вафельных стаканчиках.

Во время этих посиделок я отдыхал. А Саша работала. Есть одна плоская шутка, что нет ничего приятнее, чем смотреть на огонь, воду и то, как другие работают. Подтверждаю. Но не с позиции ленивого кота. В самом деле, человек, когда он занят делом, очень красив.

– Помните, вы как-то сказали, что Аська ушла в руки? – спрашиваю я Сашу.

– Угу, – кивает она, потому, что губами зажала англий-
скую булавку.

– Я тогда обиделся, честно говоря.

– ???

– Ну, мне показалось, что вы имели в виду, что в руки уходит тот, кто в голове ничего не имеет...

– Все не так! – Саша вынула булавку изо рта.

– Знаю. Теперь вижу, что мелкая моторика пошла Аське на пользу. Она учиться лучше стала.

– Ой, Миша! Я плохо понимаю в человеческом теле. Что на пользу, что во вред. Скажу одно: где ничто не положено, там нечего взять. Вашей дочери положено много. Она это чувствует.

Саша продолжает работу: сшивает два куска фетра.

– Как вы шьете?– интересуюсь я.

– Края встык и параллельные швы.

– Слушайте, Саша, это же хирургический шов! А так не пробовали?

Я забираю у Саши рукоделие и начинаю показывать:

– Края, как и прежде, встык. Швы диагонально сначала в одну сторону, потом в обратную сторону с другим наклоном. Получается прочнее.

Саша внимательно смотрит, как я кладу швы. Ее дыхание долетает до моих рук. Оно легкое и теплое. Будто бабочка крылышком машет. Вверх-вниз. Вдох-выдох.

На лоб ей спадает прядка и щекочет. Она хмурится и отдувает прядь. Я осторожно заправляю волосы за ухо. Упрямая прядка вновь стремится к лицу Саши. Я настойчиво убираю ее. Саша низко наклоняет голову. Под тонкой кожей шеи проступают позвонки. Не удерживаюсь, провожу пальцем вверх по позвонкам-бусинам, выше под волосы.

– Я же говорила, что мы коллеги, – говорит она, как будто ничего не происходит.

– Да, и тогда я, кажется, тоже обиделся.

– Сколько же я вам вреда нанесла! – шутливо сокрушается Саша.

– Наоборот. Вы для Аси сделали то, что ни мы с женой, ни учителя не смогли. Вы завели в ней какие-то механизмы, программа пошла. Вы для нее – свет в окне.

– А для моей свет в окне – папочка.

Видимо, этот факт не радовал Сашу.

– Он сказал Лизе, что заберет нас к себе в Питер. Она теперь живет этим.

– А это – плохо?

– Неплохо, если бы так оно и было. Плохо то, что с нею происходит. Настоящее она принимает как временное, как черновик. Он же – просто словами бросается. А Лиза все за чистую монету принимает.

 

Майка не против наших с Асей отлучек из дома. Им с Полиной без нас спокойнее, просторнее, привычнее. Когда мы собираемся на прогулку с Львовичами, она только велит одеваться теплее.

– Знаешь, я представляю эту вашу Сашу этакой Барби бальзаковского возраста, – говорит она мне.

Я не переубеждаю жену. Во-первых, я не четко знаю пределы бальзаковского возраста, а, во-вторых, я не умею описывать женскую внешность. Максимум – показать фото Патрисии Каас. Но Майка не поверит. И зачем тратить слова?

После занятий в художке мы гуляем дольше. Потом как-то само собой повелось провожать Сашу и Лизу до дома, они выводили Чучу. И мы гуляли уже впятером. Когда было холодно, Чуча управлялась за пять минут, и мы отправлялись домой к Львовичам пить чай. Мне нравилось у бывать у них. Дом жилой, живой. Много картин и книг.

– Это папа рисовал, – заметив мой интерес к картинам, будто нарисованным ребенком, сказала Лиза.

– Да, рисовал. Когда-то, – как бы в сторону прокомментировала Саша.

– Разве он не художник? – аккуратно поинтересовался я.

– Он теперь – искусствовед. Писать о чужих картинах круче, чем писать свои картины. И денежнее. Пойдемте пить чай.

Я обожал сидеть с Сашей за одним столом, за чаем. Она с удовольствием и много ела. И при этом оставалась худенькой, как щепочка. Думаю, у нее обмен веществ молотил по-стахановски, за пятерых. Девчонки и Чуча крутились вокруг нас. Мне хотелось остановить время и самому никуда не двигаться.

 

Я полюбил зиму. Самое лучшее зимой – это солнце. Вечернее солнце. Его лучи лежат на снегу, стенах домов. Такие золотисто-розовые и почти осязаемые. Кажется, светило закатится за горизонт, а свет его так и останется фосфоресцировать на всех земных поверхностях. Но, неуловимый, убегает, ускользает.

Я смотрю в окно. Вдоль дороги, на Сашиной стороне, растут старые тополя, образуя аллею. На закате стая птиц прилетела устраиваться на ночлег. Крупные птицы на голых деревьях. Я набираю Сашин номер по мобильному:

– Саша, гляньте в окно.

– Ага, вижу. Теплая компания.

– Помашите мне.

– Машу. Видно?

– Нет. Саша, выходите с Чучей на прогулку.

– Идет.

Я отключаюсь.

– Кто звонил?– за спиной голос жены.

– Сухоручко, – отвечаю я.

Сухоручко – моя коллега. Не очень удачливый хирург. Иногда завотделением ворчит: «Мало того, что сухоручка, так еще обе руки левые».

Я не думаю, что Майка будет обшаривать мою записную книжку в телефоне. Но на всякий случай Саша значится там как «Саша Львович». Кто скажет, что предосудительно звонить Саше Львовичу?

Беру куртку и бегу к лифту. Спешу к Саше Львович.

 

В середине февраля у Аси день рождения. Традиционно – это семейный праздник. Приглашается старшее поколение с обеих сторон: с моей и Майкиной. И все. На этот раз Ася настояла, чтобы пришли Саша и Лиза. Майка возражать не стала.

Лиза пришла одна.

Праздник бы удался на славу, но благодаря усилиям Полины, дом превратился в маленький Вавилон.

– Миша, сделай что-нибудь, – попросила Майка.

У меня вариант один – Юлька. Моя подруга детства, обитающая выше, на шестнадцатом этаже.

Воющую Полину депортировали вместе со мной из дома вон. В качестве моральной компенсации к Полине присовокупили два большущих куска орехового торта для Юльки и ее мамы.

Юлькина мама спит и видит, как ее дочь принесет в подоле. О зяте ей уже и не мечтается. Бушующую Полину вручили Юлькиной маме.

– Пусть, пусть понянчится, – злорадно произнесла Юлька. – А то через слово у нее внуки да пеленки.

Мы засели на кухне. Юлька заваривала чай. Я занял насиженное за годы нашей дружбы место у окна. Первое, что я сделал, это отыскал Сашины светящиеся окна.

Юлька разлила по чашкам крепкий красноватый чай. Разделила по-братски кусок торта, причитающийся ей. Одна половина для меня, другая – для себя.

– Ешь, Миш. Ты чего, фигурку бережешь?

Не отрывая взгляда от Сашиного окна, я произнес:

– Там живет женщина, которая мне очень дорога.

– Во как! И как давно подорожала? – Юлька отложила десерт.

– Не знаю. Крестик на календаре не ставил.

– Бинокль принести? – Юлька пыталась вернуть меня к реальности.

Я отвернулся от окна.

– И что ты будешь с этим делать? – полюбопытствовала она.

– Любить...

– А с этим? – Юльки ткнула пальцем в направлении пола. Под ее полом находилась моя квартира. Там моя семья.

– И это тоже любить.

– Не мне вам говорить, пан доктор, но так и шизануться можно.

Она потопталась по кухне. Маленькая, черненькая, как вороненок. С какой-то косой рваной челкой. Я представил ее в виде куклы. Презабавный получился бы персонаж.

– Вы с ней понравились бы друг другу, – сказал я. – Я познакомлю вас.

– Этого еще не хватало, – проворчала подруга, запихивая за щеку большой кусок торта. Саша тоже от сладкого никогда не отказывается.

Мне хорошо с Юлькой. Она не лезет под кожу. Просто смотрит, слушает и все понимает.

– Которые окна? – спрашивает она.

– Вон те, – навожу я азимут.

Юлька поворачивается и тоже смотрит на Сашины окна.

 

Ближе к семи за Лизой пришла Саша. Выглядела неважно. Пока она ждала Лизу в прихожей, у нее закружилась голова. Наши гости забеспокоились:

– Миша, Миша, смерь ей давление! Пульс сосчитай!

Давление было никудышное. Низкое. Я укладываю тонометр в футляр. Мы с Сашей впервые оказались на моей территории и в присутствии моих родственников. И это почему-то меня смущало.

– Я провожу вас, – бубню я.

Саша не стала отвергать помощь. Кажется, в самом деле, дела неважные.

– И я пойду! – объявила Ася.

Как говорится, слово именинницы – закон. Пришлось и ее взять.

Мы шли привычным цугом: девочки впереди, мы с Сашей за ними.

Возле их подъезда стали прощаться. Саша медлила подниматься на этаж.

– Я постою еще немного.

– А можно мы с Асей к нам в гости пойдем?– спросила Лиза.

Ася вопросительно посмотрела на меня. Я – на Сашу. Саша отдала дочери ключи. Мы остались вдвоем. Медленно пошли вдоль их дома к старым тополям.

– Одиночество – хорошая подготовка к старости, – из-под красивого мехового капюшона донесся голос Саши. – Все одиноки. Все. Посмотрите на пары, гуляющие вокруг. Смотрите!

Она дала мне паузу для наблюдения и продолжила:

– Женщины гордо выгуливают свой замужний статус. А мужчины? – Саша усмехнулась. – Пустые глаза, восемь любовниц и гонорея в анамнезе. Лучше так: никто никого не обманывает, никто никому ничего не должен.

– Саш, случилось что? – спросил я.

Шагов пять Саша молчала. Потом заговорила:

– Я хотела поехать на зимние каникулы к нему в Питер. С Лизой. Он пишет: не приезжайте, нет времени. Я же не дура. Понимаю, что не во времени дело. Но как ребенку объяснить?

Она поскользнулась, я помог удержаться ей.

– Спасибо, – машинально отозвалась Саша. – У меня много подруг. На Новый год, думаете, меня кто из них поздравил? Не-а! Если поздравляешь, надо следовать приличию и спрашивать: как отмечать будешь, где и с кем? А все знают, что мне – не с кем. Значит, надо приглашать. Но опасно! Одинокая женщина – охотница до добычи. Все берегут свои угодья. Счастливого Нового года, Саша!

С тополиной аллеи мы повернули обратно к дому. Она подняла голову, чтобы посмотреть на окна своей квартиры. Роскошный капюшон соскользнул с шелковистых волос. Саша все смотрела вверх и, по-моему, мало что видела. Я не мог сообразить, что делать. Стоял чурбан чурбаном. Я хирург, я не умею говорить. Я, как сказала бы Саша, ушел в руки. Я погладил ее по голове, как глажу своих дочерей. Из Сашиного аквамаринового глаза выкатилась слеза. Длинная и прозрачная. Я гладил ее голову, не ощущая, где ее волосы, а где – меха. Она не переставала плакать, ее распирало все больше и больше. Я прижимал ее к себе. Никогда бы не подумал, что невинное поглаживание по голове приведет к истерике.

– Девочка моя, – уговаривал я. – Не надо, перестань, все хорошо, хорошо...

Конечно, хорошо. Плачет, значит, будет разрядка. Давление в норму придет.

 

Я долго не мог уснуть. Майка ушла к девочкам. Я не отходил от окна. У Саши была включена настольная лампа в большой комнате, там, где балкон. Такая модерновая лампа над столом. Я представил Сашу сидящей за столом, устланным бумажными листами. Что она делает ночью? Рисует эскизы? Шьет куклу в виде ангела, похожего на себя? Читает? Не спит. Может ей опять нехорошо?

