Ноша

Я выбился из сил, лямки мешка туго врезались в плечи, и казалось, что не будет конца неближнему пути, надоедливому мельканию поперек полотна одинаково похожих шпал. Тяжелый мешок комковатой соли гнул спину к земле, я ничего не видел по сторонам железной дороги, лишь бежали и бежали из-под ног треснутые шпалы, ослепительными зеркалами полыхали рельсы, отражая весеннее солнце. Шпалы делали мой путь похожим на утомительное восхождение куда-то вверх по нескончаемой лестнице с бесконечным числом ступеней.

Чем дальше я уходил от города – тем чаще мне хотелось отдыхать, сидя на теплой песчаной насыпи, усеянной мелкой галькой, плоскими серыми камушками. После каждого отдыха всё труднее и труднее становилось идти, тяжелее казалась ноша. Особенно с трудом давались первые шаги, свинцовая истома наливала тело ноющим бессилием, бросала из стороны в сторону... Ноги вязли в осыпающемся песке.

Неблизкий путь по железной дороге до дома я выбрал потому, что он был единственный: под напором солнца рухнули зимние полевые дороги, в низинах и оврагах стояла вода, осенняя пашня, местами обнажившись, превратилась в непролазную грязь. Отдыхая, я видел по обе стороны насыпи поля без единого путника, распростертые под белесым небом, сливавшиеся с ним в близкой и никогда не достижимой дали. К самому горизонту отодвинулся город, весь уменьшившийся, превратившийся в одну сплошную пестроту крыш. Лишь белым, остро подточенным карандашом еще различалась водонапорная башня на станции.

С радостью ушел я из города, прожив в нем три дня школьных каникул, пока случайно и совсем по дешевке не купил на вокзале у проезжего мужика пуда полтора розовато-серой соли, купил второпях, не помня себя от невесть откуда свалившейся удачи, боясь, что продавец передумает, откажется от продажи.

С каким нетерпением ждали меня дома все эти дни и мать, и младшие брат с сестренкой, хлебая без хлеба несоленую, как трава, похлебку, поглядывая на пустую, без крупинки соли, солоницу, чисто вымытую и ненужную. На меня, тринадцатилетнего подростка, надеялись они, провожая в город с полученной за отца пенсией, твердо верили, что я принесу домой столько соли, что хватит отдать долг соседям, брать взаймы у которых по стакану матери стало стыдно.

На обратный билет на поезд у меня не было денег, но, обрадованный покупкой, я не думал об этом, до вечера надеясь отмерить пешком двадцать верст до села по железной дороге. Сначала я даже не замечал, как тяжела моя ноша, во всяком случае тяжесть эта была приятной, напоминающей об удаче, на которую я и не рассчитывал. Мне казалась богатством и поллитровая банка соли, на пенсию я и мог-то купить всего несколько банок на бойком базарном толчке... А в мешке лежало целых полтора пуда, ни больше ни меньше, как заверил продавец, которому, он даже полоснул себя ребром грязной ладони по заросшей колючей щетиной шее, край как нужны были деньги.

Поправляя поудобнее мешок, я бойко зашагал по шпалам, воображая заранее семейную радость при моем появлении, полную солоницу на столе, улыбку больной матери, сестренку с братом, норовящих погуще макнуть горячей дымящейся картошкой в соль. После ужина вся семья сидит за самоваром и пьет с солью, вместо сахара, незаваренный кипяток. На остатки денег мне удалось купить на толчке еще полбуханки хлеба. Я шел и видел на столе бережно нарезанные прянички хлеба, посыпанные солью, пить чай с солью тоже совсем неплохо.