Я оделся и быстро вышел из квартиры. Дорога от моего порога до Сашиного заняла четыре с половиной минуты. Она, как мне показалось, не удивилась, увидев меня за полночь в своем доме. Мы стояли в полутемной прихожей, прижавшись друг к другу. Как после долгой разлуки. Саша пахла летом. Ею было приятно дышать. Она внимательно слушала мое колотящееся в ребра сердце. Целовал ее волосы. Сплетали пальцы рук. Два человека грелись друг о друга.

Я пришел домой, рухнул в постель и заснул, как умер. Я был одновременно пуст и полон. Светящаяся точка затеплилась в душе.

Наверное, это было смешно. Несовременно. Но для меня, очень взрослого мужчины, не имевшего опыта сознательных измен, все оказалось серьезно.

 

Когда прыгаешь с трамплина, после старта поздно поворачивать назад. Увеличивающая скорость и логика движения противостоят разуму и желаниям. Мы с Сашей оттолкнулись и заскользили вниз, чтобы взмыть в небо, парить над соснами. Нам уже было недостаточно согревать друг друга дыханием. Мы освоили птичий язык мобильных посланий. Нам было важно знать все друг о друге. Каждый день, каждый час. Только время моих операций прерывало наше общение. Разговоры в ее театральной мастерской отошли на второй план. Мы были заняты другим. Я пил свою любовь большими глотками. Днем и ночью. Ночи тоже были нашими благодаря капризам Полины. Майка уходила к ней часов в десять и возвращалась к часам двум ночи, а то и под утро. Я пользовался этим обстоятельством на полную катушку. Где были мои ум, честь и совесть? Нигде. Они существовали отдельно от меня, а я – от них. Вирус любви вовсю хозяйничал в моем организме.

– Мишань, а тебе адюльтер к лицу! – заметила Юлька, когда я в очередной раз пришел к ней с Полиной.

– Я не изменяю!

– Нет, конечно! Ты гуманитарную помощь населению оказываешь! – воскликнула Юлька. – Ну, извини, не дуйся. Я просто хотела сказать, что выглядишь хорошо...

– ...как нормальный счастливый человек.

Юлька закурила. Ей так идет сигарета!

– Знаешь, Миш, мне кажется, что счастье – это не норма, а патология.

Я повернул голову к окну, отыскал окна Сашиного дома.

– Нет, Юляш, как раз норма. Его отсутствие – патология. Отсутствие счастья морозит. Вот – Саша. Она как сирота. Знаешь, когда я к ней первый раз в дом пришел, с елкой, ну, помнишь, я тебе рассказывал... Она на меня посмотрела так, что я подумал: будет напрашиваться на общение. Потом я понял: это взгляд сироты детдомовской, которая смотрит на взрослых, приехавших выбирать себе приемного ребенка: может, я вам подойду?

– А муж? – напомнила Юлька.

– У него своя жизнь. А от Саши он откупается, – прокомментировал я. – Деньги высылает. Вон шубу ей купил дорогущую. Она в ней еще сиротливее смотрится. К шубе нужны и сапоги, и все прочие ваши дамские прибамбасы. А она ходит с непокрытой головой и в осенних сапогах. Случайная роскошь.

– А что он должен делать? – поинтересовалась Юлька.

– Любить. Ее надо любить. Она без этого не может. Это ее атмосфера.

– Это всехняя атмосфера.

– Знаешь, Саша как-то сказала: «Я умру не тогда, когда перестану дышать, а когда меня перестанут любить. Страшно, если дыхание продлится дольше любви. Дышишь, но уже не живешь».

Моя подруга надолго замолчала. Я знаю, о чем она думала. Вернее, о ком: о себе. Потом вернулась к теме:

– Миш, не мое собачье дело, но как же Майка, девчонки?..

– У них есть я. Был, есть и буду. Они со мной.

– Не узнаю тебя, – Юляша загасила сигарету. – Ты ведь праведник до мозга костей!

– Сейчас я чувствую одно: я нужен Саше. Ей хорошо со мной.

– Да, армия спасения потеряла в твоем лице лучшего солдата, – заключила подруга.

Потом, немного помолчав, воскликнула:

– Вот хоть бы одна тварь поинтересовалась, в чем я-то зимой хожу!

И неделикатно шмыгнула носом.

 

Это не могло длиться долго. Что чувствует летающий лыжник, когда вместо зимнего солнца перед ним резко возникает рыжий шершавый ствол сосны? Так и со мной случилось.

Весной, когда ночи становятся короче, особенно не хочется уходить от Саши. Ласковая, сонная и моя, моя, моя... Моя женщина. Только моя. «Прощай, прощай, а разойтись нет мочи! Так и твердить бы век: спокойной ночи!» Вернулся домой ближе к пяти утра. Тихо. Все спят. Ситуация штатная. В тот момент, когда я вешал куртку в прихожей, из детской вышла Майка. В ее глазах застыло недоумение:

– Миша! Что случилось?!

– В отделение вызывали. Трудный случай. Не хотел тебя будить.

И удивился, как легко мне далась ложь.

– Ну да, ну да, трудный случай, – проговорила Майя и потерла бледный лоб.

Мы посмотрели друг на друга. Слова оказались лишними. Оба узнали правду в лицо.

Майка повернулась и пошла обратно в детскую, на диванчик. Я лежал один на супружеском ложе. И по идее, должен осмысливать размеры катастрофы, испытывать чувство вины перед детьми, жалеть жену, проклинать себя. Вместо этого я вспоминал нежные прохладные Сашины пальчики. Она талантливо целовала меня в висок. Это сводило меня с ума. Может быть, мама так целовала меня в детстве? Еще я терял разум, когда целовал Сашину раскрытую ладошку, а она опускала на мой затылок другую руку, легкую, как птичка. Вот чем были заняты мои мысли. Памятью тела.

 

Есть ситуации, которые мы контролируем, а есть неподконтрольные. Мое положение вышло из-под контроля. Я здесь ничего не мог сделать. «Ты уже сделал все, что мог», – сказала бы Юлька. Мне оставалось только ждать, что Майка решит. Я был согласен с любым исходом.

Чтобы исключить себя из пространства дома, я брал ночные дежурства, сутками пропадал в отделении. Принимал на себя чужую боль. Это лечит, помогает замещать собственные заморочки.

С Сашей мы почти не виделись. «Ты где?» – писала она. «В забое», – был мой традиционный ответ. Она не доставала. Одинокая женщина привычна к ожиданию. Как дрессированная собака. Ждать, значит – ждать. Значит – жить.

Майкина инфантильность дорого мне обошлась. Она не могла мириться с положением обманутой жены. Но и вы-
гнать меня не хотела. Что делать – не знала. И обратилась за помощью к своим родителям. Социальных связей старшего поколения было достаточно, чтобы взять распечатку звонков с моего мобильного. Там все наши с Сашей звонки, записки. На казенной бумаге «целую тебя, мой милый Сашик» выглядело непередаваемо пошло.

Генеральный разговор произошел, когда я усталый и голодный, как черт, вернулся домой на выходные. Правильнее сказать, на половину выходного. Чтобы отмыться, перекусить, забыться коротким сном и снова скрыться в операционной. Там под белым светом ламп для меня все ясно и просто. И я знаю, что делать, а чего не делать.

Я вошел в квартиру, сразу понял, что грядет разборка. Было тихо. Меня никто не встречал. Девчонки не выскакивали мне навстречу, толкая друг друга. Это настораживало. Вышел свекор.

– Где Аська и Поля? – спросил я.

– У твоей матери.

Так, понятно. Мать тоже в курс ввели, но от воспитательного процесса блудного сына удалили.

– Михаил, давай по-мужски, – начал свекор. И мне сразу стало тошно. – Давай по-мужски. Что у тебя с этой женщиной?

И протянул распечатку за два последних месяца. Ее номер. Входящие и исходящие, изредка перебиваемые звонками домой и из дома. И «милый Сашик».

Крыть было нечем. Впрочем, я и не собирался. Я не мальчик, чтобы публично оправдываться, да каяться. И это м о я жизнь. Я никому плохого не сделал. Во всяком случае, не желал. И сейчас не желаю.

Тут вступила фальцетом теща:

– Ты о детях подумал? Зачем ты женился?

«Женился, милая тещенька, я чтобы у Аськи был отец, а не прочерк в свидетельстве о рождении», – крутилось у меня на языке.

– Что ты молчишь?! – доводила себя до исступления теща. – Нагадил, как шкодливый кот, и морду воротит! И вины за собой не чует! Хоть бы прощения попросил, негодяй ты такой!!!

Я глубоко вдохнул и выдал:

– Извините – виноват, что женился! А за «морду» и «негодяя» – покорнейше благодарим-с!

С треском расхлебянил входную дверь, но Майка оказалась проворнее. Метнулась и, крестом раскинув руки, распласталась по двери, преградив мне путь. Кричала она дико, не по-человечьи! Я смог разобрать только «не пущу» и бранное слово, относящееся к Саше, которое, по моим представлениям, Майка была не в состоянии произнести физически.

– Я в отделение, – глухо проговорил я, и, отстранив жену, ушел.

Майка цеплялась за куртку, орала: «Не пущу, не пущу, к этой.... Не пущу», – неслось мне во след и усиливалось резонансом подъездного эха. Но меня уже было не остановить. Куртка осталась в скрюченных пальцах жены. Последнее, что донеслось до моих ушей:

– Имей в виду, мерзавец, с этого дня ты со своей оторвой под контролем!..

 

В машине я попытался успокоиться. Тщетно. Трясло как в лихорадке. Я завел машину и поехал неведомо куда. Просто ехал, чтобы двигаться, чтобы не чувствовать себя как в ловушке. Я схватился за телефон, чтобы набрать Сашин номер. Приехать, обнять, вжаться в маленькое тельце, почти задушить в объятиях. Столько нежности! Но перед глазами возник казенный лист с серыми колонками цифр и букв. Я сбросил набор. Что я скажу Саше? И что она скажет мне? И эта угроза свекра. Я боялся навредить той, без кого я не мог представить своей жизни. «Не могу без нее жить». Глупый напыщенный оборот. Я раньше так думал. Теперь думаю и чувствую иначе. Вот женщина родила ребенка. Три времени года носила в себе, в невыносимых муках рожала, кормила собой. И вот неважно по каким-то причинам этого ребенка у нее отбирают. Ну, например, отец-иностранец не отдает. Мать может только видеться с ребенком. А то и запретят всякие там адвокаты. Как она будет жить без него? Полдуши сгниет. И все охают, и сочувствуют ей. Почему же считают, что любящий мужчина может скомкать свои чувства, как вчерашнюю газету, выбросить на помойку и, стыдливо потупясь, вернуться в лоно семьи? И щи хлебать, и телевизор смотреть. Супруга при этом будет справлять женскую победу в войне полов. А кто подумал о нем, и о том, что будет с той, другой женщиной. Что он ей должен сказать: извини, я должен выполнять команду жены «к ноге»? Сашенька, радость моя, что же нас ждет? Как говорится, неочевидный финал.

 

В понедельник во что бы то ни стало нужно было дозвониться до Саши. Во всяком случае, как-то обозначиться. Может быть, встретиться и объяснить, что у меня проблемы, по возможности, не вдаваясь в подробности. Она умница, поймет. Но она позвонила мне сама. Молнией пронеслась мысль о том, что звонок просекут, запишут. Но то, что я услышал дальше, заглушило мои страхи.

– Миша, сделай мне аборт.

– Что? Алло, что ты сказала?

– У меня задержка.

– Постой, Саш, подожди. Ты сегодня работаешь?

– Да.

– Куда я могу прийти?

– В мастерскую. В пять.

– В пять. Контроль.

Да плевать мне на свекра с его звукозаписывающей братией! Но, судьба, так нечестно! Свою сосну на взлете я уже получил.

С трудом я выстоял две операции. Пока ехал к Саше, думал еще об одной. Об аборте. Сделать его Саше мне никто не даст. Это криминал. Я хороший хирург, но не того профиля. Хотя после института я ассистировал и по этой части. Однажды на кресле оказалась молодая женщина. Ее так трясло, что пластмассовые подколенники кресла выбивали дробь. Она была в длинной мужской футболке. Дорогая брендовая вещь. Как и сама женщина. У нее был красивый загар и запредельный срок. Такое впечатление, что мужчина привез ее в клинику прямо из номера отеля. Ей сделали качественный наркоз и долго возились с зародышем. Бесформенные куски мяса с противным звуком шлепались в пластмассовый тазик пасхально-алой расцветки. Анестезиолог посмотрела на пациентку:

– Красивые у нее волосы, – с белой завистью произнесла она.

Мне трудно было судить. Мое-то место было не от головы, а с противоположной стороны. И с этой позиции все выглядело далеко не гармонично.

После тяжелого наркоза дама никак не могла очнуться. Она с трудом открыла глаза. Подняла правую руку, разглядела на ней отверстие от инъекции. Уронила руку и еле слышно попросила анестезиолога:

– Дайте вашу руку.

– Нельзя, лежите спокойно.

– Дайте руку...

И опять – в отключку.

– Хочет понять – на каком она свете, – пояснила анестезиолог.

Понятно, что женщина своими ногами до палаты не дойдет. А очереди ждали другие бледные женщины с черными от атропина глазами. С каталками в больницах всегда напряженка.

– Ну что, практикант, вира! – скомандовал оперировавший хирург, кивнув на задавленное наркозом тело женщины.

Я подсунул руки ей под плечи и под колени. Руки, ноги и голова с действительно красивыми волосами свисали и болтались. Вместе мы являли оживший памятник жертвам чего-нибудь. Жертвам аборта. Не смешно. Я нес ее, и на драном больничном линолеуме за нами образовывалась дорожка из пятен бурой крови. Каждое пятно имело форму солнышка. Я положил свою ношу на койку лицом вниз. Так положено. Ну, чтобы рвота не открылась и прочее. Волосы закрыли ее лицо. Я осторожно отвел их. Они показались мне мертвыми.

Я представил Сашу на месте той женщины. Она будет похожа на сломанную куклу.

В голове промелькнула мысль: а что если это – шанс? Наш с Сашей ребенок. Беременная Саша! Он будет красивым. Сгладится угловатость, уйдет стремительность. Судьба, ты передумала? Решила козырей подкинуть в мою колоду? Валяй, чертовка!

 

Сашенька сильно осунулась. Спрятала лицо на моей груди.

– Саш, какой срок?

– Не знаю. Но фармаборт я, наверное, пропустила. Ты сделаешь все сам? – и она с мольбой заглянула мне в глаза.

– Нельзя, малыш, нельзя. Тебя угроблю, сам загремлю под статью и людей потяну. Как край нужны анестезиолог и ассистент.

Я касаюсь губами ее высокого лба. Мотает головой:

– Мишенька, я буду терпеть, только ты сам все сделай.

– Нельзя. Узнают.

– Я боюсь врачей. Говорят, они оскорбляют женщин, которые приходят на аборт. Ругаются. Мне и так скверно... Миша, прошу тебя, пойдем со мной! Ведь разрешают же отцам на родах присутствовать.

Ой, головушка горькая!

– Меня не пустят в операционную. Нельзя, ты пойми. Но я буду рядом. Я к тебе в палату приду.

Саша прерывисто вздохнула. Ей хотелось плакать, но она, наверное, все слезы выплакала.

– Саш, надо обследование пройти и анализы сдать. Все оформить. Без этого не получится. Я помогу.

– Я боюсь. Я никогда... Мне стыдно, стыдно.

Она прятала лицо в ладонях.

– Я понимаю, Саш. Но другого выхода нет, – я старался быть терпеливым. – Ты думай не в статике, а в динамике.

– Как это?

– Ты думай не то, как все будет происходить, а представляй то, что будет после. Хочешь, в выходные в лес поедем? Возьмем девчонок и поедем на машине. Да?

Я сел рядом с моей девочкой. Она склонила головку мне на плечо. И была готова слушать все, что я говорю. Я чувствовал на шее ее горячее дыхание. Мы были похожи на попугайчиков-неразлучников, сидящих на жердочке.

Зазвонил сотовый. Номер Майки. А голос Аси:

– Папа, когда ты домой придешь?

– Передай маме: через полчаса, – рявкнул я в трубку.

Саша испуганно взглянула на меня.

 

Через день Саша должна была сдать анализы крови и пройти УЗИ. Специалист по УЗИ – мой однокурсник Олежка Филимонов. Я попросил в отделении подменить меня, а сам отправился в консультацию.

Если бы не обстоятельства, я обрадовался бы Олегу. Он раздался в плечах, обзавелся высокими залысинами. У него твердые руки хорошего врача. Такая правильная фактура образовалась.

– Олег, тут такие дела...

– Ладно, Миш, не парься, побочный эффект.

– От чего?

– От половой связи. Не скисай, дело житейское. Это у баб как инфекция: залетела, не залетела.

– Все по-разному переносят, – возразил я.

– Ясное дело. У твоей – первый раз?

Я уверенно кивнул.

– А возраст?

– Ровесница.

– Да она святая, Мишка!

 

Дома находиться невыносимо. Словно покойника внесли. Я подхватил Полину и отправился к Юльке.

– Да, Мишка, заварил ты кашку!.. А я слышу в выходные – вы митингуете на весь подъезд.

– Было дело, – буркнул я. И, удивляясь себе, попросил: – Дай закурить!

– Еще чего! Будешь здесь изображать дитя порока!

Юлька сама закурила.

– А дама сердца в курсе, что тебя родичи прессуют?

– Ага, ей сейчас только в моих семейных дрязгах разбираться!

– Майка, конечно, погорячилась. Это она от бессилия, – рассуждала Юлька.

– Это она от глупости. Если бы она не вывернула все наружу, все было бы не так остро. Еще и Асю втравливает.

– Ну, ты боец-молодец! Хочешь и семью сохранить, и любовницу.

– Да, Юляш, и семью хочу, и любовницу, и ребенка от любовницы. Вот такой я максималист!

Юлька посмотрела на Сашины окна и спросила:

– Ты серьезно? О ее ребенке?

– Вполне.

– А – она?

– У нее нет цели вытащить меня из семьи. У нее есть дочь. Дочь ориентирована на отца. Саша панически боится, что беременность обнаружится. Хочет, чтобы я ей сделал аборт. Юль, ты понимаешь, муж рано или поздно их с дочкой бросит. Она, скорее всего, это чувствует. Она ж не на Луне живет. Одного ребенка она еще потянет. А двоих – проблематично. Если бы я ее уговорил оставить ребенка, я бы помог им. Честно. Ты меня знаешь.

– Как облупленного, – отозвалась Юлька.

– Но тогда меня Майка выгонит. Понимаешь? А куда я от двоих девок? Да Майка еще. Совсем к жизни не приспособлена.

– Ты ее недооцениваешь, Миша. Вон какую оперативно-розыскную деятельность развернула.

Мы помолчали, продолжая глядеть в окно. Первой нарушила молчание Юлька:

– Знаешь, Мишань, может, я рассуждаю примитивно, но комбинации-то симметричные. Здесь два ребенка, один из которых не твой, и там такая же картинка вырисовывается. Разница только в женщинах. Одну ты любишь...

– ...а к другой я привык. Я ничего не хочу менять.

– Тупик, приехали, слезайте, – подвела итог Юлька.

Наше с Полиной возвращение домой от Юльки было бурно отмечено. Ясное дело, содержание нашего с Сашей разговора про аборт стало достоянием гласности. Майкин отец был хозяином своего слова. «Гони», – дали команду родители Майи. Полину ждал ужин, а меня – собранная дорожная сумка и пощечина. Последняя помогла мне принять окончательное решение о себе и о нашем с Сашей ребенке. Я подхватил сумку и отправился ночевать на работу, в отделение.

Странно, но когда я решил оставить Сашиного ребенка, мне стало легче. Я смогу уговорить Сашу не делать аборт. Пусть пройдет УЗИ, сдаст анализы и встанет на учет. Саше не придется уродовать тело и душу.

 

Мы с Сашей условились встретиться у консультации после того, как она пройдет обследование. На крыльце, одетый в стеганный больничный халат, курил Олег.

– А, несостоявшийся папаша чешет! Здорово!

– В каком смысле – несостоявшийся?

– В прямом, – пожимая мне руку, ответил Олег.

– Олег, толком можешь сказать, в чем дело?

– Расслабься, она у тебя не беременная.

– Как это – не беременная? – у меня челюсть отвисла.

– Ну, брат, промахнулся, – Олег посмеялся, глядя на мою озадаченную физиономию.

– У нее же задержка...

– Правильно, задержка есть, а ребенка нет.

– Точно нет? – пристально я посмотрел на него.

– Да ты рад или не рад?

– Сам не знаю, – растерялся я.

– Ты ее к невропатологу своди. У нее астения. Она у тебя килограмм сорок пять весит? Органы без УЗИ на просвет видно. Аж прозрачная. Одни глаза, как у кошки. Потом, видимо, стресс длительный. Ты довел?

– А где она? – поинтересовался я у Олега.

– Ушла. Так дрожала, я тебе скажу! Мы ее с моей медсестрой в два голоса убеждали: простая задержка, девушка. Не верила. Бумажку написали.

Я представил, как она вышла из консультации. И мир показался ей в новом свете. Не придется вырывать из нутра уже прижившееся существо. Не надо ломать жизнь себе и дочери. Все остается по-прежнему

– Хорошая девчонка. Не обижай. Кстати, мне ее лицо кого-то напоминает.

– Странно, что лицо. Обычно ты другие места запоминаешь.

Дальше пошел весьма соленый мужской стеб, который Олег предложил продолжить под бренди, заныканное у него в сейфе.

– О'кей, пойдем сбрэндим, – согласился я.

Душа рвалась к Саше, но Олегу неудобно отказать. Права Юлька: волевая сфера у меня ослаблена.

Эту ночь я опять провел у себя в отделении. Мама нашла меня по мобильному:

– Миша, сынок, вернись, попроси прощения! Ведь все ради детей!

– Мам, ради детей я не хотел уходить. Майка сама все решила. И за себя, и за детей.

– Миша, почему все так получилось?

Чисто женский вопрос «почему». Интересно, что женщины спрашивают «почему», а мужчины «зачем». Женщины ищут причину, мужчины – цель.

– Не знаю, мам. Ты не переживай. Не взлетим, так поплаваем.

– Как? Не поняла!

– Не вникай мам, разберемся.

– А что  т а м? – не унимается мама.

«Там» – это Саша. Наверняка Майкины родители описали перспективу обретения нового внука или внучки.

– Там все нормально. Все хорошо. Будет еще лучше.

Мама вздыхает:

– На несчастье счастья не построишь.

– Я не оставлю ее, мама.

 

Наутро я позвонил Саше. Нам нужно встретиться, серьезно поговорить. Я докажу ей, что вместе нам лучше, чем порознь. Телефон не отвечал. Электронная баба разъясняла мне, как дебилу: «Аппарат выключен или находится вне зоны действия сети». И так раза три. Я нервничал. У меня две плановые операции подряд. Одна из них сложная. Передел. Парня оперировали в полевых условиях на Кавказе. Понятно, обстановка не та, времени в обрез. Хуже нет, чем после коллег перешивать.

Отстояв смену, срывая на ходу перчатки и повязку, я добежал до ординаторской, взял телефон. Он сообщил, что дважды звонила Саша. Мне нужно выйти из отделения на лестницу, чтобы поговорить с ней. А то коллеги сейчас уши-то накрахмалят. Они и так уже подбираются с наводящими вопросами: череда моих ночных дежурств не осталась ими незамеченной. Их томила неизвестность. И мне хотелось опре-
деленности. Звонок. Майка звонит. Рингтон эротичный и
идиотский – дама с придыханием взывает: «Малыш, возьми трубку». Майка когда-то давно собственноручно закачала его в мой мобильный. Бесцеремонно нажимаю на отбой и вы-
скакиваю из ординаторской. В дверях налетел на свою медсестру Медину. Она едва успела увернуться, а ее брови непроизвольно поднялись вверх. Вернее, одна бровь. У Медины монобровь, то есть две брови, сросшиеся у переносицы. Вполне нормальное восточное лицо с широкими густыми бровями. Но когда она в хирургической маске, то я ничего, кроме бровей не вижу. И когда Медина хмурится или удивляется, как сейчас, мне кажется, что по ее смуглому лбу ползает черная лохматая гусеница. От этого у меня волосы встают дыбом.

Я не успел добраться до лестничной площадки, как телефон вновь подал голос. Саша:

– Привет. Миш, ты  о ч е н ь  занят?