Картины, которые я рисовал в своем воображении, вначале стушевывали первые признаки усталости, уже дававшей о себе знать ломотой в спине, резью в плечах, перетянутых лямками, но я еще крепился, считая, что отдыхать рано, еще слишком на виду город, медленно отодвигающийся назад, следящий за мной своими домами пристально и неослабно. Телеграфные столбы вдоль дороги были моими вехами, моими попутчиками-великанами, широко расставившими свои ходули-ноги. Соревноваться с ними в ходьбе было нелегко, и, чтобы доставить себе какое-то разнообразие, я принялся считать их, представляя каждый оставленный позади столб побежденным. Иногда меня обгоняли товарные поезда. Я сходил с полотна подальше под откос, дожидаясь, пока не мелькнет последний вагон, чтобы опять упорно шагать между холодными рельсами, ускользающими к югу, шагать, утешая себя верой в конец пути, в блаженный окончательный отдых. Он манил меня как мираж, заставлял забываться, и, когда забытье вдруг обрывалось, я удивлялся, почему я еще иду, откуда во мне еще берутся силы верящего в свое освобождение каторжника.

С каждым пройденным пролетом от столба до столба силы эти таяли. И, чтобы хоть немного возобновить их, приходилось подолгу лежать, привалившись мешком к насыпи. Только последним усилием воли я заставлял себя снова встать, и, пригнувшись вперед, сделать первые шаги и идти до тех пор, пока оранжевые круги не замельтешат в глазах. Тогда я в изнеможении, не в силах снять мешка, почти падал на него, подсознательно желая, чтобы передышка не кончалась. С неутоленной завистью провожал мой взгляд попутные поезда, которым никакого труда не стоило довезти меня и мою усталость до дома. Я мысленно цеплялся на ходу за мелькнувшую подножку вагона и всем телом сливался с поездом, не ощущая ни тяжести ноши, ни усталости.

Порой у меня мелькала тайная мысль высыпать половину купленной соли, тяжелой, как проклятье, в песок и этим самым избавиться хоть частично от непосильного груза, с каждым километром делавшегося всё тяжелее, всё непосильнее. Эта мысль невольно рождала во мне злость на самого себя, казалась страшным предательством, которому нет прощения во веки веков. Злость возбуждала мои исчерпанные силы и снова и снова бросала меня на распятие дороги. Недалек был, близился ее конец, всё знакомее, роднее казались овраги по сторонам, телеграфные столбы, сквозящие насквозь кусты посадок снегозащитной лесополосы.

Перед самым вечером я оказался дома: посоловевший от усталости, сидел на лавке, и грязные мои ноги в больших солдатских ботинках разувала обрадованная семилетняя сестренка. Она развязывала ремешки ботинок, и я видел, как топорщились русые косички на ее затылке, видел худенькую шейку и две заплатки на ее стареньком коротком платьишке, там, где вырисовывались острые треугольнички детских лопаток.

Мой приход вызвал дома настоящий праздник. Мать хлопотала у шестка, заварила на тагане суп с пшеном. Сырые прутья горели плохо, дымили, и она то и дело раздувала гаснущий огонь. Прутья ненадолго вспыхивали, освещая ее лицо, осунувшееся от болезни, но всё-таки радостное короткой радостью. Она спешила накормить нас супом, хотела повкуснее сварить этот суп и, поджаривая лук, не пожалела две ложки постного масла, вылила из бутылки береженые последки.

Виновник всего торжества – брезентовый мешок лежал прислоненный к печке, как будто тоже отдыхал от долгой дороги, слушал бульканье воды в чугунке, мать, всё спрашивавшую, где и у кого мне посчастливилось купить так много соли, и мой рассказ о дальней дороге.

Меня клонило в сон, но я крепился, как и все, ждал ужина. Мать посолила суп, попробовала его, дуя на ложку с краешку. Она почему-то поморщилась, подошла к столу, на котором стояла солонка.

– Не пересолила? – спросил я.

Она ничего не сказала, высыпала соль из солонки на стол, зажгла лампу и принялась рассматривать мою покупку.

Сестренка обмакнула в соль палец, сунула его в рот, скривила личико:

– Она горькая...

Все, в том числе и я, стали пробовать соль, убеждаясь, что она горька как отрава. Мать налила в чашку суп. Тихо сказала:

– Хлебайте, не пропадать же добру...