– Здравствуй, Сашик! Как раз тебе собираюсь звонить...

Я так ей рад, что без удержу тараторю про Олега, про то, что все обошлось, что звонил ей, и о том, что мне многое нужно сказать.

– Миш, если можешь, выйди, пожалуйста, к приемному покою, – перебивает мой речевой поток Саша.

– Ты здесь?!

– Да, Миш. Я ненадолго.

– Все в порядке?

– Ну... Почти. Спустись. Мы ждем.

Отбой.

Она сказала: мы? Кто это – «мы»? Я повернул к ординаторской, чтобы накинуть что-нибудь на плечи. Опять передо мной неожиданно возникла Медина со своей ползучей бровью. Я тихо помянул черта и метнулся обратно к лестнице. Пока бежал, спускался по лестницам, чего только не передумал! Почему-то представилось, что сейчас меня встретят Майка вместе с Сашей. Или Саша с моей мамой. Или Саша с Олегом. Свекор с какой-то стати вспомнился. Права Юлька, шизануться можно.

На улице возле приемного покоя стояли Саша и Лиза. Они взяли с собой и Чучу. Полный набор. Конечно, я рад видеть их вместе. Но события последних дней требовали тет-а-тет. Руки, губы ждали прикосновений, вздохов, слов для двоих. У Саши, видимо, думы совсем не о том. Оглядывается по сторонам, поглядывает на часы. Лиза неуемно весела. У Чучи свое собачье дело – гоняет воробьев.

Я иду к ним и вижу Сашу как в первый день нашей встречи. То же платье-пальто, легионерский берет, пестрое кашне. Отчего-то сжалось горло и защипало в носу.

– Все в порядке? – повторяю я свой вопрос.

– Да, Миш, все в норме. Мы с Лизой уезжаем в Питер. Я пришла попросить, чтобы ты приглядел за Чучей и домом.

– Ничего не понимаю, – не на шутку озадачен я.

– Это ненадолго, – продолжает Саша, – наверное, ненадолго. Может быть, недели на три. Ну, максимум, на месяц. Чучу взять с собой нереально. Некуда просто.

– То есть как – некуда? А Глеб?

Тут встряла Лиза:

– Папа же говорил, что возьмет нас в свой город. Он всегда говорил! А мама не верила!

– Лиза, возьми Чучу на ошейник, а то она напугает кого-нибудь.

Умная собачка Чуча увязалась за работницей пищеблока, которая следовала из нашего корпуса на кухню с большим ведром остатков еды. Коротенькая и толстенькая бабенка оглядывалась и шикала на заинтересовавшуюся запахами псину.

– У Глеба неприятности, – не глядя на меня, говорит Саша. – Влип по полной программе. Подтвердил подлинность Коровина. А полотно поддельное. Просто хорошая копия.

– Ошибся?

– Кто его знает? Мог и ошибиться. Или его подставили. Эксперт он слабый. Художник был хороший. Если ошибся – неприятности от покупателя. Большие деньги, большие неприятности. Если специально, из-за денег, то сам понимаешь, криминал. Мошенничество. В общем, и в том и в другом случае нужны деньги, связи.

– А он сам что говорит?

– Вот сам-то он ничего не говорит. Не он звонил. По его просьбе кто-то прозвонился. Я даже не знаю, где он сейчас: в милиции или еще где-то.

– Сашенька... – только и мог выдавить я. Ну что здесь скажешь?

– Да, Миш, такие дела, – Саша закусила нижнюю губу. – Искусство плюс деньги – гремучая смесь. Я принесла тебе ключи. Мне в этом городе не на кого надеяться, кроме тебя. Только ты и Ася. Если можешь, возьми Чучу к себе. Мне не до нее пока. А квартиру можно навещать раза два в неделю. Цветы там. Ну и так, для блезира, чтобы вид жилой не теряла. А то обнесут еще. Картины жалко. Соседей я предупрежу, чтобы к тебе не цеплялись.

Пазл ситуации не складывается в моем сознании. И я не хочу принимать эту ситуацию. И дело вовсе не в свалившейся на голову Чуче. Это, как говорит Юлька, второстепенные детали.

– Сашик, что ты собираешься делать? Зачем ты едешь туда? – мозг выводит меня хоть на какой-то конструктив.

– Сейчас только одно – разведать обстановку, сориентироваться на местности.

– Что я могу сделать?

– Пригляди за Чучей.

Я протягиваю руку за ключами. Ее пальцы и ключи одной температуры. Не выдерживаю и вместе с ключами тяну к себе эту ледяную руку. На мгновение чувствую сопротивление. Потом действует самый сильный на свете магнит. Я обнимаю ее крепко, почти душу. Ничего не вижу. Ни озадаченной Лизы, ни выстроившихся в шеренгу вдоль окон коллег и ходячих больных, ни аметистового талого снега, ни синего мартовского неба.

 

Чуча, действительно, скачет у меня на голове. Точнее, над головой. Юлька взяла ее к себе и умиляется, что мама нашла с нею общий язык.

– Она говорит ей «Чученька, доченька» и кормит курицей, – делится новостями Юляша.

Майка и слышать не хотела о собаке в доме. Тем более, об э т о й  собаке.

Мы с Асей второй месяц навещаем пустую квартиру Львовичей. Майя затаилась в ожидании. Ее семейство, видимо, решило сменить тактику. Аська балдеет от наших вылазок. Саша разрешила ей рассматривать свои рисунки, брать для мягких игрушек любые материалы. Я сижу на кухне, смотрю на свои окна. Смотрю Сашиными глазами. Свет в них оранжевый, как спелая тыква. Он согревает. Кажется, что жизнь за этими окнами самая замечательная, иная, не такая как у других.

У меня в последнее время неважно с сердцем. Когда уж совсем неважно, я ставлю диск, и Каас поет мне: 

 

If you go away... 

 

И где-то, там, где солнечное сплетение, возникает точка пересечения боли и счастья.

 

  

Валерий Юрченков

 

Мгновения любви

Повествование в письмах

На рубеже веков, пусть это и звучит несколько напыщенно, жизнь преподнесла мне подарок. Перебирая семейный архив, я наткнулся на ветхую папку, в которой обнаружились письма моего деда к моей бабке. Пожелтевшая бумага передала мне историю почти столетней давности, донесла живое тепло человеческих отношений и страстей, которые сегодня, наверное, нереальны и немыслимы. Слишком многое изменилось. Мир, как мне кажется, перевернулся, и каждому все труднее и труднее становится сдавать экзамен на звание человека. А многие даже и не пытаются этого делать. Ныне не любят, а занимаются любовью. Не блаженствуют, а получают наслаждение. Не творят, а самовыражаются. Не строят, а ведут бизнес. Даже не играют, а творят игру, лицедействуют. Поэтому, решаясь опубликовать старые письма (к сожалению, они сохранились не полностью), я рискую прослыть неисправимым романтиком.

Однако необходимо сделать некоторые пояснения. Мой дед был офицером еще той старой императорской армии, о которой в последнее время стали вспоминать, причем достаточно часто и добрым словом. В годы первой мировой войны он трижды был ранен, последний раз очень серьезно. На излечение он попал в Москву, где и познакомился с бабкой. Она была сестрой милосердия, выходила его, и на Рождество 1916 года показала ему – провинциалу, не бывавшему ранее в больших городах, старую столицу. Вернувшись на родину, в маленький провинциальный городок в Пензенской губернии, он стал писать ей письма, на которые не получал ответа. Когда же родился мой отец и моя бабка все-таки решилась приехать в нашу глушь, деда она уже не застала в живых. Застала же она великую смуту и гражданскую войну.

Каждый человек живет как бы в трех мирах, трех измерениях. Первый мир – мир физический, все то, что нас окружает, до чего можно дотянуться рукой, потрогать пальцами. Второй мир – мир отношений с людьми, далекими и близкими, добрыми и злыми, хотя, наверное, подобное деление слишком просто и тривиально. Третий мир – мир смысла, нечто трансцендентное, то, о существовании которого многие не только не знают, но даже и не подозревают. Человек же обретает всю полноту бытия только тогда, когда эти миры соединяются. Соединяются же они, я в этом уверен, только если человек полюбит. Понять мне эту истину помогли письма деда. Быть может, они помогут еще кому-то.

 

* * *

Милостивая сударыня!

Начинаю послание свое с просьбы. Не читайте, пожалуйста, эти строки днем. Читайте, очень прошу, вечером, когда я думаю о Вас. И тогда нас будет разделять только расстояние, но не время. По этим неуклюжим и корявым словам Вы, быть может, узнали своего робкого поклонника.

Я осмелился Вам написать, хотя и знакомы мы были весьма непродолжительное время, а близки только неделю. Впрочем, вру, мы и сейчас знакомы, в сию минуту, когда я пишу и когда Вы читаете написанное. А мне, кроме того, кажется, что знал я Вас давно, очень давно, если не вечность, то хотя бы ее половину.

Извините за стиль, мне не угнаться за новомодными писателями, он слишком сумбурен, но мысли путаются, скачут. Я не знаю, с чего начать, что писать далее. Ранее было принято начинать с главного, самого главного. Я пойду этим же путем. Главное сейчас для меня состоит в том, что я влюбился, вернее, люблю Вас. Люблю! Услышьте мой голос, пускай эти буквы, эта бумага донесут его. Люблю!

Вы мне говорили, что пройдет время, и каждый из нас окунется в свои повседневные дела и заботы, забудет обо всем. Не знаю, как у Вас, а у меня не получилось и не получается. Я думаю о Вас даже тогда, когда не хочу ни о чем думать. Я просто думаю о Вас. Я вспоминаю Ваши серые глаза, Ваши пушистые волосы, Ваши руки. Меня поразили Ваши руки, до сих пор не знаю почему. Нежные, легкие и вечно холодные. Вы помните, как я пытался их согреть. Я говорил Вам, что Вы красивы. Я лгал. Вы не красивы, Вы прекрасны. Я твердо уверен в этом, я убежден, и никто не опровергнет этого убеждения, даже Вы.

Наверное, я смешон и нелеп с этим письмом, но лучше быть смешным и нелепым в глазах человека, которого любишь, чем молчать. Молчание может убить многое в душе человеческой. Последние годы я часто и долго думал о жизни, перерывы между боями, между воем летящих снарядов и
человеческими воплями так долго тянутся, что поневоле
станешь философствовать. Я думал о смысле существования и пришел к выводу, для меня, может быть, несколько неожиданному. В жизни надо быть максималистом, так же, как и в любви. Поэтому-то я и пишу Вам эти сумбурные строки. Вы уж извините, пожалуйста. Однако и максимализм требует проверки – временем и расстоянием. У нас с Вами (я осмеливаюсь так писать) и того и другого в избытке.

Наверное, я надоел Вам своими словоизлияниями и начинаю казаться назойливым. Поэтому я завершаю и жду новой встречи с Вами, хотя бы посредством письма. Может быть, Вы соблаговолите ответить. Если да, я буду очень рад.

До свидания! Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Милостивая сударыня!

Ставлю восклицательный знак, а рука не слушается. Хочется вывести милая, любимая. Но я не имею на это права и даже не знаю, появится ли оно. Надеюсь, что такие времена придут. И письмо это, быть может, приблизит их.

После того как я осмелился отправить Вам первое свое послание, я ждал ответа, долго ждал. Вы знаете, раньше письма приходили раз в месяц, а то и реже. И приносил их гонец, который гнал коня, спал урывками, но зато какой драгоценной была весть, несомая им. Потом появился почтовый дилижанс, и письма стали приходить чаще, два раза в месяц. Люди стали писать чаще. Восемнадцатый век – век великой переписки. А потом придуман был паровоз. Люди стали писать еще чаще. И письма приходили через день или два, самое большее неделю.

Я ждал Вашего письма, мне казалось, что оно уже отправлено. Но пришел один поезд, потом другой. И я стал ждать дилижанс, но и он уже проехал. Я надеялся уже на гонца, только на него. И вдруг меня пригласили к телеграфному аппарату, единственному в нашем захолустье. Раньше я не любил телеграфа. Надо обязательно что-то говорить, нельзя молчать. Барышня отстукивает говоримые слова, аппарат стрекочет, выплевывая ленту, на которой теснятся буковки, соединяющиеся в слова. Ваши слова. Сказку это напомнило мне, волшебную сказку, даже не верилось в реальность всего происходящего. Ваш голос как будто звучал рядом, совсем рядом. Мне казалось, что достаточно протянуть руку и можно дотронуться до Вашего плеча, волос, рук, поцеловать эти руки. Но это мне только казалось. И все же Ваш голос звенел, колокольцем звенел, даже неслышимый. И Вы говорили, как будто читая мои мысли, тайные, никому не высказанные.

Недавно я подумал строчками грустными:

 

Меж нами километров сотни.

В столице старой Вы, в Саранске я.

И время не играет роль старухи-сводни

На празднике веселом бытия.

 

Я бродил по лесу и испытал чувство тихой грусти и умиротворения. Поэтому и мысли были с налетом грусти. Я разгребал палкой листву, сбивал верхушки трав, и мне казалось, что на свете ничего и никого нет, кроме Вас, меня и этого леса, этих деревьев. Вы знаете, у каждого дерева свой характер, свой нрав. Вот дуб – хмурый, суровый старик минутами, а большей же частью...

Впрочем, я уже заболтался и, видимо, надоел Вам.

До свидания! Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Милостивая сударыня!

Я пишу Вам, не зная для чего и почему. Я не знаю, что сказать Вам этим письмом. То, что я люблю Вас, Вы знаете. И Вам, наверное, все равно. То, что я хочу видеть мой дом Вашим домом, Вы тоже знаете. И здесь мои желания – какая боль! – не совпадают (надеюсь, я ошибаюсь) с Вашими. И все же я пишу эти строки. Наверное, я это делаю просто потому, что перестал себя понимать и думы свои, сомнения хочу доверить бумаге и Вам. Быть может, Вы поймете меня и поможете. Ведь любовь это, прежде всего понимание, а уж потом все остальное.

Я встретил Вас. Слышите мой голос, Вас! Вы даже не представляете, что со мной сделали, что я испытываю сейчас, сию минуту. Я ощущаю счастье и страх. Счастье от того, что встретил единственную и неповторимую, что полюбил. Я не убеждаю себя, не придумываю, я понимаю, что люблю. Жизнь меня ведь трепала и кое-чему научила. И сейчас я счастлив, счастлив только потому, что Вы существуете, что Вы есть на свете. Может быть, Вас покоробило слово «понимаю», ведь считается, что понимание – удел холодного разума, мозга, а любовь – свойство сердца. Мне же кажется, что душа состоит из ума и сердца. И когда чувствует одно, не может не понимать другое. И еще мне страшно. Страшно потерять Вас, лишиться любви, которой я, хотя бы в мечтах, себя тешу. Но оставим эти самокопания, они ведь не интересны никому, даже Вам.

Спасибо, что разрешили писать. Письма эти для меня как соломинка в бушующем вокруг море. Исповедь своего рода. Камень с души снимают. Только бы Вам они не мешали.

До свидания! До следующей встречи посредством пера и чернил. Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Милостивая сударыня!

Вот уже неделю у нас стоит отвратительная погода. Мелкий дождь, переходящий в снег, изматывает нервы. Слякоть, грязь. Иногда вечерами подморозит, а днем вновь возникают хляби. Последние листья опали, золотые ризы берез в грязи, а бегущие люди втаптывают желтые листья в землю. Золотое и черное, черное и золотое. А вчера был первый снег, не дождь со снегом, а просто снег. Он падал мокрыми хлопьями, а потом подул ветер, и они превратились в льдинки, больно били по лицу. Погода сказывается и на людях. Все ходят хмурые, нервные, злые. Лишь мне спокойно и тепло, раньше говаривали – благостно. Я живу воспоминаниями о тех днях, которые провел с Вами. Наверное, Вы заметили, что я не видел тогда никого и ничего, только Вас. Я был невнимателен к окружающим, казался, видимо, неделикатным, мягко говоря. Но я думаю, что это простительно. Я впитывал в себя каждую черточку Вашего облика, каждый Ваш жест, каждый, даже тайный, взгляд. Я помню, как Вы спите, выражение лица спокойное, как на рублевской иконе. Помню, как просыпаетесь. Я помню Вашу манеру говорить, держать себя, Вашу походку. Каждая мелочь, даже незначительная, в памяти моей. Сейчас я смотрю на Ваше фото. Но даже без него Ваш образ стоит перед глазами, как живой. Я даже представляю, как Вы идете мне навстречу, входите в мою комнату. Вы извините, но мне так и хочется написать – нашу. Я, конечно, понимаю, что любовь – чувство весьма своенравное и его не вызовешь простым арифметическим сложением чьих-то несомненных достоинств и вычитанием недостатков. Но все-таки...

Вновь хочу говорить Вам о своей благодарности. Ведь Вы даже не понимаете, что сделали. Вы меня провожали. Не забуду тот день. Меня в жизни моей никто и никогда не провожал. Вы первая. Я понял, как это здорово, когда тебя провожают. При расставании Вы спросили: не разочаровался ли я в Вас? Не жалею ли о том, что произошло между нами? Нет! Тысячу, миллион раз нет!!! Наоборот. Сейчас все Ваши достоинства и недостатки мне дороги и близки как свои собственные. И еще. В Вас я впервые встретил качество, которое долго искал у женщин и не находил – благородство. Вы сказали очень хорошо, и я многократно за слова эти преклоняю перед Вами голову. Вы сказали, что не имеете права приносить боль моим близким. Спасибо Вам за эти слова, спасибо огромное. Я еще раз понял простую истину. Чем правдивее люди в отношениях друг с другом, тем они лучше, прекраснее душевно. Я душу Вашу полюбил.

Я благодарен и потому, что Вы помогли мне преодолеть и кризис творческий. Вы дали толчок, пробудили массу ассоциа-
ций. Я стал вновь писать прозу, она пошла у меня. Ранее я не мог, я слишком остро воспринимал своих героев, более чем на три страницы меня не хватало. Теперь же я воспринимаю их еще острее, нервы оголены и напряжены до предела, но ушло чувство безысходности, просвет впереди появился. И все это благодаря Вам. Вы спасли меня. Белою птицей спасенья Господь мне Вас послал. Не улыбайтесь, это правда.

До свидания! Надеюсь скорого. Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Милостивая сударыня!

Прошлый раз я писал Вам о том перевороте в моей жизни, который Вы совершили. Писал о своих попытках сотворить нечто представляющее интерес и удобочитаемое. Наверное, я переоценил себя, однако что можно ожидать от фронтового офицера, который держал перо в руках лишь на заре туманной юности.

И все же я даже стихи попробовал писать в стиле новомодном. Может быть, они Вам понравятся, не судите лишь строго.

Я видел, как падают листья

                                           кувалдами в землю,

Я слышал, как гвозди

                           вгоняли себя в молоток.

Одиночество, боль и несчастье,

                                              я вас не приемлю...

Но знай свой шесток,

                            знай свой шесток!

Я помню, как гроздья рябины,

                                           как пули, впивались в висок,

Я знаю, ломаются спины

                                      наискосок.

От теплого ветра

                      насквозь я продрог,

От боли щемящей

                      до нитки промок.

Но знай свой шесток,

                         знай свой шесток!

Немножко объясню, о чем эти строчки. Вы, наверное, представляете, как падают листья, видели это и не раз. Они медленно кружат, тихонько опускаются, спокойно парят. И человек, наблюдающий за ними, ощущает спокойствие, грусть, он в легкой меланхолии. Здесь же на душе у него тяжело до такой степени, что легкие листья падают кувалдами, и он видит это. Это зрение, но есть и слух. Здесь царит дикая какофония, диссонансовые звуки, железо о железо, гвозди вгоняют себя в молоток. Он пытается вырваться из этого круга. Он кричит, что не приемлет это одиночество и эту боль, он обращается к людям. А те осаждают его. Не лезь со своими бедами, знай свой шесток. Человек отворачивается от людей. Он обращается к природе, а та возвращает его к людям. Ибо гроздья рябины ассоциируются у него с пулями, а цвет их с цветом крови. Именно поэтому теплый ветер есть ветер ледяной. Человек продрог. А боль душевная материальна до такой степени, что он до нитки промок. И вновь преграда, граница дозволенного – знай свой шесток! Вам может показаться, что мироощущение здесь трагично. Но ведь жизнь наша состоит из больших и маленьких трагедий, из больших и маленьких радостей. Все это перемешано и переплетено до такой степени, что порой и не разберешь, где трагедия, а где счастье.

Надо завершать эти словесные излияния и не хочется. Я как будто говорю с Вами. И все-таки более не смею злоупотреблять Вашим временем и испытывать Ваше терпенье. Люблю и мысленно руки Ваши целую. Еще раз повторю. Люблю. До свидания! Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Милостивая сударыня!

С этого послания я не хочу обращаться к Вам более на Вы. Мне думается, что я уже заслужил право говорить Ты.

 

Любовь мне клетки тела раздирает,

Крушит характер кроткий и немой,

И, разрушая, сотворяет

Несотворимое со мной.

И в этом Ты ведь виновата!

Ты мысли горькие и злые отмела!

Ты, что рукой декабрьского заката,

Душой души меня взяла.

 

Достаточно мне взглянуть в окно и увидеть березку, белую, каждая веточка покрыта инеем, он искрится на солнце, переливается, и я вспоминаю Тебя, наши прогулки по аллее. Уже третий день, как и тогда, Ты помнишь, иней не сходит, держится и днем. Идешь по улице, деревья как в волшебной сказке. А я вспоминаю иные улицы, иную сказку, для меня более чудесную. Но...

До свидания! Да хранит Вас Бог!

 

* * *

Здравствуй, милая!

Я уже надоел своими посланиями, стал назойливым и несколько злоупотребляю разрешением писать Тебе. Но строки эти пишутся от любви и, думаю, не доставят Тебе неприятных минут. Любовь обидеть не может.

Прежде чем писать, я думаю, о чем будет письмо, что я буду говорить посредством этих маленьких буковок, которые под пером складываются в слова, слова в предложения, предложения во фразы. Сегодня я хочу рассказать Тебе о Твоей красоте. Видимо, Ты об этом не знаешь, ибо как-то сказала, что я преувеличиваю. Я уже писал, что уверен, убежден в том, что Ты прекрасна и что никто не опровергнет этого убеждения. Встань и подойди к зеркалу, посмотри в него. Неужели Ты твердо уверена в том, что лицо Твое можно сравнить с чем-либо на белом свете. Эти глаза, губы, разлет бровей, медь волос... Я ищу сравнения и не нахожу. Да и найти нельзя то, чего в реальности не существует. Ты несравненна. Я не льщу. Лесть – привилегия людей, которые с ее помощью пытаются чего-то добиться для себя. Мне же ничего не надо. Я бескорыстен. Впрочем, лгу. Мне надо, слышишь надо, видеть Тебя, хоть изредка, хоть иногда чувствовать Твое присутствие рядом, слышать Твой голос, ощущать запах Твоих волос. Я не идеализирую Тебя, мне это не дано. Все же Ты кажешься мне совершенством. Господи, если бы я был художником, я писал бы своих богинь и мадонн только с Тебя. Я бы рисовал Тебя задумчивой и веселой, танцующей и тихо сидящей, я бы изобразил Твою немыслимую улыбку и руки легкие и нежные. Художнику подвластны кисть и резец, я же, увы, владею только словом, а оно неспособно передать Твою красоту. Ты чувствуешь, я задыхаюсь оттого, что не могу выразить мысли свои, а если и выражаю, то убого и неумело, недостойно образа Твоего. Ведь он лучезарен и светел, он настолько ярок, что слепит, заставляет набежать слезу. Порой я не могу понять, отчего она, то ли от света яркого, то ли от грусти. Впрочем, я допускаю, что кто-то может назвать Тебя некрасивой. Но Ты ему не верь, он слеп, он не видит очевидного или же Бог лишил его зрения и разума. На Тебя надо смотреть моими глазами, глазами влюбленного. И тогда скрытая красота проступит. Вот написал это и вспомнил старую восточную легенду. Хочу Тебе ее поведать, Ты же должна любить сказки. Давно это было. Жили юноша и девушка, Маджнун и Лейли. Любили они друг друга, но люди разлучили их. И тогда Маджнун ушел в пустыню и стал жить среди диких зверей. Друзья говорили ему: «Безумец, вернись!» Они корили его, как могли, а он думал: «Вы не ругали бы меня, если бы увидели Лейли». Молва об этом упрямце достигла ушей правителя тех мест, и приказал он найти ту, ради красоты которой терпятся такие муки. Долго искали воины и, наконец, нашли девушку, доставили ее во дворец. Властитель молча смотрел на нее. Хрупкая, тонкая, почти невесомая стояла она перед ним. И тогда повелитель молвил: «Воистину безумец тот юноша. Да последнюю из женщин моего гарема нельзя сравнить с этим заморышем». И лишь седой и мудрый визирь понял суть происходящего. Он сказал: «Великий шах, на Лейли надо смотреть глазами Маджнуна». Вот и на Тебя надо смотреть моими глазами. Кто сделает это, тот увидит истинное лицо Твое, увидит и поразится. И еще он постигнет великую истину, что подобная красота вечна, ибо смотреть он будет моими глазами, а любовь – это бесконечность. И через десять, через двадцать лет Ты останешься такой же прекрасной, какова сейчас. Будут стареть Твои друзья и подруги, в волосах их появится седина, лицо покроется сетью морщин. Постарею и я, обвиснут щеки, оплывет фигура. Ты же не постареешь, время не будет властно над Тобой. Ты останешься летящей, как снежинка! Я так хочу и так будет.

Поверь, не говорил слов таких никогда и никому, их не было, они не приходили на ум, даже не думал о красоте женской. Сегодня же думаю, особенно о Твоих руках. О руки Твои! Я хочу поцеловать каждый Твой пальчик, каждую бороздку на Твоей ладони, каждую жилку на хрустальных Твоих запястьях. Красота Твоя зажгла меня, окрылила, чище сделала, светлей. Может быть, встречи с Тобой я ждал десять, двадцать лет, может быть, всю жизнь. И вот дождался – встреча, а вместе с ней пришло такое, что проходит редко, очень редко. Только раз? Пускай люди завидуют, пускай друзья шутят порой. Но ведь это пришло, и я счастлив.

Я пою панегирик красоте Твоей телесной, но о красоте души не забываю. Ведь это самое главное. Я душу Твою полюбил, я уже говорил об этом. Любить – это значит быть тем, что вне меня. Так думают философы. То есть понять человека, оценить его, проявить доброту по отношению к нему. Ты уже сделала шаг в этом направлении. Быть может, сделаешь и второй. Я никогда не верил и не верю людям, которые утверждают, что любовь – зла. Нет и еще раз нет! Злой человек полюбить не может, он не способен на это, сил у него нет, не хватает. Любовь – способность души сильной и доброй. А Ты добрая.

Вновь и вновь возникает вопрос: зачем пишу? Зачем распаляю себя до боли щемящей? Есть человек, который Тебе близок. Он должно быть неглупый и красивый, Ты полюбила его. Но Ты должна полюбить меня! Иначе, зачем этот мир?! Слышишь! Я не представляю, как Ты можешь жить на свете без моей любви. Тебе хорошо, весело, легко. Это значит, я вдалеке от Тебя о Тебе думаю. Ну а если Тебе не спится, Ты уж извини, я виноват. Я о Тебе тоскую в этот миг. Не хотел этого писать, но прорывается. Прости меня, если можешь.

До свидания, любимая! Да хранит Тебя Бог!

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

 

Слова безумные и нежные

Твердить Тебе готов.

И тают мысли снежные

От теплоты тех слов.

«Люблю... Любовь... Любимая...» –

Шепчу себе в бреду.

Прекрасная и несравнимая,

Дай на колени упаду

Перед тобой и руки поцелую,

А дальше хоть под суд.

Приму я после жизнь любую.

Пусть Парки нити ткут.

И выткут неделимую

Судьбу мою ранимую.

Однако любви не нужны ни стихи, ни свидетели. Она пишет себя сама невидимой прописью существования. Мне кажется, Ты поняла, какой я на самом деле, и отвела взгляд.

До свидания! Уповаю на новую встречу с Тобой, любимая.

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

У нас зима наступила. Снег выпал и уже не сошел, не растаял. Пропала слякоть и грязь, под ногами уже не хлюпает кашица из снега, льда и земли. Днем хоть и светит солнце, но не греет. Оно уже зимнее, яркое, глаза слепит, но не теплое. Ветер временами налетает, прохожие ежатся, кутаются в воротники, никак не могут привыкнуть, живут воспоминанием лета и теплой осени. Недавно был в лесу. Там тихо, ветер где-то вверху тревожит, качает верхушки деревьев, а у земли спокойно. Правда холодно, снега мало, земля мерзлая, стылая и от нее морозит. Развел костер, поставил котелок, через полчаса уютно было и тепло. Жалко только Тебя со мной не было. Странное все-таки впечатление оказывает на человека лес. Он как бы наполняет тебя, дает ощущение шири, простора, дышится легко, связывает с природой, с землей. И в то же время опустошает, отнимает мысли, порой и не нужные, но твои, растворяет тебя и ты уже песчинка среди сотен, тысяч тебе подобных. Страшное царство безличия.

Вот пишу и думаю, что влюбленные всего мира обязательно говорят с любимыми о природе. Наверное, неслучайно, ведь любовь природна, естественна, лишь человек ограничил ее массой условностей. Ты усмехнешься, подумаешь, если не скажешь: «Опять символика. Смысл скрытый ищет во всем». Может и так, но смысл то должен быть, иначе же зачем жить, мыслить. Любить в конце-то концов. Смысл во всем. Есть ли смысл в нашей с Тобой встрече? Есть. Я увидел Тебя и полюбил, письма эти пишу. Есть ли смысл в дрожании пальцев моей руки тогда, в поезде? Есть. Я же люблю и робею. Есть ли смысл в том, как Ты сжимала мои пальцы? Есть. Ты же отвечала мне...

Сейчас я испытываю ощущение отсутствия памяти, как будто она была, а теперь ее нет. Я забываю, не помню жизнь мою до встречи с Тобой. Все прошлое уходит от меня, становится зыбким. Я уже не живу прошлым, живу настоящим, вот этим письмом живу. Живу будущим, которого, впрочем, может и не быть. Живу Тобой. Я постоянно думаю о Тебе, о том, что Ты в эту минуту делаешь. Вот восемь утра, я уже встал, а Ты еще спишь и, если холодно, кутаешься в одеяло. Вот десять, я уже сделал массу дел, а Ты только открываешь глаза, молча лежишь в постели и смотришь в потолок, Тебе не хочется вставать, но надо. Ты поднимаешься, сладко потягиваешься, надеваешь свой халат. Начинается Твой день...

Я же говорю, что с Тобой уже не помню ничего. Вот и с Рождеством забыл Тебя поздравить, хотя это мой самый любимый праздник. Наш праздник. Однако у него появился конкурент. Ты уже догадалась. Это День, когда мы встретились, по-настоящему встретились, когда я говорил Тебе слова любви. Наступит время, когда я сам себя поздравлю с этим Днем. Не знаю только, будет ли этот День праздником для Тебя? Как мало прошло времени, а Ты для меня уже многое значишь, очень многое. Ты пришла и легко взяла меня и можешь делать все, что захочешь. Ты – Владычица. Я хочу знать Твое мнение по тысяче вопросов, хочу знать Твои привычки, чтобы потакать им... Хочу, хочу, хочу...

Я Тебе так много раз говорил, что я Тебя люблю, что мне совестно повторять это еще раз, и, тем не менее, я с удовольствием это делаю. Зачем? Неужто Ты этого не знаешь, неужели Ты не устала еще от монотонных повторений одной и той же фразы? Однако же люблю и потому не прощаюсь. До новой встречи. До свидания. Я хочу поручить Тебе свое будущее. Да хранит Тебя Бог!

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Я сижу дома, а за окном висит какая-то смесь из воздуха, воды и снега. Она бьет по стеклу, подоконнику. От одной мысли о погоде на улице дрожь по коже. А здесь хорошо, тепло. Я смотрю на Твою фотографию и как бы зримо ощущаю твое присутствие. Хотя дело и не в этом сделанном в небольшой фотографии на Тверской портрете. Я уже не могу представить свое существование без Тебя. Ты присутствуешь во всех моих делах, мыслях, как добрый Ангел-хранитель, талисман. Каждый человек любит по-своему. Сейчас модно говорить, что он продукт общественного развития, господствующих отношений и прочее, прочее, прочее. Мне же кажется, что любой человек всегда любит через что-нибудь: через слово или через безмолвие, через гремучую страсть или через сдержанную и тонкую лирику, через подчинение себе или через подчинение себя, через плоть или через дух, через сознание или через бессознательность, через сходство с собой или через различие. До сих пор не могу понять, не знаю, за что полюбил Тебя, почему и для чего, что из этого получится. Думаю и робею перед Тобой. Говорят, робость – признак и свойство влюбленных. Всегда, сколько себя помню, поражался тому, что может позволить себе мужчина под маркой ухаживания за женщиной. Поражался и не принимал. Ведь любовь должна быть большой и настоящей, как на страницах любимых книг. Пускай это звучит старомодно, но мир только тогда будет и станет лучше, если люди будут нравственно совершеннее. Человек чище должен быть, светлее. А любовь способствует этому. Любовь шлифует души. Она долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится. В этой библейской мудрости смысл жизни. Не прав граф Толстой, утверждая, что человек начинает познавать жизнь только со смертью столкнувшись. Не прав, тысячу раз не прав! Только полюбив, человек начинает познавать суть бытия, своего существования. Раньше я спрашивал себя: «Почему я живу?» Теперь я спрашиваю: «Для чего я живу?» Ты понимаешь разницу. Первый вопрос – вопрос эгоиста, человека, любящего только себя, мнившего многое о себе. Второй же вопрос – вопрос человека иного, противоположного. И это сделала со мной Ты. Слышишь? Ты перевернула меня, я мыслю по-иному. И это за несколько месяцев. Некоторые за годы не оказали на меня такого влияния, хотя у любви иные мерки. Я не знаю, как отблагодарить Тебя, чем ответить. Любовью? Если бы Ты только приняла этот дар, позволила бы любить себя, хотя бы издалека, верно и преданно. Ты скажешь, что я Тебя не знаю. Я отвечу: знаю. Природа дает влюбленным второе зрение. Они видят то, что от других скрыто, то, что сам человек о себе порой не ведает. Поэтому я и утверждаю: знаю я Тебя. Потому и люблю.

Не молчи. Напиши хоть слово, молю.

До новой встречи. До свидания.

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Ты помнишь, как выхаживала меня в госпитале, какими глазами смотрела на мое небритое лицо, как я молил Тебя не оставлять меня.

 

Госпитальная палата. Халаты белые висят.

Хочешь лицо любимой погладить,

По воздуху пальцы скользят.

Дрожащей рукой, как в Успенском соборе,

Сжать вечно холодные пальцы Твои.

Но исчезает виденье, виденье нашей любви.

Оно растворяется в боли,

Щемящей, саднящей боли в груди,

Но появляется снова, как Феникс, в манящей дали.

 

В Тебе для меня сосредоточено сейчас все самое нежное, трепетное, влекущее, озаряющее и одухотворяющее, желанное, покорное и покоряющее. Смотри, сколько эпитетов подобрал, сам себе поражаюсь. Наверное, Твое незримое присутствие подсказывает, мой добрый гений. Хотя в глаза я бы Тебе это не сказал, я бы промолчал, постеснялся. Бумаге вот поверяю тайны свои, пускай она посредником послужит, верным и надежным.

Хотел закончить письмо, но вид белого чистого листа остановил и заставил продолжить разговор с Тобой. Помнишь вокзал: ты меня провожаешь, я уже в вагоне. Ты стоишь на перроне, я смотрю на Тебя, такую прекрасную, что погода, начинающая портиться, кажется мне солнечной, весенней. Рядом с Тобой стоит женщина, старая, седая, с добрыми глазами, морщинистым ликом. И этот контраст еще более подчеркивает Твою красоту. Я смотрел на вас. Она о чем-то спрашивала, взглядом показывала на меня, Ты же улыбалась, говорила что-то в ответ. Я хочу только спросить: что она говорила и что отвечала Ты?

И вот снова время, мне отпущенное, истекло. Я не могу более отвлекать Тебя от дел. Просто пускай весточка эта напомнит, что есть на свете человек, которому Ты не безразлична, который думает о Тебе и любит.

До свидания, любимая! Да хранит Тебя Бог!

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Опять я беспокою Тебя, вторгаясь в твою размеренную и устоявшуюся жизнь. Прости меня, но я хочу говорить с Тобой постоянно, ежедневно, ежечасно. А слова мои сейчас к Тебе может передать только бумага. Вот и пишу.

 

Весь этот мир – такой простой и сложный,

Все эти разговоры, дрязги и дела.

Фальшивый блеск и мишура, и взгляд тревожный,

И нервный взмах крыла.

Березы эти, окна, люди и дома,

Бегущий поезд, птицы, звери,

Благие мысли раскаленного ума,

Скрипение полураскрытой двери.

Любовь Петрарки, сомнения Сократа

И Данта поглощающая страсть,

И неделимая та вековая плата,

Чтоб в бездну не упасть.

Осенние багряные листы,

Певучая весенняя капель

И белое безмолвие зимы,

И жаворонка нежная свирель.

Все это канет в никуда,

Когда Ты тихо скажешь: «Да».

 

Надеюсь, когда-нибудь это произойдет. Ты приедешь ко мне, а вместе с Тобой придет весна. Сойдет снег, обнажится земля, появятся первые робкие ростки травы, распустится верба, раскроются первые цветы – подснежники. А потом будет май, белизна цветущей черемухи покроет овраги, торна – опушки лесов. Не успеют облететь белые лепестки, расцветет сирень. Фиолетовый цвет и душистый запах поглотят мир и растворят его в чем-то невообразимо прекрасном и чудесном. За маем придет лето, а лето и сенокос для меня синонимы. Душисто пахнет скошенной травой, запах этот кружит голову больше, чем запах всех цветов вместе взятых. И вот в это время мы встретимся. Пишу об этом как о вполне разумеющемся. Одерни меня, уж слишком самонадеян, не правда ли? Но хочу верить, что увижу Тебя.

У людей существует стандартный взгляд на человеческие отношения. Каюсь, когда-то и я его разделял. Юноша и девушка, знают друг друга много лет, их родители дружат, существует симпатия друг к другу и между ними. И только на этой основе возникает любовь. Вот ход рассуждений стереотипных. А разве нельзя по-иному, разве любовь с первого взгляда существует только в восточных легендах, сказках и романах? Почему-то думают, что страсти доступны только людям великим или же литературным героям. Но ведь герои сами себя героями не считают, а литературные образы имеют свои прототипы, людей вполне реальных. Встретив Тебя, я понял, что нельзя стандартизировать чувство, оно неповторимо, неподгоняемо под общий ранжир. И, полюбив, человек открывает новый мир, в котором многое не познано. Вот она радость открывания.

Мне каждую фразу хочется заканчивать многоточием, потому что никакие слова не могут выразить того, что я чувствую. И все же все укладывается в во всеобъемлющее «люблю»... Едва ли есть чаще употребляемое слово, чем «любовь». Но сила его не в этом, ибо карточный домик словесности рушится при первом же порыве ветра. Сила любви в ее бытие, а бытие любви – поступки любящего. Кажется, я залез в дебри теории, Ты уж не обращай внимания на эти потуги. Но я хочу, пытаюсь осмыслить то, что со мной происходит. Наверное, это отдает литературщиной, но я не мыслю себя без самокопания. Не знаю, положительное ли это качество или отрицательное? Как Ты думаешь?

Мне хочется говорить Тебе: «Я люблю Тебя!» Повторять это снова и снова. Слова эти выражают суть моего сегодняшнего бытия и это не выдумано, не осмыслено, а прочувствовано и переживаемо. Ну, а Тебя хочется спросить: как Ты? Что Ты? Дела идут ли? Здорова ли? Что думаешь? Чувствуешь что?

И еще раз, еще. Люблю Тебя!


* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Мы живем в страшное время. То, что ранее называли смутой и подрывом государства, а ныне именуют революцией, докатилось и до нашей провинции. Недавно недалеко от города, в селе Евлашеве, убили старую знакомую нашей семьи Марию Владимировну Лукину, старушку добрую и безобидную. Страшно то, что ее убийство евлашевские крестьяне обсуждали на сходе, всем миром, выступать мог свободно каждый. И против убийства высказался лишь один, всего лишь один человек, которого сразу же окрестили за это кулаком. Поднятием рук сход постановил убить больную старуху. И, взяв колья, разгоряченная толпа двинулась на усадьбу убивать старую барыню и ее дочь, которую все село с детства полуласково-полунасмешливо называло Цыпочкой. Как мы ни уговаривали Марию Владимировну в эти дни разгромов и самосудов бросить Евлашево, старушка наотрез отказывалась: «Тут родилась, а если Бог судит, тут и умру». Когда сельский сход голосовал ее смерть, она ужинала с дочерью, но из парка вдруг в окно забарабанила чья-то темная рука, дочь побежала, открыла форточку, на пол упал комок бумаги, на бумаге было накарябано: «Бегите скорей, вас будут убивать», и от темного окна какой-то мальчонка кинулся бегом. Но старуха и ее дочь успели добежать только до каретника, их учуяли бросившиеся за ними крестьянские собаки, а за собаками побежала и темная толпа с кольями. Марию Владимировну убили, вероятно, первым же ударом кола, с Цыпочкой же случилось чудо. Окровавленная, она очнулась на рассвете у каретника, когда ей облизывал лицо их ирландский сеттер. Из последних сил девушка подползла к матери, но, увидев, что мать мертва, поползла дальше из сожженной усадьбы. Ирландский сеттер шел за ней, он и спас ее, когда она, не доползши до хутора одного из друзей, потеряла сознание. Сеттер бросился к дому, скребся, лаял, и вышедшие люди подобрали Цыпочку и отвезли в больницу. Так вот она и выжила.

Господи, что будет с нашей Россией? Что будет с нами? Я так боюсь за Тебя. Надеюсь лишь на поддержку Богородицы, которая взяла нас под свое покровительство. Ты помнишь? Тогда в Успенском соборе, в Кремле.

До свидания, любимая! Да хранит Тебя Бог!


* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Это опять я пишу, обращаюсь к Тебе. Прости за прошлое письмо, за причиненное им беспокойство. Давай забудем о страхах мира окружающего, давай поговорим. Впрочем, снова слова, слова, слова. Как часто в письмах я их употреблял. Поэтому они, наверное, кажутся стершимися, блеклыми, тусклыми. А ведь каждое должно сверкать подобно драгоценному камню, излучать свет и тепло. Я писал «люблю» и это слово Тебе тоже, наверное, приелось. Но «люблю» – особое слово, оно заключает в себя многое, за каждой буквой стоит важное, жизненное. Вслушайся. Люблю! Каждый человек сознательно или бессознательно живет в жизненно важном для него желании любви. Любовь выступает как преодоление собственной изоляции, отчужденности в этом мире, одиночества. Но каждый поступает по-своему. Один любит потому, что так нужно, так принято, потому что мать с отцом велели. Другой любит потому, что его любимая богата, не важно, как и чем, но богата. Третий любит знаменитость. Как это престижно звучит: «Моя жена известная актриса». А я полюбил Тебя потому, что полюбил. Парадоксально звучит, но разве наша жизнь не парадокс. Каждое утро я встаю с мыслью о Тебе, даже если ее нет вначале, она приходит. Каждый день я жду Твоего письма и думаю, что вместе с ним я обрету некое таинство, как на полотнах Вермеера.

Любовь отбрасывает в сторону все, что лежит за ее пределами. Но, к сожалению, отброшенное никогда не исчезало и не исчезает. Оно постоянно дает о себе знать. То житейскими мелочами, то неприятностями по службе, то памятью о прошлом, пережитом. И порой это напоминание весьма и весьма болезненно. Только сейчас я понял, что любовь дает не только счастье, дарит не только блаженство. Она приносит и боль. И быть может, это не менее важно, чем просто счастье. Было время, когда я спрашивал себя: «А есть ли на белом свете любовь? Существует ли?» Впрочем, что я. Этот вопрос люди задавали себе с той самой минуты, как появилось человечество. И не человек на него отвечает, а сама жизнь. Причем ответила она на этот вопрос задолго до того, как люди его осмыслили и поставили. Иначе человечества просто бы не существовало. Я, наверное, не то пишу, не то говорю, но я не могу не писать. Первый шаг был сделан, и надо пройти до конца. Первый шаг, он всегда мучителен. Это шаг в неизвестность, ты разрушаешь привычную для себя обстановку, атмосферу. Но его надо сделать, обязательно надо, и я сделал его. В противном случае и письма бы этого не было.

Ты мне как-то сказала, что мир этот устроен несправедливо. Я не согласен. Справедлив этот мир. Я же встретил Тебя. А это ли не высшая справедливость?! Я смею так писать, ибо чувствую это. Согласна ли Ты со мной или нет? Спрашиваю, но не уверен, что получу ответ. Письма эти превратились в длительный и грустный монолог. Но грусть всегда соседствует с любовью. Так ведь это. Ты извини, но сегодня мне почему-то трудно писать и тяжело. Отсюда и эта интонация и мысли. И заканчиваю поэтому, не успев надоесть Тебе на этот раз. Всего доброго.

До свидания, любимая! Да хранит Тебя Бог!

 

* * *

Здравствуй, любимая и милая!

Я рад новой встрече с Тобой. Надеюсь, что Ты в добром здравии и хорошем настроении. Я уже наскучил Тебе, и, главное, сам это понимаю и чувствую. Ты прости. Но я пишу ведь нечасто, всего раз в неделю. Правда, обдумываю письмо очередное все эти семь дней; и вот берусь за перо, а мысли все убегают, исчезают, испаряются, и я заполняю чистый лист никому не нужными каракулями. Интересно, разбираешь ли Ты их или рвешь, не читая? Подумал вот так, и стало больно.

Я хочу, чтобы Ты меня полюбила, я хочу получить то, что я, как мне кажется, заслуживаю. И Ты мне это даешь. Хотя временами мне кажется, что я заслуживаю капельку большего. А может быть, я хочу немножко большего, чем заслуживаю? Но человек и должен хотеть немножко большего, чем он заслуживает.

Вновь и вновь спрашиваю себя: почему Ты, именно Ты, мне нужна? И отвечаю вопросами на вопрос. А почему человеку нужно солнце, вода, воздух? Почему человек живет? Вопросы, породившие вопросы. Наверное, нет ничего более печального. Тем более ответы как бы расплываются, они зыбки, растворимы. Если бы Ты сейчас вот, а эту минуту, вошла сюда, ко мне, я поверил бы в то, что чудеса существуют. Я бы взял Твою руку, поцеловал ее, а потом сказал бы первую пришедшую на ум фразу. И это был бы самый прекрасный миг в моей жизни. Но этого почему-то не происходит. Чудеса бывают только в сказках. Хотя почему? Ты ведь способна совершить чудо, Ты сможешь, если захочешь. Ты ведь волшебница. Будь же доброй волшебницей, чуткой и милой.

До свидания, любимая! Будь веселой и не думай о нехороших вещах. Да хранит Тебя Бог!


* * *

На этом письма моего деда обрываются. Наверное, их было больше. По крайней мере, семейные предания говорят о том, что часть из них пропала в войну, хотя бабка и хранила их как зеницу ока. Среди документов семейного архива мне попались на глаза стихи деда, имеющие непосредственное отношение к нашему повествованию. Наверное, они не столь уж блестящи, не могут сравниться с тем, что писали его великие современники, однако в строчках этих заключена какая-то неуловимая сила, они имеют притягательность и теплоту. Они несут живое тепло. Поэтому я и хочу завершить ими эту историю.

 

Меж нами километров сотни.

В столице старой Ты, в Саранске я,

И время не играет роль старухи-сводни

На празднике веселом бытия.

 

Покрою мыслью это расстоянье,

На миг единый стану пред Тобой.

Быть может, принесет он пониманье,

Хоть я останусь сам собой.

 

В секунду что сказать Тебе смогу?

Наверно, промолчу, как истукан немой.

И время, пред которым я всегда в долгу,

Поглотит миг наивный и благой.

 

И не вернет, как ни зови,

Мгновения чудесные любви.

 

 

Данил Любимкин

 

Крылья любви

Рассказ

 

Звенящие снопы солнечных лучей стремглав летели сквозь стекла и делали палату праздничной, радостной. Веселые зайчики плясали на белом подоконнике, на подушке Нины, путались в ее пышных желтых волосах, касались лица и слегка разрумянившихся щек. Прищурившись, Нина уставилась в окно. В ее глазах горели светло-синие огоньки. Отбросив краешек одеяла, девушка всем телом почувствовала какой-то сладостный трепет, который будоражил сердце, заставлял дышать как-то особенно, чаще. Ее заворожил тихий весенний день, охватила радость бытия. Она даже не услышала, как постучали. Когда дверь отворилась, в комнату ворвался свежий воздух, заиграл, зашевелил листы раскрытого журнала, лежавшего на тумбочке, коснулся мягких волос девушки. Нина увидела на пороге своих подруг – Асю, Валю, Свету. Щеки у всех горят, глаза блестят, в руках ветки цветущей сирени. Девушки подошли к койке, цветы поставили в воду, и Нина тут же почувствовала их пьянящий запах, ударивший в голову.

– Ой, девушки, даже от вас пахнет сиренью, – сказала она. Голос – чистый, мягкий, словно родничок забил в груди.

– Теперь все улицы словно сиреневым одеколоном облиты, – ответила Ася. – Выйдешь на улицу и захмелеешь... Как после новогоднего бала... Ах, как хорошо на улице – домой не хочется уходить.

Глаза Нины стали грустными.

– А ты как себя чувствуешь, Нина? – перевела разговор на другое Валя. – Сегодня вставала, нет?

Нина закрыла глаза и пожала плечами. Мол, чего спрашиваешь?..

– Ни-на-а! – в Валином голосе – упрек. – Ведь врач сказал. Надо немного вставать, шевелиться.

Плечи Нины снова вздрогнули.

– А у нас сегодня праздник, – объявила Света.

Глаза Нины расширились, посветлели, в них появились теплые искорки.

– Какой?

– Приз в твою честь наша бригада завоевала, – опередила Валя подругу. – Помнишь, мы тебе рассказывали: уже после твоей травмы соревнование объявили в стройуправлении. Вчера подвели итоги. Сегодня вечером в клубе собрание. Вручат приз.

– А после будут танцы. Свой эстрадный оркестр выступит. Впервые, – не выдержала Света.

– Перестань, не мели! – упрекнула Валя подругу. Она заметила, как после слов Светы лицо Нины потухло, глаза опять сделались пустыми и грустными. – Завтра придем и все расскажем. А теперь освободите сумку.

– Нет-нет! – Нина подняла руку. – Ничего не приносите. И так тумбочка полная.

Света и Ася встали, одновременно посмотрели на Валю.

– Что я вам сказала?! – строго произнесла Валя и присела на краешек койки. Взглянула прямо в глаза подруге и тихо спросила: – Андрею написала письмо? Дай мне, опущу в ящик.

Глаза Нины сузились, будто она испугалась чего-то. Потом тихо сказала:

– Дежурной сестре... передала... опустит...

– Нина! – будто выстрелила Валя.

Голые плечики Нины задрожали, мгновение спустя она закрыла лицо ладонями. Света и Ася на миг бросили опустошать сумку, застыли. Валя скривила губки, погрозила им пальцем.

– Нина, сестренка, душенька! – Валя схватила руки подруги, осторожно убрала их с лица: из уголков глаз тянулись две мокрые линии. Она склонилась над ней, поцеловала вздернутый носик. – Сестренка, почему ты мучаешь себя? Зачем человека сводишь с ума? Андрей любит тебя... Даже словом трудно передать... Каждый день пишет... Вчера звонил. Опять обманула. Сказала, что из Нижнего еще не приехала. На смотр послали. Ой, Нина, даже голосом сразу изменился. Где тот веселый Андрей? Будто пропащий человек говорит... Зачем ты его так, а? Сушишь человека, без огня жжешь... – Валя на минуту замолчала, нахмурилась и сказала строго: – Вот что, Нина! Если до завтра не напишешь, я сама напишу и все объясню. Не дети уже, за двадцать давно. Хватит в детство играть.

Нина вдруг слегка приподнялась на локтях, посмотрела на Валю. Глаза девушки сухо блестели, в них будто проснулась жизнь, затеплилась надежда на лучшее.

– Валя, а если... ну... – не выдержала, осеклась.

– Что, Нина, что, сестренка? Скажи, чего ты боишься?

Нина успокоилась, собрала все свои силы, ответила:

– А если матерью не сумею стать? Что тогда будет? Я буду несчастлива и Андрей тоже... Зачем это? Я люблю его. Нет... Годы все заглушат.

– Что ты говоришь? Да откуда у тебя такие мысли? Кто тебе это внушил?

– Лежала бы на койке больше месяца – не такие бы мысли пришли в голову. Ведь кости таза разбиты. А эта травма – самая опасная для женщины.

– Ты на самом деле с ума сошла без свежего воздуха, – Валя нарочито громко засмеялась, встала, прошла по палате и настежь распахнула окно, выглянула на улицу, звеневшую многоголосьем птиц, людей. Сказала уверенно: – Поженитесь, родишь девочку и двух мальчишек. Теперь не любят много рожать – нянчить некому. Только девочку сначала рожай, помогать будет.

Валя поцеловала Нину, встала, посмотрела на часы:

– Ой, девочки, скорее! На работу опоздаем! – На пороге уже обернулась, подмигнула Нине: – Не забудь, Нинок! Непременно девочку.

Нина только вздохнула, а потом улыбалась, ловила солнечных зайчиков, вспоминала разговор с Валей о первенце. Но стоило ей повернуться на другой бок, как вдруг резко кольнуло в спину, светлые мысли быстро покинули ее. «Может, Валя только успокаивает меня, – думала Нина, – второй месяц в больнице, а боль не проходит... Интересно, что Андрей обо мне думает?..»

Из тумбочки достала пачку писем; одно из них – полученное вчера. Сколько любви и тепла было в каждом слове, в каждой строчке:

«Здравствуй, Нина!

Опять звонил. Отвечала Валя. Мол, еще из Нижнего не приехала. Все поешь, пляшешь. А я жду не дождусь тебя. Хоть одно слово бы написала. На такое время уехала и адреса не оставила. Эх, Нинуля! Бывает, так кольнет сердце, будто что-то случилось очень тяжелое, непоправимое. Думаю, это потому, что я очень сильно соскучился. Коснулась бы того места, где стучит сердце – сразу все поняла бы. Я так хочу увидеть тебя, обнять, почувствовать тепло твоих ладоней, услышать твой чистый голос, увидеть твои синие глаза. Другого счастья мне и не нужно было бы. Соскучился по твоему носику-курносику. Помнишь, когда катались на лыжах, ты его заморозила. Потом его так сильно терли снегом, что я уже думал, от твоего носика-курносика ничего не останется. А когда зашли к вам, заплакала. Жалко стало носик-курносик, да?»

Нина закрыла глаза, тяжело вздохнула. «Эх, Андрей-Андрей, любимый мой человек. Ничего ты не забыл. Все наше прошлое крепко засело в твоем сердце. Неужели придется расстаться?..»

Ей стало невыносимо тяжело. Хотелось плакать, но она возвратилась к спасительным строчкам.

«Нина, милая, я сейчас же полетел бы к тебе. Ведь теперь у меня есть крылья. Хочешь знать, откуда они у меня? Слушай тогда. Все равно ты в долгу передо мной. Вернешься из Нижнего, на каждое свое письмо потребую ответа. Вот так, носик-курносик!

Ну, о крыльях... Вчера впервые летал один, без инструктора. Как запустили двигатели, как засвистели турбины, как задрожал самолет – я и сам стал дрожать, потом прошибло. И вдруг показалось, что на месте инструктора сидишь ты. Вернулись к рукам силы, посветлело в голове. Поплыла подо мной земля, поднимался все выше и выше. А небо такое синее, как твои глаза. Дороги внизу – как ленты. Среди них приметил и нашу. Далеко сверху видно, а конца нашей дороги не увидал. Впервые в жизни почувствовал, будто не на самолете лечу, а на крыльях нашей с тобой любви...»

Нина спрятала лицо в двойной листок мелко исписанной бумаги. Читать дальше у нее не было сил. «Чем, чем отвечу на твою любовь, Андрюша? Полноценного человека из меня уже не получится. Ведь вот как в жизни бывает: собираешь счастье по зернышку, а ошибешься раз, сделаешь неосторожный шаг, и все рассыплется... В ту минуту на крыльях нашей любви ты один был, любимый. Летели бы вдвоем – не получилось бы так».

Да, в тот роковой день отвернулось счастье от Нины. Смена уже заканчивалась. Строители комбината убирали инструменты, поглядывали на часы. В железных фермах сквозил мартовский холодный ветер. Нина и ее бригадир хотели до конца смены закрепить последнюю железобетонную плиту. Подъемный кран установил ее между фермами. Нина попробовала пройти по плите на другой ее конец, чтобы схватить сваркой. Только шагнула, услышала сердитый окрик мастера:

– Куда ты, неумная?!

В тот же миг в грудь ударил порыв ветра. Девушка поскользнулась, потеряла равновесие и полетела вниз...

Долго не приходила в сознание. Открыла глаза: в комнате рядом с ней стоят люди в белых халатах. Голова гудит, в теле тяжесть и боль.

– Как себя чувствуешь? – услышала вопрос.

Нина хотела пошевелиться, но не смогла.

– Лежи спокойно, – сказал тот же голос и мягко добавил: – Счастливая ты, Нина. Если бы не глубокий снег, не знаю, что бы тогда было... А теперь поправишься, только надо немного потерпеть, – Нина ощутила на своем плече мягкую ладонь.

И она верила. Надеялась, что поправится, радовалась весеннему солнышку, хоть тупая боль и давала о себе знать. Однажды Нина захотела пить – позвала сестру. Нажала на кнопку, но вместо медсестры в палату вошла женщина в больничном халате. Дала попить, села на краешек кровати и принялась спрашивать, как да что случилось с ней. Нина рассказала, как работала монтажницей на стройке, как во время сильного ветра поскользнулась на ледяной плите.

– Ой, девушка, – испугалась женщина, – плохие у тебя дела... Был такой случай с одной моей знакомой, да ей после врачи рожать не разрешили... Матерью, несчастная, так и не стала.

Нину эти слова как кипятком ошпарили. Все время только об этом и думала. Разве такая подруга нужна Андрею?

Как ни принуждала ее Валя написать письмо Андрею, Нина так и не согласилась. И когда в то утро три девушки ушли от Нины, Валя сбегала на почту и дала Андрею телеграмму: «Нина тяжело больна. Приезжайте».

Андрей в палату не вошел, а влетел. Остановился у койки...

– Нина! – ей показалось, что звенящий голос сорвется. – Нина, что с тобой?

Андрей опустился на колени, коснулся ладонью ее волос. Нина взглянула и даже испугалась: такое лицо было у него. Она тоже не находила слов. Минуту оба молчали, смотрели друг на друга.

– Так случилось, Андрей, – сказала Нина. – Наверное, в тот момент отвернулось от нас счастье... Вот и разбилось...

– Зачем скрыла от меня?

– Кто знает, какой теперь я буду... Разбитое счастье не соберешь... Я одна... – Нина не закончила фразу, отвернулась. Но Андрей заметил: она тихо плакала. Ему стало не по себе. Он растерялся, как мальчишка, при виде ее горьких слез.

– В тяжелую минуту забыла меня, – несмело, с трудом выговорил наконец. – Да теперь медицина... Все сделают. Только не забывай обо мне...

На минуту замолчал. Ему стало как-то неловко: казалось, что слова, которые он только что сказал, были не к месту.

– Я сейчас, Нина.

Андрей побежал в ординаторскую. У него как будто снова появились крылья. Он знал теперь, что делать. Во что бы то ни стало надо, чтобы Нину вылечили. Он ни о чем другом и не думал. Казалось, вся его жизнь сосредоточилась на этой мысли, и он больше пока ничего не желал.

Главное – быть вместе. А об остальном – потом. Будет время.